Верепьевский заповедник. Охота. Власовцы. — КиберПедия 

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Верепьевский заповедник. Охота. Власовцы.

2022-10-05 37
Верепьевский заповедник. Охота. Власовцы. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Весенним утром, когда только-только сошел снег, «барон» приказал запрягать молодого жеребца Ханзеля. Едем втроем — обер-лейтенант, Курт и я. Курт немногословный с крестьянской хитрецой саксонец. Видимо, понадобился он фон Бляйхерту «для мебели»: офицеру приличествует ездить с подчиненным. Один пленный на козлах в роли кучера — недостаточно престижно для появления обер-лейтенанта, где его еще не знают.

Проезжаем Николаевку, станцию Елизаветино и, несколько раз переспросив о дороге, направляемся в Верепье.

С обер-лейтенантом ехать спокойнее, чем с каким-нибудь унтером: никто не останавливает, не расспрашивает о пленном на козлах, не ввязывается в беседу.

За Николаевкой миновали одну, другую деревню, а уже в третьей немцев не заметили. Потом долго ехали, пока не показалось Верепье.

Здесь легко отыскали дом охотника Комаринена, сухощавого жилистого финна лет пятидесяти, если не больше, но, сразу видно, крепкого, сильного. Зашли. Хозяин, по обыкновению извинившись, что живут небогато, пригласил к столу.

«Барон» с неожиданной широтой натуры (ради охоты готов на все!) поставил на стол бутылку коньяка, чем моментально создал у хозяев самое выгодное представление о своем характере, и дефицитные рыбные консервы. Неожиданно предложил и мне сесть, подчеркнув, что вообще-то за одним столом с пленым ему сидеть не положено, но иногда можно нарушить правила. Я тоже получил «наперсток» коньяка.

Комаринен объяснил, что в этой, отдаленной от дорог деревне «войны не было». С осени сорок первого в лесу прятались тринадцать партизан. Среди них одна женщина. Собственно, ничего они не делали. Отсиживались в лесу. Весной сорок второго немцы устроили облаву. Видно, кто-то донес. Обложили со всех сторон. Партизаны отстреливались. Несколько немцев ранили, одного или двух убили. Вероятно, когда израсходовали все патроны, попали в плен. Их тут же вместе с женщиной расстреляли.

— В сухом месте, за урочищем, за болотами, — рассказывал Комаринен, — был сумасшедший дом. Как немцы пришли, всех уничтожили. Они сумасшедших не держат. А сейчас в том доме «РОА» стоит. Рота или взвод. Озорники. Так по девкам и шастают. Что плохо лежит в деревне, — тянут. Хуже немцев».

Я механически перевел и заключительную фразу, чем вызвал смех фон Бляйхерта и Курта. Затем разговор опять перешел на охоту. В Верепьевском заповеднике водилось много лосей, но их перестреляли еще в сорок первом, весной сорок второго. А теперь развелось множество лисиц, зайцев. Есть, конечно, всякая птица.

Обер-лейтенанта больше всего интересовали глухари и глаза его разгорелись, когда Комаринен сказал, что знает, где их ток. Комаринен, глянув критически на мою обувь, посоветовал занять места поблизости от глухариного тока еще с вечера.

Курт остался в доме охотника, а мы отправились — Комаринен, обер-лейтенант и я. Впереди финн, за ним я, позади «фон». Оба они в высоких охотничьих сапогах.

Действительно, без проводника не добраться бы до глухариного тока. Путь лежит через невероятные дебри. Под ногами вода, подчас приходится идти вброд через глубокие лужи и озерца и ледяная вода порой выше колен. А по сторонам в зарослях серебрятся, уже темнеющие от весенних лучей, полоски льда и снега.

Нет худа без добра: ледяная вода, сразу залившая мою кирзятину, обжигая ноги ледяным холодом, тут же выливалась из сапог через бесчисленные дыры в голенищах и у отстающих подметок, так что, когда, наконец, мы пришли часа через два-три — путь был долгим — на облюбованное Комариненом место, выливать что-либо из моих сапог было бесполезно: все вытекло еще по дороге.

Как я не простудился?! Впрочем, почему я не простывал, работая зимой в лазарете в Коломовке, в чудовском лагере, вообще, в плену?!. Не знаю. За все время, кроме тифа, только раз, уже в Вохонове, я явно затемпературил зимой, простыл. Но, спасибо Павлу, он тайком сунул мне поллитровку вонючего самогона, шепнув: «Перед сном выпей и разотри ноги и всего себя». Я так и сделал и наутро, несмотря на жуткую головную боль, от насморка не оставалось следа.

