Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Мой спаситель — обер-штурмбанфюрер эсэс

2022-10-05 77
Мой спаситель — обер-штурмбанфюрер эсэс 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

Как-то во дворе мы с Иваном пилили дрова. Вдруг присматривавший за нами жандарм возгласил «Ахтунг!» («Внимание!») Мы замерли, вытянувшись по команде «Смирно».

Небрежно кивнув головами, к нам приблизились два эсэсовских офицера. Старший из них — обер-штурмбанфюрер (майор) — спросил у жандарма, не знает ли он в поселке часовщика: наручные часы у обер-штурмбанфюрера испортились. Жандарм извинился и предложил важным посетителям взять с собой русского Алекса, хорошо владеющего немецким, чтоб разузнать в поселке о часовщике.

Так я очутился в компании с двумя офицерами эсэс. Это были люди примерно сорока лет. Второй офицер имел на один серебряный кубик в петлице меньше, видимо, капитан, хауптман, что ли. У эсэсовцев были несколько другие воинские звания, но более весомые, чем у других родов войск. Так эсэсовский майор — оберштурмбанфюрер, примерно, соответствовал подполковнику или даже полковнику других родов войск.

Офицеры решили спросить о часовщике у старосты, «бюргер-майстера».

От штатского прохожего мы узнали, где живет староста, и отправились к нему. По пути офицеры спрашивали, приходилось ли мне играть в постановках пьес Шиллера. Я соврал, что в «Заговоре Фиеско в Генуе» (эта драма действительно шла в Ленинграде) играл роль Веррины. К счастью, меи собеседники не настолько знали драму, чтобы поймать меня на слове: Веррина — возрастная крупная роль и ее бы не поручили начинающему актеру (впрочем, допустимо, что «в стране большевиков» могло и такое случиться...). Почему я назвал Веррину — не знаю. Но раз сорвалось с языка, не стал поправлять себя.

Если б не форма самых отъявленных головорезов, включая мертвые головы на пилотках, я бы ничего плохого не сказал о моих спутниках. Они были явно хорошо воспитаны, корректны, а убедившись в беседе, что я владею и французским, по-моему сочувственно отнеслись к доле пленного. Они поинтересовались, сколько получал я рублей в месяц, как молодой артист. Я, конечно, хорошенько прибавил зарплату. Но она показалась им мизерной по сравнению с заработками немецких актеров.

На вопрос, играли ли мы «пропагандаштюке» (пропагандистские пьесы), я ответил, что в репертуаре преимущественно были русская и зарубежная классика. Спутники закивали головами, услышав имена Шекспира, Мольера, Гольдони, Гауптмана.

— Да, артисты всегда вне политики, — констатировал оберштурмбанфюрер. — Им все равно, что играть.

Второй офицер согласился.

На каждом шагу встречались эсэсовцы, приветствовавшие офицеров. Только и слышалось: «Хайль!», «Хайль унд зиг». (Да здравствует — и победа!).

Шли мы довольно долго, пока не остановились у домика старосты.

Навстречу нам поднялся высоченный костлявый старик с обветренным лицом, с которого на нас глядел единственный глаз.

Староста предложил нам сесть. Эсэсовцы брезгливо оглядели убогую обстановку и остались стоять.

Обер-штурмбанфюрер снял с руки часы и объяснил, зачем пришел, где найти часовщика?

— Переведи им, — обратился ко мне староста. — Не надо было жида в говне топить.

Я подумал, что ослышался. Но старик повторил и я перевел.

Обер-штурмбанфюрер поинтересовался, что значат эти слова, и староста объяснил.

Когда немцы заняли Тосно, эсэсовцы утопили часовщика-еврея в уборной. Староста неторопливо разъяснил, как беднягу окунали, вытаскивали, снова окунали, пока он окончательно не захлебнулся. Жену его, русскую, не тронули. Дочь расстреляли: очень уж лицом походила на отца.

— Так что, — заключил староста, — часовщика у нас нет, единственный был.

Офицеры переглянулись.

— Нд-а-а, — протянул, поморщившись, обер-штурмбанфюрер, — часовщика бы можно было пока оставить в живых. Перестарались.

Староста, узнав, что я актер, оживился:

— А ты смотрел кино «Дворец и крепость»?

— Конечно, — ответил я, — там же моя сестра Лида, Лидия Клейменова, играла одну из центральных ролей. Вы ее помните? Такая худенькая?

— Я там в эпизоде играл кузнеца, — тряхнул головой староста.

— Запомнились! — соврал я, хотя почти совсем не помнил фильма, а роман Ольги Форш «Одеты камнем» читал.

Все, что я говорил, я тут же переводил.