Подобно всем мальчишкам — и детям — я в детстве не любил умываться. Но вдруг, когда мне миновало пятнадцать, «в начале шестнадцатого», у меня появилась страсть к обливанию ледяной водой. Я стал ежедневно умываться под холодным душем, зимой и летом. Выстаивал под ним подолгу. Как я тогда не заработал никаких ишеасов, радикулитов, воспалений, не знаю. Может быть, эти юношеские души закалили меня?.. А ведь приходилось в немецком лазарете под окрики санитарных ефрейторов в Чудове выскакивать босиком на снег, чтобы «шкоррэй, шкоррэй!» разгружать дрова и доски для офицерских гробов.

Вот сейчас бы хоть «наперсток» коньяку... Но обер-лейтенант не замечал, с каким остервенением я снимал сапоги и выжимал портянки.

Комаринен объяснил, что привел нас кратчайшим путем и спокойно прилег на холмике.

Ночь была черная. Но мне не спалось. Я думал о партизанах, погибших где-то здесь, поблизости от этого урочища, о власовцах, карауливших эти девственные чащи, о фон Бляйхерте, который дремал невдалеке от меня, подложив под голову рюкзак. Он даже не поинтересовался, что у меня ноги ледяные, не предложил каплю спиртного, чтоб растереть их,... согреться. А ведь взял же с собой. И вот лежит себе безмятежно во враждебной стране в военное время. Диво! Или так уверен в себе, или так верит мне и Комаринену?.. Скорее всего, понимает, что убивать его глупо. Комаринен не убьет, потому что у него семья. Да и зачем ему?.. А если я убью, то сделаю ли доброе дело? Этот хоть явно терпеть не может доносчиков, предателей. Вот недавно вызвал меня и добрых часа полтора убеждал вступить, если не во власовцы, то в «хиви». Дескать, не нужно будет держать возле вас конвоира, сможете жить свободно, ходить свободно, будете получать немецкий паек, зарплату, сможете завести себе женщину, и ему, значит, будет легче: меньше неудобств, а то получает паек на тридцать-сорок солдат и на одного пленного. Смешно! Лишних расспросов не будет: почему не вступает в «хиви» и так далее. Верно, он, обер-лейтенант значит, мало внимания уделяет перековке сознания единственного пленного...

Я отвечал, что не могу переменить форму даже на «хиви», так как это означает измену присяге. Я русский солдат. Меня можно убить, уморить голодом, потому что негодяй Сталин отказался вступить в какую-то «генфскую» (Женевскую) конвенцию о военнопленных, но заставить меня поднять оружие на брата, а у меня брат в Красной Армии, нельзя. Если же я стану «хиви» сегодня меня пошлют на кухню, завтра куда-то против партизан, а послезавтра вообще прикажут стрелять в своих. Если я, пленный, убегу, выругаются, но никто не упрекнет меня в вероломстве. А, если я, «хиви», расконвоированный, перебегу к своим, меня справедливо назовут двойным изменником. В общем, заключил я, вступать в какие-либо соединения под эгидой райха не могу. Не верю тем, кто вступает: кто сегодня изменяет одной стороне, завтра изменит другой.

Фон Бляйхерт терпеливо выслушал меня и объяснил, что мое нежелание ему понятно, но не все время он сможет защищать меня, если потребуют объяснений. Кругом все пленные (откуда «все»?) давно вступили в РОА (Русская освободительная армия, власовцы) или в «хиви», а я нет. Он вынужден будет искать себе другого переводчика, а меня придется отправить в лагерь.

— Вы понимаете, — завершил он, — мне придется отправить вас опять в лагерь. А там не сладко. Вы это знаете.

— Знаю, — ответил я. — Но ничего поделать не могу. Менять форму я не намерен.

— Повторяю: я вынужден буду отправить вас в лагерь.

Я пожал плечами: «Воля ваша, господин обер-лейтенант».

Он пристально посмотрел на меня и поднялся с кресла (разговор происходил в его комнате). Он подошел ко мне и, (чудо!) протянул мне руку. Я ее пожал, а он заметил: «Впрочем, если бы вы поступили иначе, я бы перестал вас уважать». Значит, где-то в нем жило понятие о простой порядочности, о верности и он уважал это даже у врага.

Правда, через несколько дней едва не произошел казус: в присутствии Антона Хингара кох Ланге, как бы между прочим, ляпнул, что на днях «Альзо» намерен отправить меня в лагерь.

Лагеря я, конечно, боялся: теперь каждого вновь прибывшего подвергали медосмотру для проверки...

Я виду не подал, что «приятная новость» повергла меня в смятение. Переменив тему разговора, я поскорее ушел с кухни.

Рабочие уже собирались по домам. Девушки из Таровиц, Аня и Хельми садились на велосипеды.

— Хельми! — окликнул я.

Миловидная финка, брюнетка с черными смородиновыми, чуточку косящими глазами подъехала ко мне. Она знает унтера, товарища Эрнста Виттерна. Он квартирует в Таровицах.

— Хельми, сейчас же передай унтеру (называю его имя), что я очень прошу его срочно приехать ко мне. Срочно!

Хельми понимающе улыбается и жмет на педали.