Офицеры повздыхали по поводу отсутствия часовщика, и мы вышли. Обер-штурмбанфюрер и его спутник угостили меня сигарами, подозвали первого встреченного эсэсовца и приказали отвести меня, куда я укажу, к фельджандармам.

Кивнув и улыбнувшись на прощанье, офицеры направились своей дорогой. Эсэсовец отвел меня к жандармам.

Об этом эпизоде я бы не вспомнил, если бы...

Мои вояжи с бельем, «в стирку» и «в починку», становились обычным делом. Все чаще я ходил без конвоя довольно далеко.

Немцы часто видели меня, я уже примелькался. Если кто и задерживал, без труда удавалось объяснить, что я выполняю поручение — и не останавливали. Немецкий язык являлся волшебной палочкой, защищавшей от лишних неприятностей.

Бомбежки продолжались. В одну из ночей грохот раздался совсем близко. Наш дом так тряхнуло, что зазвенели стекла и засов соскочил с моей двери.

Наш самолет сбросил бомбы на эшелон с боеприпасами. Один за другим стали рваться вагоны со снарядами.

На несколько мгновений окрестности озарялись ослепительным красным светом, вздымался огненный столб. Гремел взрыв и с воем и свистом проносились бесчисленные осколки. Одним из них наповал убило обер-ефрейтора Бёре, стоявшего на часах неподалеку от моего чулана.

Жандармы надели каски и выскочили на улицу. Я вжался в лохмотья своего ложа. Через маленькое окошечко я видел багровые вспышки и огненные столбы. С треском при очередном взрыве вылетело стекло в моем оконце, и в чулан ворвался ледяной воздух.

— Алекс! — закричал Руди Нойман, — ты жив? Выходи. Я откликнулся и вышел.

— Иди сюда, — поманил Руди, — здесь безопаснее.

Мы стали за домом со стороны шоссе. Клостермайер, Керкенмайер и огромный мотоциклист, унтер-офицер Шлюттер, стояли у забора. Гофман сгорбился под прикрытием ворот. Иван и еще два жандарма несли убитого Бёре к эсэсовскому лазарету. Улица ярко освещалась горящим домом, у которого хлопотали эсэсовцы. Они пытались снегом и водой загасить пожар.

Руди подошел ко мне. Я никак не мог понять, как такой симпатичный, по натуре добрый человек может служить в полиции. Ведь жандармы — это полиция. А для меня, как и для остальных моих сверстников, воспитанных в пионерии и комсомоле, слово «полиция» являлось синонимом всего самого жестокого, реакционного. Нигде в литературе я не встречал доброго слова о полицейских — царских, королевских, отечественных, зарубежных.

Окружавшие меня жандармы при мне не зверствовали и, за исключением уже известных мне фанатиков, вроде Гофмана, Турехта, Рёра, я не представлял их себе в роли палачей. Из их рассказов я знал, что они несли также охрану в лагерях военнопленных, где, как я понял, давали возможность проявить свое скотство полицейским из самих же военнопленных, а сами оставались в стороне и только следили, чтобы пленные не убегали за проволоку. Это были аккуратные немецкие службисты, верные букве инструкции. Если жандарму поручалось регулировать уличное движение, он не вмешивался в какую-нибудь драку, не задерживал подозрительного прохожего. Если поручалось охранять дом или склад, службиста не касалось ничто, помимо непосредственной охраны. Инструкция — все. А чем меньше инструкций — тем лучше, спокойнее живется.

Полувзвод Клостермайера благополучно бездельничал, вечерами пьянствовал. Некоторые куда-то уходили с шнапсом и коньяком, и я краем уха слышал, что где-то в Тосно «гибтс люстиге вайбер». («Есть веселые женщины»).

Взрыв поезда с боеприпасами на следующее же утро и во все последующие дни привлек основную массу немцев к железнодорожной части поселка, где срочно ремонтировали станцию, пакгаузы, убирали завалы, что-то строили вновь. Даже эсэсовцев грозный Краузе заставил участвовать в разных работах.

Более половины состава поезда с боеприпасами спасли. Взорвались четыре или шесть вагонов. Остальные под страшным огнем, рискуя жизнью, отцепил и оттащил подальше, подчиняясь приказу коменданта станции, спрятавшегося в бункер, русский машинист, житель Тосно. Комендант станции вскоре получил крест за героизм.

А пока повторяю: после взрыва боеприпасов, кроме жандармов, почти все оккупанты целыми днями трудились на станции.

И тут Руди и Летцель вручили мне небольшой мешок с грязным бельем, поверх которого положили плату за стирку и починку — две буханки хлеба, несколько брикетов пшенной каши, пару пачек маргарина и мармелада — целое богатство. Не знаю, как жандармы «организовывали» себе продукты, но своей кухней они пользовались редко.