Зайдя в чулан, я быстро пишу записку зондерфюреру Зунд-ре: согласен. Пусть поторопится.

Зундра во мне заинтересован. Уверен: для него достаточно будет справки доктора Мозеса...

Следующим утром, подавая ведра с водой повару, я невзначай бросил: «А мы, Георг, вот-вот действительно распрощаемся. (Я был уверен, что Зундра за мной приедет, чуть получит записку: русские артисты на улице не валяются).

Георг вопросительно поднял свои вороньи глаза: «Вас? Вас?» (Что? Что?).

— Когда ты мне вчера сообщил о намерении обер-лейтенанта отправить меня в лагерь, я попросил сообщить в «пропагандакомпани» зондерфюреру Зундре, что согласен участвовать в его артистической бригаде. Он за мной должен заехать.

Кох схватился за голову: «Алекс! Что ты наделал?! «Старый» меня съест! Я же пошутил! Неужели ты не понял?! Я пошутил!..»

— Хорошие «шутки», — отрезал я: теперь наступило время мне «отыграться». — А я шутить не умею, во всяком случае, так.

— Алекс, Алекс, меня же обер-лейтенант съест! Как ты мог поверить шутке?!.

— Другой раз так «шутить» не будешь.

Кох застонал: «Боже, Боже, что ты наделал?!..

— Ты серьезно говоришь, что пошутил?

— Клянусь, Алекс! Клянусь!

— Ой, Георг, что же теперь делать?!.

— Прошу тебя, Алекс, придумай что-нибудь!..

Я ушел вниз к разводу — и вовремя: меня возле чулана уже ждал приятель Эрнста Виттерна. Я честно объяснил ему, что произошло, почему я вызывал его. Он не обиделся, не рассердился. Он еще извинялся, что вчера вечером не смог приехать. Заодно он передал мне открытку от Эрнста. Она оканчивалась словами: «Хайль Гитлер, троц Сталинград» (Хайль Гитлер, несмотря на Сталинград). Эрнст еще пытался шутить.

Кох Ланге больше не пытался меня пугать.

...Лес начинал просыпаться. Первая запела какая-то маленькая птичка, за ней — другие. Это была симфония редкой чистоты, свежести и обаяния. Только проводивший такие часы в девственных лесах, тогда, в пору весеннего пробуждения, только тот в ком есть хоть немного чувства, способен понять очарование подобного утреннего призыва природы: к свободе, к свету!.. Внезапно неподалеку раздалось нечто скрипящее, похожее на потирание спички о коробку, громкое, повторяющееся. Словно кто, невидимый, возил огромной спичкой по коробке...

Обер-лейтенант вскинул двухстволку и выпалил в сторону этого близкого, скрежещущего звука.

Что-то черное огромное отделилось от недалекой сосны и, тяжело взмахивая крыльями, полетело прочь. Обер-лейтенант нервно загнал в ствол новый патрон, выстрелил. Но птица уже скрылась. Больше оставаться на току не стоило. Глухарь осторожен. Охота кончилась.

Обратно «барон» решил пойти через участок сумасшедшего дома. Комаринен указал путь, объяснил, как идти, а сам направился кратчайшим путем, так как ему еще хотелось проверить свои расставленные силки.

Напрасно «барон» убеждал охотника проводить нас. Упрямый финн отказался, объяснив, что раз уж забрел по нашим делам так далеко, то не зря же: хоть свои ловушки проверит. Мы отправились вдвоем. На эгот раз дорога была, хотя и не ближней, но такой долгой, как вчерашняя, мне не показалась, вероятно, из-за того, что наступил день, пригрело солнышко и путь не лежал через топи и болота, а через сухие сосняки.

Часа через полтора-два мы оказались возле огороженного каменного двухэтажного дома. Прошли внутрь никем не охраняемой ограды и двинулись полевой дорогой к деревне.

Отойдя с километр, мы встретили человек пять власовцев. Они поспешно шагали к дому из Верепья, шумно переговариваясь. Это были молодые краснорожие парни, немного подвыпившие. Они громко болтали о «бабах», смеялись. В руках у них были ремни, на которых качались кобуры с пистолетами. Поравнявшись с нами, они небрежно козырнули, не сбавляя шага, и направились дальше.

— Хальт! — весь побагровев, гаркнул обер-лейтенант. — Цурюк! (Стой! Назад!).

Я перевел в том же тоне.

Власовцы повернули, приблизились и фон Бляйхерт накинулся на них, обзывая разгильдяями и прочее, и прочее.

Я переводил в тон его повелительному тону, заражаясь его гневом (артист, все-таки!). Он приказал власовцам «зофорт умшналлен!» (сейчас же подпоясаться!), построиться — только быстро! — и эти «герои», так лихо вышагивавшие минуту назад из деревни, покорно выстроились и, откозыряв, как требовалось, подпоясавшись, без слова возражения двинулись к своей базе.

Я был поражен: они могли, шутя, пристрелить «барона», заодно придушить меня, пленного, столь командирским тоном переводившего приказания фон Бляйхерта — и никто бы не узнал, не спросил. Могли бы даже отнести смерть офицера за счет меня: дескать, пленный убил — и все. Кто бы стал в то время разбираться, докапываться до истины?!.

Но они покорно вытерпели все ругательства и, главное, тон «барона», повелительный, полный презрения, и, униженные, безропотно двинулись «до дому, до хаты».

«Барон», отправив их, пошел дальше таким же крупным шагом, не оглядываясь, а я, по правде говоря, несколько раз оглянулся. Но власовцы «чесали» без оглядки.

Когда мы вернулись в Верепье, Комаринен уже был там. Курт уже запряг Ханзеля, и мы поехали в Вохоново.

После этого еще раз, под осень, вместе с фон Бляйхертом мне довелось ездить в Верепье на глухариный ток. Но и тогда вернулись без трофеев. Пришлось «барону» довольствоваться теми редкими зайцами, которых удавалось подстрелить в окрестностях Вохонова.

Однако сам факт, что «барон» ездил со мной на охоту, в глазах и немцев, и населения воспринимался как знак особой милости фон Бляйхерта ко мне.

* * *

Наша листовка с фотоснимками, среди которых центральное место занимает «Фельдмаршал Паулюс и офицеры его штаба осматривают выставку прикладного искусства немецких военнопленных», была великолепной. Солдаты делали вид, что не верят, шепотом переговаривались: оказывается, фельдмаршал не застрелился!..

* * *

В Африке Роммель вынужден сдать позиции. Фрицы почем зря ругают итальянцев и румын, за Сталинград и Воронеж; считают, что союзники их постоянно подводят. А за что воевать союзникам? Кто может верить Гитлеру, кроме его подданных, которые по его обещаниям после победоносного окончания войны и установления тысячелетнего (!!!) мира не будут работать физически, только распоряжаться другими, порабощенными народами. Боже мой! И в этот «рай» могли верить погибавшие в окопах, в атаках на суше и на море?!. Неужели немецкий народ превратился в Панургово стадо?!. А может быть?! Я вспоминаю Пушкина:

 

«Паситесь, мирные народы, Вас не разбудит чести клич. К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь. Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич».

 

А один ли немецкий народ оказался в положении стада?.. Я прилично знаю историю, люблю ее с детства, и бью своих немецких оппонентов более обстоятельным знанием истории Германии, чем то, что им впрыснули в начальных или средних школах. Я отлично знаю огрехи Советской власти, многое еще. Вероятно, знаю далеко не все. Во многое услышанное не хочу, отказываюсь верить. Не верю, что в Ленинграде зимой сорок первого — сорок второго был голод. Не может быть, чтобы наше правительство и командование допустили такое. Это пропаганда. И я говорю немцам, что если б что похожее случилось, Ленинград бы пал. А он стоит и, того и гляди, погонит прочь от своих стен незванных пришельцев. Врут Гитлер и Геббельс. Крыть им больше нечем.

В сорок третьем с немцами говорить легче. Все больше их интересует советский плен. Им хочется верить мне, что мы с пленными обращаемся хорошо. Но геббельсовская пропаганда постоянно угощает солдат новыми и новыми «подробностями большевистских зверств». Немцы боятся: кому верить?..

В Вохоново приезжает «пропагандаваген», останавливается среди деревни. Внутри сидит русский в штатском. Девушки, перекинувшиеся с ним несколькими фразами, говорят, что он из бывших пленных. Он агитирует сельскую молодежь вступать в немецкие «хиви» (вспомогательные части) и в РОА.

В обеденный перерыв ко мне подходит группа подростков и юношей; спрашивают — как им быть? «Хиви» и РОА освобождают от трудовой повинности, а так, раньше или позже, их погонят к черту на кулички в принудительный «Арбайтсдинст» («Трудовая повинность»). Многим надоело работать в государственном имении (штатсгуте). У молодежи головы не столько «горячие», сколько «сырые».

Недавно приезжал один из Свяни, вступивший в финские или эстонские вспомогательные войска под эгидой вермахта еще весной сорок второго. Подтянутый. Форма — вроде немецкой. Выглядит свежо, даже щеголевато. Ходил по деревне, болтал с приятелями. Где-то он и его новые товарищи охраняют железнодорожное полотно от партизан. А могли бы охранять, немецкие войска... Свяни уехал через несколько дней. Такой куцый отпуск...

Еще не раз мне придется предостерегать наших ребят от вступления в немецкие формирования. В этом вопросе мои интересы совпадают с интересами... фон Бляйхерта: он катастрофически боится терять рабочую силу, даже ее подобие в облике приходящих в штатсгут подростков. Конечно, знал бы он о моих «добрых советах», вряд ли отнесся бы к ним положительно... Во всяком случае, ни один парень из Вохонова и из тех, кто работал в штатсгуте, не записался ни в какие «хиви», ни в РОА.