Руди объяснил, куда идти. Прачки жили далеко от шоссе, поблизости от дороги, уходившей в лес...

Был короткий зимний день и Руди предложил поторопиться, так как в сумерках мне ходить без охраны нельзя.

Думаю, любому понятно, что как бы я ни улыбался, не смеялся, не шутил, а по натуре я веселый и озорной, но на душе у меня постоянно лежал камень тревоги разоблачения. Оно, рано или поздно, должно было наступить и единственная возможность уйти от него и от постоянного ощущения опасности разоблачения, от вечного напряжения, заключалась в побеге. Мне нужно было прийти к своим, перестать быть выдуманным «Сашкой» с выдуманной биографией, с недавно придуманной себе фамилией «Ксенин» (не слишком типичная — не Иванов, Сидоров, Козлов, Степанов — и в то же время, как мне казалось, русская, благозвучная, красивая, артистическая...) мне не хотелось существовать безымянным пленным, который по мнению фрицев «хорошо живет», «лучше, чем при большевиках», питаясь отбросами с их стола и, перебиваясь случайными сигаретами.

Не знаю, способен ли человек, не побывавший в моем положении, а таких на всем земном шаре найдутся, уверен, лишь единицы, понять, ощутить тяжесть висевшего днем и ночью над моей головой Дамоклова меча. Но я его чувствовал. Я гнал прочь мысли о том, что сделают со мной, если узнают — кто я. Это было слишком ужасно. Я понимал, что лучшие из немцев, так мирно разговаривавшие со мной, доверявшие мне, в случае разоблачения отвернутся. А такие, как Гофман, Турехт и другие фанатики постараются придумать для меня изощренную казнь. И если б после пыток и издевательств меня просто расстреляли — это было бы благом. В довершение всего я бы сдох безвестным, зарытым в каком-нибудь мусорнике. А перед тем, скорее всего, гнил в петле. Жандармы могли бы для потехи привлечь к издевательствам надо мной эсэсовцев. И все, кого я так долго водил за нос, не простили бы мне своей близорукости и с особенной яростью постарались отомстить за нее. И никто — ни Райзен, ни Руди не посмел бы заикнуться для смягчения участи обреченного на уничтожение.

Убежав в лес, найдя партизан (я полагал это не составит большого труда) я, уже зная повадки врага, мог нанести ему настоящий большой вред и, если бы пришлось вторично отдавать жизнь, она бы уже имела другую цену. И не была безвестной.

Я уже достаточно хорошо знал поселок и быстро шагал со своей ношей к его окраине. Улицы были пустынны. Никто не останавливал. Близился вечер, окна затемнялись. С бьющимся сердцем я завернул за последний дом поселка и направился к лесу. Ни одного немца не показывалось. Ближе к лесу влево отклонялась тропинка, протоптанная в снегу, видимо, кратчайшее расстояние к крайнему домику. Я пронзительно вглядывался в чащу. Ничего. Ни шороха, ни окрика. На всякий случай, я шел посреди дороги, чтоб не возбудить подозрений. Уверенность — лучшая маскировка. Еще несколько шагов. Справа и слева от меня встали первые деревья...

— Тррах! — Выстрел. «Хальт!» — и одновременно с окриком второй предупредительный выстрел. Снег посыпался с веток. С карабинами наперевес ко мне кинулись два эсэсовца. Значит, здесь они сидели в засаде.

Услышав первый же выстрел, я сразу отругнулся по-немецки, причем, довольно замысловато, чтоб подчеркнуть свободное владение языком. Эсэсовцы подскочили ко мне — и язык, друг мой, спас меня от немедленной расправы.

На вопрос, куда я направлялся, я ответил, что несу белье в стирку. Почему очутился за крайними домами? Я объяснил, что хотел пройти кратчайшим путем, по тропинке. Заодно я поспешил сообщить, что я «числюсь при полевой жандармерии АОК зэхцейн (шестнадцатой)». Но даже такое «высокое» упоминание жандармерии не произвело впечатления. Владение немецким лишь усиливало подозрения, что я неспроста сунулся в лес.

Откуда ни возьмись, вынырнули еще два эсэсовца и те, что задержали меня, приказали мне повернуть кругом и повели меня в комендатуру к майору Краузе. Я там никогда не был, но знал, что такое посещение будет последним в моей жизни.

На все доводы, что я при жандармерии, что выполнял поручение, относил белье, что меня все знают, что я уже давно тут ответом была ругань, угрозы и непрерывное подталкивание дулами карабинов в поясницу.