Немцы всегда ждут лета. Им кажется, что именно «этим летом» они наконец-то разгромят врагов и война закончится. Они свои наступления планируют всегда на лето. Сорок третий смешивает все карты вермахта.

Чуть ли не из Рабочего поселка возле Ладоги или из-под Мги прибыла группа эвакуированных. Там зимой наши прорвали блокаду Ленинграда, заняли несколько поселков. Из них и из прифронтовой полосы немцы выселили жителей в тыл. Выселяемые успели взять с собой лишь немногие узлы с вещами. Поселили прибывших сюда переселенцев в Муттолове, а трудоустроили в штатсгуте.

Среди эвакуированных плотный мужчина лет пятидесяти, прилично одетый; держится уверенно, немного говорит по-немецки. Он был бургомистром какого-то поселка или даже города. Мы знакомимся. Это не простой человек, как окружающие вохоновцы; в нем чувствуется подозрительность. Со снисходительной мягкостью он разговаривает со мной, спрашивает давно ли я здесь, а заодно — нет ли у меня родственников немецкого или (о ужас!) еврейского происхождения. Его удивляет и настораживает, почему я до сих пор не вступаю в «хиви», когда «все уже вступили, и это дает так много преимуществ...»

Отвечаю, что ни немцев, ни жидов в моем роду не было, что на Кубани, откуда моя мать, казачка, все черноволосые, кудрявые или рыжие. Вступать мне в «хиви» незачем: мне и тут хорошо. Не обижают, и предупреждая дальнейшее выпытывание, говорю: «Меня уж тут проверяли, так что «не сумлевайтесь».

Видимо, он не перестал «сумлеваться» и даже попытался поделиться своими подозрениями с немцем, присматривавшим за работой в поле. Немец вдруг спросил меня: проходил ли я медосмотр? Я удивился: сколько раз можно проходить? — и показал спасительную справку доктора Мозеса. Немец кивнул, так сказать успокоился, а затем подошел к бургомистру и что-то ему объяснил. Тот, судя по жестам, извинялся, пожимал плечами, и я понял, что избежал еще одной опасности.

Беженцам из-под Ладоги не пришлось так трудно, как беженцам сорок первого года, зимовавшим в голодных деревнях, разоренных бесконечными окруженцами, с которыми крестьяне делились последними продуктами. Теперь после урожая лета сорок второго крестьяне зажили куда лучше, чем жители.городов. Хлеб к осени сорок третьего стоил на рынке уже сто рублей, подешевели овощи, молоко; только на яйца и кур цены оставались сравнительно высокими: уж больно охочи Выли до них фрицы.

Иногда бургомистр ездил по делам в Гатчину. Фон Бляйхерт отпускал его «со скрипом». Наконец, бургомистр объявил, что «договорился»: его и прибывших с ним эвакуируют «в глубокий тыл». Не уверен, что у этого «активиста» совесть была чиста: очень уж сн беспокоился, как бы наши не пришли... Не раз он важно говорил о своих знакомствах со всякими немецкими комендантами, высокими офицерами и так далее. Упорно старался он вступать в «откровенные беседы» со мной. Но я держался подчеркнуто сдержанно.

В один прекрасный день он показал, сделавшему равнодушную мину фон Бляйхерту, распоряжение из Гатчины. Обер-лейтенант сказал свое обычное «альзо» (итак), но сразу выделить транспорт для отправки эвакуированных в Гатчину отказался: все занято на полевых работах и отправил бургомистра и сопровождавших его беженцев только дня через три, когда погода испортилась, а из комендатуры пришло новое напоминание не чинить препятствий для отъезда «временно эвакуируемых».

Среди немцев, уже не вспоминавших о «штурме Ленинграда», ползли слухи о дислокации, о переброске частей на южные направления, о готовящемся новом наступлении на Москву: лето...

54. МАРТИН ВЕРНУЛСЯ! САМОУБИЙСТВО...

Внезапно, как снег на голову, свалилось известие: Мартин вернулся! Ошарашило!.. Все радовались, что избавились от него, а тут... Принесший «веселое сообщение» Курт не выражал восторга.

Был ясный солнечный день. В совхозном дворе хлопотали и немцы и вохоновцы. И вот появился он, Мартин. Он шел, сияющий, направо и налево расточая улыбки, сукин сын, упрекавший обер-лейтенанта в «либерализме». О, если б дали свободу действий Мартину!!! Уверен, так как слышал от него не раз, он бы не одного вздернул на виселицу, а скольких бы запорол!?.

И вот теперь этот Мартин, которого мы уже мысленно давно «списали», по-хозяйски вышагивал перед народом, расточая улыбки и что-то выкрикивая.