Явиться в таком сопровождении к жандармам, которые стояли на перекрестке, не улыбалось. Но все-таки это было бы еще наиболее сносным выходом. Полагаю, жандармы, узнав, куда я занес их белье, не погладили бы меня по головке. Эсэсовцы обязательно скажут — где меня задержали. Оправдаться будет трудно. Еще вопрос — кто сейчас на посту. Если Гофман, то наиболее легким наказанием станет отправка в общий лагерь. Если на перекрестке Руди и Летцель, я смогу отбрехаться: они мне поверят больше, чем эсэсовцам.

Я настойчиво стал требовать, чтоб меня отвели к перекрестку, где жандармы подтвердят правду моих слов.

Однако, на каждое мое слово конвоиры отвечали тычками в поясницу, руганью и окриками: «Швайген!» (Молчать!).

До перекрестка, перед которым шагов за пятьдесят влево отходила дорога к комендатуре, было уже недалеко, когда я заметил шедшего по противоположной стороне улицы обер-штурмбанфюрера с которым искал часовщика.

— Герр обер-штурмбанфюрер! — гаркнул я.

— Швайг! — взорвался один из конвоиров, ткнув меня в спину дулом.

— Герр обер-штурмбанфюрер! — вновь позвал я. Мне нечего было терять.

И не успели конвоиры вновь меня ударить, как обер-штурмбанфюрер обернулся, и эсэсовцы с вытянутыми в приветствии руками застыли, как парковые скульптуры.

— Вэр руфт мих? (Кто меня зовет?) — спросил офицер.

— Их! (Я) — воскликнул я. — Битте коммен зи хер, зайн зи зо либенсвюрдих. (Пожалуйста, подойдите сюда, будьте так любезны).

Он подошел: «Вас ист лес?» (В чем дело?).

Не давая открыть рта застывшим конвоирам, я затараторил насчет белья, поручения и пожаловался, что «эти двое» не дали мне его выполнить, задержали, не верят, толкают, а он, обер-штурмбанфюрер, знает, что я при полевой жандармерии АОК шестнадцатой армии и я прошу его это подтвердить и отпустить меня к «моим жандармам» на посту поблизости. Из-за этих солдат я не выполнил поручение. Одним словом, пусть он им скажет, чтоб они меня отпустили. Он же меня знает.

Все это я выстрелил по-пулеметному.

— Да, я знаю его, — сказал обер-штурмбанфюрер. — Он говорит правду. Отпустите его.

— Абэр, (Но) — открыл рот один из эсэсовцев.

— Я сказал отпустить его, — повысил голос обер-штурмбанфюрер. — Сейчас же («зофорт!»)!

— Яволь! (Так точно) — вытянулись конвоиры. И повернули кругом...

Я поблагодарил моего спасителя. Он кивнул и зашагал дальше.

Идя к перекрестку, я обернулся и встретил взгляд одного из своих мучителей, обернувшегося назад. Если б в его взгляде была пуля — она бы убила меня наповал. Откуда только такая звериная ненависть?!

На посту стоял Руди.

— Где ты так долго пропадал и почему возвращаешься с бельем?

Я объяснил, что не смог выполнить поручение и только благодаря обер-штурмбанфюреру меня отпустили, но уже невдалеке от перекрестка.

— Да, так далеко, конечно, тебе одному ходить нельзя. — Заключил Руди. — А зря ты не хочешь надеть повязку «Им динст», (На службе)...

— Принципиально не надену.

— Ах ду дихтер Лермонтофф! (Ах ты, поэт Лермонтов!) — потрепал меня по плечу Руди (он от меня узнал, что в одно время с Пушкиным в России творил молодой Лермонтов). — Воду зо филь романтик! (Для чего так много романтики?)

17. НАШЕЛ С КЕМ СПОРИТЬ... ДИТЯ СМЕРТИ

Хотя известий с фронтов до меня не доходило, но я чувствовал, что вермахту зимой приходится туго. Это подтверждали участившиеся налеты нашей авиации на станцию, интенсивная канонада со стороны Ивановки, быстрое прибавление крестов на эсэсовском кладбище возле церкви. Оттуда то и дело слышались короткие залпы из карабинов: отдавали воинские почести очередным покойникам.

Верной приметой ухудшения положения вермахта было и то, что жандармы перестали выливать или отдавать нам с Иваном свои супы из кухонного котла и даже... начали есть конину, также пропуская ее через мясорубку, но помимо соли, еще приперчивая.

Тетя Мария, когда я как-то завернул к ним погреться, сказала, что в Ленинграде голод. Я не поверил, как не поверил заявлению фюрера в его ноябрьской речи. Не поверил я и пленному, с которым удалось перекинуться несколькими фразами. Он недавно попал и ждал отправки в Любань, в лагерь.

Красноармеец этот за неделю плена ни разу не брился и выглядел значительно старше меня. Я отдал ему полбрикета пшенной каши, и он с жадностью стал есть. Хлеба не оказалось. Я попросил у стоявшего поблизости Ивана, он только развел руками. Пока я разговаривал с красноармейцем, Иван не проронил ни звука. Вдруг из-за дома выбежал Гофман и набросился на конвоира: почему он позволяет русским общаться. Иван незаметно ретировался, а обер-фельдфебель накинулся на меня. Его возмущало (видимо, он давно подсматривал), что я дал пленному немного еды.

— Тебе слишком хорошо живется у нас, — шипел Гофман, — ты избаловался.

Наконец, конвоир остановил попутную машину и, сидевшие в ней солдаты обещали доставить пленного по назначению. Когда он забрался в кузов я попросил их: «Их битте зи ин гут цу бехандельн, эр ист айн гутер бурше унд дер криг ист шайсе». (Я прошу вас обращаться с ним хорошо, он хороший парень, а война говно). Последнюю фразу немцы повторяли на каждом шагу, и она вызвала у них оживление.

Гофман возмущенно сообщил подошедшему Руди о моем «недостойном поведении».

Руди рассмеялся: «А что ты хочешь от Алекса? Почему он должен плохо относиться к своему товарищу?»

— А вот Иван же знает, что можно, а что нельзя. — Нравоучительно поднял палец Гофман.

Через день повар не дал мне брикет каши: «У тебя была каша, не надо было ее отдавать».

Я согласился: «Яволь». (Так точно).

Мысли о Ленинграде не оставляли. Неужели фюрер, чтоб ему скорее сдохнуть, говорил правду? Неужели... «вымрет от голода и, как спелое яблоко»... упадет к ногам немцев..? Нет!..

Я понимал, что под Москвой гитлеровцев задержали, иначе бы они трубили о своих победах. Известие о нападении японцев на Перл-Харбор и вступлении Соединенных штатов в войну еще более укрепило меня в уверенности, что Германия потерпит поражение. Но... я находился по другую сторону фронта...

Немногим гражданским, вроде тети Марии или женщин, стиравших белье, я тихонько сообщал «по секрету» о переброске сюда войск из Франции: значит, здесь дела «швах» (слабы), об ожидании новых моторизованных подкреплений. Я надеялся, что кто-нибудь да связан с каким-нибудь нашим подпольем и сможет передать «на ту сторону» или партизанам о подходе новых частей, техники, вооружении. Часто находясь на перекрестке и, слыша разговоры немцев, я располагал сведениями, которые могли принести нам пользу. Мне очень хотелось надеяться, что хоть что-то из моей «болтовни» дошло по адресу...

От жандармов я знал, что среди оккупантов процветает воровство. Тащат продукты со складов, зимнее обмундирование. В последнем ощущалась явная нехватка. Рекомендованные против русских морозов соломенные лапти, одевавшиеся поверх сапог, поражали невообразимыми размерами. В этой «обуви» можно было только стоять, подобно чучелу, но не двигаться. Жандармам выдали маленькие наушники, вроде радионаушников, одевавшиеся под пилотки. Такие же «утеплители» появились у эсэсовцев. А офицеры, приезжавшие из глубокого тыла, были в шапках-ушанках, полушубках, в настоящих бурках. Даже эсэсовские солдаты недовольно поглядывали на штабных щеголей.

Примерно через день после известия о вступлении Соединенных штатов в войну жандармы расселись по легковым машинам, в грузовике поместили свои вещи и кухонный скарб. Приказали забраться в кузов Ивану, мне, двум обер-ефрейторам и небольшая колонна двинулась в сторону Любани. Но в ней не задержались, не остановились и в Чудово, а проследовали дальше.

Жутко зябли ноги. Спасибо старикам хозяевам: они дали мне с собой ватное детское одеяльце. Я снял ботинки и завернул ноги в него. Но мороз пробирал насквозь через обмотки и штаны, забирался под ветхий ватник и шинель.

Остановились на несколько минут в Новгороде. Вылезли. Я смотрел на мертвую снежную даль, на холмы с развалинами построек... церквей. Ни души.

Потоптались на месте. Поехали дальше. Заметил стрелку дорожного указателя: «Шимское». Дорога пошла по замерзшему деревянному настилу, вроде гати. Ехали долго. Стемнело, когда миновали поворот с указателем: «Сольцы».

Еще несколько минут... Машины остановились. Послышались приветствия.

К грузовику подошел Клостермайер. Он еще вчера прибыл сюда с пожилым лейтенантом, командиром взвода Рюманом.

Жандармов развели по домам. Ивану и мне приказали устроиться в кухне одной из изб. Кухня оказалась просторная с огромной русской печкой. Вместе с нами здесь же помещались хозяева. В остальных комнатах располагались жандармы, споря, кому лежать на хозяйских кроватях, кому — на «притче» (нары).