Мне оставалось тоже сделать умильную рожу и «прийти в его объятия», которые он мне демонстративно распахнул. Конечно, я тут же поинтересовался, каким образом и в каком «образе» он вновь явился, чему, понятно, «безумно рад» и надеюсь, он снова будет в штатсгуте.

— Не исключено, не исключено, — отвечал унтер, не совсем представлявший, какие ушаты помоев вылили на него после его отбытия все «камраден» и Райнер, донося обер-лейтенанту. — Я прибыл во главе специальной «хойкомандо» («сено-команды») для заготовки сенажа, которого здесь предостаточно. Но, возможно, Хорст (фон Бляйхерт), который ко мне очень хорошо относится (о «фон» — дипломат!) оставит меня здесь (не дай Бог! — подумал я).

У Райнера и всех прочих фрицев при виде свирепого унтера лица вытягивались с угодливыми улыбками: все его боялись. А он зачастил в штатсгут. Заготовка сена затянулась у него на длительное время... Вечерами он гулял с Марией, которую днем Райнер освобождал от работы, о чем тут же спешил донести обер-лейтенанту. Тот раза два побеседовал с Мартином, но не на «любовную тему»; держался, как обычно, официально, холодно улыбаясь сквозь стекла очков. Улыбка, ни к чему не обязывающая, не выдававшая настроение аристократа.

Обер-лейтенанта раздражало отсутствие Марии на работе и. произнося свое «альзо», когда дежурный унтер докладывал ему на разводе, что «Мартин просил, ссылаясь на благоволение господина фон Бляйхерта», отпустить ее, последний хмурился все больше и в конце концов заявил, что впредь никаких разрешений не будет: он разрешал только один раз. Все!

А Мартин по делам своей «хойкомандо» разъезжал с Марией в вохоновской бричке по окрестным деревням и ночевал у нее в доме. Женщины, не говоря о девушках, единодушно осуждали Марию. Никто не верил, что она любит этого пузатого прыщавого унтера, самодура и пошляка. Но Мария будто не обращала внимания ни на кого, хотя в Вохонове избегала показываться вместе с Мартином. Держалась она независимо, была no-прежнему озорной, улыбчивой, бесшабашной бабенкой с зелеными искорками в дерзких глазах. Я, несмотря на то, что Мартин исповедовался мне в своих чувствах, не мог представить Марусю в объятиях этого типа, не верил в ее искренность. Пожалуй, другие тоже не верили.

А роман продолжался. Один из «партизанят», мальчуган лет тринадцати (какой от такого прок? — загадка) в рабочее время отправился в деревню с запиской от Мартина к Марии. Никто паренька не отпускал и он, понимая, что если его увидит «Альзо», ему нагорит, подошел к дежурному унтеру с вопросом: можно ли ему идти? Я перевел вопрос, а унтер удивился: по какому делу?

Мальчишка скорчил рожу и бухнул: «Да вот Мартын посылает к своей... записку, а я боюсь как бы на глаза «барону» не попасться. Оштрафует».

— А ты покажи ему записку — и ничего не будет, — посоветовал я. Унтер только покосился на меня.

Мальчишка ушел и тут же напоролся на обер-лейтенанта.

Как я предсказал, ему ничего не было. Записка осталась у фон Бляйхерта, а через день Мартин получил приказ свертывать свои дела, срочно возвращаться в часть.

Утром накануне его отбытия, буквально ни свет ни заря, в моем чулане загремел запор и, вбежавший Антон Хингар, возбужденный до крайности, захлебываясь от сознания, что несет нечто сенсационное, на жутейшем, четырежды перековерканном подобии русского языка, залопотал какую-то невероятицу, связанную с Мартином. Я матюгнулся и предложил перейти на немецкий. Хингар набрал побольше воздуха в легкие и, выпучив глаза, то ли удивленно, но больше радостно, гаркнул: «Мартин кончил жизнь самоубийством! Застрелился!»

Обер-лейтенант послал Хингара за мной. Через несколько минут мы были в деревне у дома Федоровой.

У открытых дверей стоял часовой. В отдалении жалась кучка любопытных жителей. Подошел фон Бляйхерт.

В узком коридорчике, между наружной дверью и входом внутрь избы, занимая всю его длину, лежал на спине Мартин. Из левого уголка приоткрытого рта на пол протянулась красная ленточка застывшей крови. Глаза были закрыты. На полу справа, возле кисти руки, лежал пистолет. Мартин был в брюках, в подтяжках поверх рубашки.

Мария рассказала, что вечером она с Мартином ездила в Большое Ондрово, а на обратном пути он стал ей клясться в любви, говорить, что она его не любит и грозил тут же застрелить. Она его с трудом умолила пощадить ее. Он говорил, что убьет ее и себя. Вечером он много пил. Ночью все не спал, ворочался, а перед утром встал, выпил еще стакан шнапса, вышел в коридор и стал звать Марию. Но она боялась выйти к нему. Он позвал раз, другой, потом вдруг грохнул выстрел.

Вызванный из Николаевки врач осмотрел труп. Ему Мария, ее мать и Матвей повторили то, что рассказала Мария.

Труп увезли и похоронили на кладбище возле Николаевки, где хоронили умерших в лазарете. На могиле Мартина, говорят, креста не поставили: самоубийцам не положено. Мария затем, рассказывали, несколько раз ездила на могилу унтера с цветами. Марусю я о таких вещах не расспрашивал.

Самоубийство произошло между первой и второй поездками фон Бляйхерта со мной в Верепье. Во время второй поездки зашел разговор об этом событии и фон Бляйхерт, к моему удивлению, выразил мнение, что Мартин, как я был уверен, выстреливший себе в рот, мог быть убит кем-либо другим. Я усомнился, но фон Бляйхерт заметил, что кровь, вытекающая изо рта, еще не является доказательством того, что человек выстрелил сам себе в рот. Впоследствии Матвей тихонько подхвастывал, что это он «кокнул» проклятого унтера. Но полагаю, если б у немецкого врача появились подозрения о насильственной смерти, дело бы так тихо и быстро не кончилось.

Среди немцев самоубийства случались нередко. В Елизаветине тоже застрелился один унтер. Сами немцы рассказывали также о других, известных им случаях.

ЗНАКОМСТВО С ИСПАНЦАМИ.

В соседних деревнях и на дорогах вблизи Вохонова за истекший год раза три или четыре жители или полицаи задерживали и отправляли в лагеря беглых пленных. Теперь, в сорок третьем, их не расстреливали, а снова водворяли за проволоку после предварительного наказания плетьми, так рассказывали женщины.

Толкуют, что на советской стороне введены повешение и каторга. Не верю: это совершенно противоречит нашим понятиям и коммунистическому учению. Другое дело — здесь. В Гатчине на базаре болтаются на виселице трупы. На груди у них дощечки — «партизан» или «вор».

Как это немцы могут хранить обычаи средневековья?! Правда, воровства как такового нет. В дома не лезут, в карманы тоже. Но воруют в том или ином понятии все: солдаты стараются достать что-то помимо пайка, офицеры тоже. Кажется, начальника ВИКАДО Ширмера расстреляли за крупные хищения. Хулиганства тоже, считай, нет. Знают: фрицы его не потерпят.

У нас, в России, всегда к ворам и пьяницам относились покровительственно. Когда на западе за кражу рубили руки и даже вешали, у нас утверждали: «Не обманешь — не продашь», «От трудов праведных не возведешь палат каменных». Зато у нас за неосторожное слово, а то и без него карали жесточайшим образом. Не опоздали ли мы на добрых полтора-два столетия с нашими понятиями о нравственности?..

Идущий под конвоем пленный отдает честь немецкому генералу или просто вытягивается по команде «смирно». Генерал обязательно отдает честь в ответ. Не раз так было и со мной. А вот наши командиры — спасибо, если небрежно козырнут своему же солдату в ответ на приветствие. Осмелится ли наш командир или солдат ответить на приветствие человека, идущего под конвоем?.. Сомневаюсь.

Мне немецкие солдаты, унтеры, а то и офицеры подают руку, хотя на мне выцветшая и залатанная форма солдата враждебной армии. И это не просто «красивые жесты», а внутренний долг, выражение понимания моего положения. По инструкции они так делать не должны. А делают. Не все, мне это и не нужно, но многие. В этом чувствуется осознание того, что все мы — люди и никто не застрахован от капризов судьбы. Мы — люди враждебных армий, идеологий, но не враги.

На среднем и южном участках фронта бежать легче: там он нестабильный, а здесь, под Ленинградом, перейти его невозможно: весь в бетоне и минных полях. Но, если фронт сдвинется с места, то в направлении Красного села есть шанс убежать. До него километров двадцать пять... Какая досада, что нет карты!?. Ничего точно не знаю. Все по чужим отрывочным сведениям. Падкие до сенсаций жители поговаривали, что «красным» удалось прорвать фронт, что фашисты подбрасывают новые части в прорыв, но сдержать «красных» уже не могут.

Мы называем немцев фашистами, а они таковыми называют итальянцев, а себя — национал-социалистами. Когда немец идет в армию, он сдает партийный билет, хоть рядовой, хоть генерал. Армия считается беспартийной. Для меня в этом что-то странное. А может быть, я неправ?.. Может быть, армия действительно должна подчиняться только правительству? Только — какому?.. Армия у них не участвует в выборах. Да и что за «голос» у солдата или генерала? А наши выборы — простая комедия, лишняя трата средств на пустую демонстрацию редкого «единства партии и народа». Все советские люди знают это. Но у нас армия защищает Родину, а у них, «беспартийная», служит бесчеловечному нацизму. Комедия! Кровавая!