Мы с Иваном занялись пилкой дров.

Дома, где нас разместили, стояли на бугре. На его склоне темнели три наших танка «Т-34», намертво вмерзшие в землю. Когда? Как их подбили? Должно быть, еще осенью. А танкисты? Или и от них, как от тех, что погибли на шоссе в беспомощных броневиках, остались только обугленные фигурки?..

Мимо деловито сновали жандармы, устраиваясь на новых квартирах. Рядом с вялым Рюманом вышагивал, прогуливаясь, жилистый командир роты жандармов Нимайер, изредка вскидывая голову и на ходу отдавая короткие приказания. Во всем облике Нимайера сквозила неумолимость. Ркхман производил впечатление традиционного Обломова, рыхлого и... человечного. Прогуливаясь, Нимайер часто оглядывался, будто проверяя не подслушивает ли их кто.

Я заметил, что не только жандармы, но и другие части одновременно прибыли в Сольцы. К жандармским офицерам подошли пехотные. Пошептались и по распоряжению Нимайера жандармы освободили для других постояльцев соседний дом, а в нашем потеснились. Рюман и Клостермайер устроились в маленькой комнате в мансарде с отдельным ходом с улицы.

День был занят пилкой дров, тасканием воды для мытья жандармов и полов. К вечеру, наконец, все устроились.

В просторной кухне, где я спал с хозяйскими детьми на печке, собралась большая компания. Не обращая внимания на прижавшихся в углу хозяев с детьми, жандармы курили, пили, горланили песни, играли в карты.

Ивана повар устроил в другом доме. Я было собрался залезть на печку, когда Турехт приказал срочно, он забыл сказать раньше, наполнить большие тазы для умывания и поставить внизу у печки, чтобы утром умываться не ледяной водой.

Исполнив приказание, я уже хотел ретироваться, но завязался разговор, который не мог оставить меня равнодушным.

Не стесняясь моим присутствием, Гофман, Турехт, Рёр и еще два жандарма завели речь о русских и русских пленных. Напрасно Руди пытался переменить тему. Подвыпившие жандармы вошли в раж. Особенно разошлись Гофман и Турехт. Их поражала «тупость» русских: они не понимали простейших указаний. Жандармы забывали, что для понимания нужно знать язык.

— Пока русского не толкнешь несколько раз, он не поймет, не сделает, что требуется, — поражался Турехт.

— Раса рабов, — брезгливо констатировал Гофман и, обернувшись ко мне, добавил: «Трудно себе представить, до чего доходят русские пленные?! Когда им кидают падаль, они, как звери, набрасываются на нее, вырывают друг у друга куски конины, заталкивают в рот. Мы (он кивнул на Рёра и Турехта) не раз наблюдали эту картину. Они потеряли человеческий облик. Как их считать людьми? Это свиньи».

Я не выдержал: «Свиньи не те, которые жрут от голода падаль, а те, которые доводят людей до такого состояния».

Турехт разинул рот, будто подавился, и выпучил свои чернильные глаза. Все вскочили с мест, едва не опрокинув стол.

Дрожа от ярости, Рёр бросился ко мне, сжав кулаки.

Он был на голову выше меня и, слегка наклонившись, впился глазами в мои глаза. Руди подскочил к нему и схватил его за руку. Но он отдернул ее. Рядом с Рёром стояли, переглядываясь Гофман, Турехт и еще два гостя жандарма. Руди пытался успокоить Рёра. Не скрою, этот атлетического сложения ариец был божественно красив.

— Алекс, — выдавил наконец Рёр, — Алекс, если б ты не был беззащитным пленным, я бы тебя сейчас убил... на месте.

— Нд-а, мы, немцы, гуманны, — процедил кто-то из гостей.

— Слишком гуманны, — сухо добавил Гофман.

— Русский обнаглел, — констатировал другой гость, — он во зло использует нашу доброту.

Руди удалось как-то успокоить Рёра и усадить его опять за стол. Гости-жандармы стали прощаться. Гофман незаметно исчез.

Турехт подошел ко мне, покачал головой и промычал что-то о моем «воспитании».

Вошедший унтер-офицер Шлюттер приказал мне следовать за ним. Мы вышли во двор, к другой стороне дома.

— Что ты там наболтал? — тихонько спросил Шлюттер.

— Ничего.

— А-а, у вас, русских, все «нитшево» да «нитшево», — буркнул унтер. — Как живешь? Нитшево. Что у тебя есть — тоже «нитшево».

За углом лестница вела в мансарду. Мы поднялись, Шлюттер постучал, отворил дверь и пропустил меня вперед.

Рюман и Клостермайер сидели на кроватях без кителей.