Третий день в направлении Красного села грохотало. Ночью виднелось зарево. Из Муттолова ушли все немцы, бывшие там на постое. В следующем за Муттоловым селе их тоже не стало, о чем сообщили рабочие штатсгута.

Было бы здорово, если б всю окололенинградскую группировку наши окружили. Немцы бы капитулировали (ох, не пойдут они на это!) и сразу бы кончилась война! Догадались бы гитлеровцы убрать Гитлера и его клику!.. Мечты!.. Мечты!..

Грохотало далеко, далеко... Обер-лейтенант уехал в Гатчину или в свой штаб. В поле шла работа и я, изредка переводивший указания дежурного обер-ефрейтора, наблюдавшего за работой, вертелся в поле почти у самого Муттолова, то-есть, километрах в трех от штатсгута.

Унтер, пользуясь отсутствием «барона», тоже куда-то отлучился. Наступал час обеденного перерыва. Ближе к Муттолову начинался лес, огибавший деревню справа и слева. Только в стороне, обращенной к штатсгуту, простиралось открытое поле.

Люди спешили в тень перелеска, развязывали узелки, рассаживались. Я тоже оказался в перелеске без надзора; быстро прошел его, углубился в другой перелесок, за ним — в лес, хотя слышал, что в нем попадались мины. Я держался кромки леса, изредка скрываясь в зарослях, когда приближался к Муттолову. Обогнул деревню и прошел еще километра полтора. В следующем селе меня видели, когда приезжал с Мартином или фон Бляйхертом, и я уверенно прошагал по улице, рассекавшей село. Затем снова свернул в лес. Беспрепятственно миновал еще какую-то деревеньку. В общей сложности мне удалось так пройти около десяти километров, когда я заметил, что обходить следующую деревню нельзя: в окружавшем ее лесе мелькали палатки. Пришлось воспользоваться испытанным способом: я зашагал через деревню, на всякий случай, кивнув, как старой знакомой, какой-то неизвестной бабенке за забором.

Шел я деловито, по сторонам не оглядывался. Но мое настороженное ухо уловило звуки не немецкой и не финской речи. Я понял, что нахожусь в селе, занятом испанской «голубой дивизией». Об испанцах судачили разное. Рассказывали, что они как-то у Ладоги так перепились, что в одних кальсонах зимой драпали от наших, бросив всю технику. Иные утверждали, что они отчаянные храбрецы. Поговаривали, что «южане» до баб охочи», насильничают, воруют.

Я прошел уже добрую половину деревни, и никто меня не остановил, пока не заметил, как из одного дома вышел дюжий крестьянин среднего возраста и направился ко мне.

Я постарался прибавить шагу. Крестьянин меня окликнул. Делая вид, что это меня не касается, я продолжал идти.

Крестьянин тогда заорал во всю глотку: «Остановись!».

Из ближних домов выглянули жители и испанцы. Я сбавил шаг и обернулся к преследователю: «В чем дело?»

Меня окружили двое или трое жителей и столько же испанских солдат. Преследовавший попытался схватить меня за руку, но я начал так отчаянно огрызаться по-немецки, что окружавшие опешили. Испанцы, как мне показалось, хотели махнуть рукой, но мужички-чухонцы потребовали отвести меня в комендатуру.

Сердце мое отчаянно колотилось, но на лице я старался сохранить выражение обиженной добродетели.

Комендант оказался пожилым испанским офицером, с которым я сразу же перешел на французский язык, чем огорошил всех присутствующих. Не в пример испанским солдатам, среди которых попадались малограмотные, офицеры производили впечатление людей образованных. В доме коменданта все стены были увешаны иконами: видно, он их собирал. Испанские офицеры тут же за столом играли в карты, необычные какие-то, рисунчатые.

Старший по-немецки не говорил, и я на французском сумел ему объяснить, что являюсь «дольмечером» государственного имения Вохоново, что заблудился, выполняя поручение «барона фон Бляйхерта» (что мне оставалось делать?) и иду в штатсгут.

Комендант внимательно выслушал меня. Французский произвел на него впечатление. Другие офицеры встали из-за стола, подошли и с любопытством оглядывали странного типа в форме, напоминавшей советскую. Они не вмешивались в расспросы коменданта. Тот кликнул денщика и что-то сказал ему. Через минуту последний явился и быстро доложил офицеру. Тот махнул рукой. Я понял, что комендант вызывал какого-то немца, вероятно, прикрепленного к испанской части. Но представитель вермахта или отсутствовал или был мертвецки пьян и спал.

Офицер задумался и наконец объявил, что отправит меня в комендатуру Красного села. Я настойчиво стал объяснять, что отношусь к комендатуре штатсгута (такой не было), к Хорсту фон Бляйхерту, барону, а не к фон Кляйст-Ретцову.

Упоминание «барона» (не зря я его выдумал!) возымело действи<


Поделиться с друзьями:

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.092 с.