Рюман смерил меня усталым взглядом: «Что там у тебя произошло, Алекс?»

Я честно рассказал о происшедшем.

— О тебе уже докладывали, — вздохнул Клостермайер, — ты многое позволяешь своему языку, Алекс. Нельзя так. Ты извинился перед Турехтом и Рёром?

— Нет.

— Это лишнее, — вставил Рюман. — Жаль, конечно, что так случилось, — он вздохнул. — Ладно, Алекс, иди и.., — он поморщился, — подумай... Шлюттер, отведите его.

Во дворе Шлюттер остановился возле часового. Прикурил. Протянул мне сигарету: «Кури... Хорошо, если не доложат... Ты еще слишком молод, Алекс... Идем».

Жандармы уже укладывались спать. Я растянулся на лавке у печки: вдруг стало жарко. Шлюттер присел к столу, стал раскладывать пасьянс. Я уснул.

Ночь всегда, несмотря на бомбежки, была самым спокойным временем моей жизни в плену: день миновал, я остался неразоблаченным, живым. Немцы спят. Ночью новых встреч не бывает. Утро — другое дело. Утро — начало неизвестности нового дня. «Что день грядущий мне готовит?..»

Сольцы были нашпигованы немецкими войсками. Со всех сторон доносились выкрики команды. Штатские, как везде, где хозяйничали немцы, ходили робко, согнувшись, старались быть незаметными: кто знает, что вздумается «фрицу» (это прозвище входило в обиход)? Рычали моторы. У колодцев гремели ведра. Выкрики «хайль!» перемешивались с руганью.

— Плохо ты сегодня пилишь, — упрекнул Иван.

Я не ответил, но постарался лучше войти в ритм.

— Жу-у, жу-у, — ровно запела пила.

— Хайль! — возле повара стояли два незнакомых солдата. Один из них, унтер-офицер, кивком головы пригласил жандарма в сторону. У меня что-то защемило внутри. Пила застряла. Иван выругался: «Ты сегодня еще хуже пилишь».

Что-то много он нынче говорит...

Повар приблизился: «Алекс, гей мит». (Алекс, иди с ними). Он наклонился и сам взялся за пилу.

Унтер-офицер сделал нетерпеливый жест рукой: «Ком!» (Иди!).

Оба немца вышли со мной за ворота и показали, чтоб я спустился с пригорка. Они сзади последовали за мной.

Внизу стоял крытый брезентом грузовик.

В отдалении, показался Руди. Он поспешно шагал к дому.

Я крикнул: «Руди!». Но он странно глянул в мою сторону, будто с боязнью, и не остановился.

— Лес! (Давай!) — конвоир указал на грузовик и знаком дал понять, чтоб я залез в кузов.

Второй немец пытался растолкать спавшего в кабине рядом с шофером второго унтера. Затем махнул рукой и подошел к нам. Из его разговора с товарищем я понял, что сидящий в кабине унтер безнадежно пьян и его не добудиться.

Влезли в кузов. Обер-ефрейтор посмотрел на унтера, тот кивнул, обер-ефрейтор стукнул в окошко кабины, и машина запрыгала на ухабах.

Конвоиры недружелюбно поглядывали на меня и молчали.

Мне очень хотелось узнать, куда меня везут и что значил этот внезапный отъезд. Даже взять с собой вещмешок не дали.

Надо было как-то «разговорить» спутников.

Я попытался что-то сказать по-немецки, зная, какое это производит впечатление. Но сидящий напротив сразу одернул: «Швайг маль». (Помолчи).

Такой же неудачей кончилась следующая попытка. Я чувствовал что-то неладное: только эсэсовцы в Тосно, когда вели меня в комендатуру, начисто отрезали любые попытки вступить в беседу. Но эти же — не эсэсовцы.

— Когда я играл в Ленинграде в театре, — быстро начал я, еще не зная, что буду врать дальше. Но они, мои охранники, открыв рты, не прервали, — когда я играл на сцене, мне довелось играть Фердинанда в «Коварство и любовь» Шиллера. Вы, безусловно, знаете эту вещь. Так вот...

Тут унтер-офицер не выдержал: «Ты — артист?»

— Да. А разве вы не знаете?

Разговор завязался! Во.время него спутники несколько раз как-то странно переглядывались между собой.

— А ты знаешь наизусть немецкие вещи?

Я прочел балладу «Два брата» Гейне, не называя автора, «Перчатку» Шиллера. Спутники смотрели на меня широко открытыми глазами. На дороге возникали постоянные пробки, и мы ехали черепашьим темпом, поминутно останавливаясь.

— Послушай, — не выдержал во время одной из остановок обер-ефрейтор; — что ты там натворил?

Я за собой не знал ничего такого, что можно было назвать «натворил».

— Война говно, — изрек унтер, — во время войны все, даже артисты, должны держать язык за зубами. — И вдруг: «Проклятые жандармы!»...

Я начинал догадываться... Между тем, машина выехала из города и покатила по шоссе. Унтер-офицер выглянул, отвернув брезент, постучал в кабину и указал выглянувшему водителю на проезжую дорогу, уходившую в лес.

Машина убавила ход и, переваливаясь с боку на бок, выбралась на проселочную дорогу. Отъехав по мелколесью в сторону от шоссе метров двести, грузовик остановился.

Унтер-офицер подошел к водителю. Тот начал тормошить спящего унтера, но мой спутник вдруг махнул рукой: «Не надо. Не тормоши. Оставайся тут, чтоб с ним чего не случилось и с машиной. А мы сами». Водитель устало кивнул, смерив меня равнодушным взглядом.

Конвоиры приказали мне выйти из кузова и идти по лесной дороге. За спипой я услышал как они шепотом переговариваются. О чем? Слов я не разобрал.

Немцы догнали меня и пошли рядом по обеим сторонам от меня. Раза два они останавливались, прислушивались, но затем опять шли дальше. По пути никто не попадался.

У небольшой опушки, с которой виднелось шоссе, повернувшее в сторону Шимского, мы остановились. Немцы снова переглянулись.

— Криг ист шайсе, — начал унтер, старший из «команды».

Я молчал. Бежать бесполезно: лес реденький, да и что я мог сделать? Не убьют, но ранят, безусловно, и тогда добьют. Лучше сразу...

— Все-таки, что ты вчера натворил? — опять спросил унтер.

— Ей-Богу, ничего, — перекрестился я. — Не согласился с одним жандармом, что мы, русские, свиньи.

— И все?

— И все? — пожали плечами конвоиры. Унтер замысловато выругался в адрес жандармов. Подмигнул обер-ефрейтору. «А сами не захотели...»

— На,.. читай, — протянул мне унтер небольшую бумажку с печатью.

«Ден кригсгефангенен руссен Александер веген фаиндпропаганда ершиссен ляссен». (Военнопленного русского Александра за враждебную пропаганду расстрелять). Внизу стояла подпись командира роты полевой жандармерии главнокомандования шестнадцатой армии обер-лейтенанта Нимайера.

— Понял? Я кивнул.

— Тебя сперва приказали повесить, но за тебя вступились и вот... Приказ есть приказ... Что будем делать?..

Так мы стояли втроем, переглядываясь. Почему-то я был спокоен: хорошо, хоть умираю русским. Так и умру по-русски, без скандала...

Конвоиры вновь переглянулись.

— Ты — дитя смерти («Кинд дес тодес»), — заговорил унтер-офицер. — Научись молчать. Понял?

Я вздохнул и улыбнулся. Что мне оставалось?..

— Ладно. Молчи. Пошли, — унтер указал в сторону шоссе. Мы подошли к нему. Оглянулись: нашей машины за поворотом не было видно.

Конвоиры начали «голосовать», пытаясь остановить мчавшиеся в сторону Шимского грузовики. Вскоре один из них остановился. Конвоиры пошептались с водителем. Тот вылез и знаком предложил мне подняться в кузов.

— Понял, — сказал на прощанье унтер. — Молчи.

Внутри сидели два солдата. Унтер и второй конвоир махнули мне рукой, сделав знак того, что нужно помалкивать и грузовик поехал.

Солдаты равнодушно оглядели меня с ног до головы, но, задав несколько вопросов, оживились. Естественно, беседа закрутилась вокруг наболевшей темы — войны и, когда она и чем кончится.

Прошли всего двое суток с тех пор как я ехал по этой же дороге в Сольцы, но сейчас ритм движения по ней стал другим.

СЛЕПОЙ БАРАК». РАССТРЕЛЫ

Мы часто останавливались из-за «пробок». По обочинам валялись, еще дымящиеся машины с покареженными кузовами и оскаленными пастями разбитых радиаторов. Возле них, боязливо поглядывая на небо, хлопотали небольшие группы солдат. Нередко сквозь шум мотора слышалась оголтелая стрельба зениток. Через распахнутый брезент я заметил советский ястребок на бреющем полете, строчивший по машинам. И, чем тревожнее выглядывали наружу мои спутники, тем теплее становилось у меня на душе. Господи! Хоть бы наши сюда прорвались!

Ехавшие со мной кляли войну, «русские дороги», «партизан», «проклятые морозы». Узнав, что я давно в плену, солдаты не поинтересовались, где я был, а только спросили, почему меня отправляют в лагерь? Я объяснил, сразу поняв, что им сказали мои конвоиры, что часть, где я был при кухне, перебазируется, и потому пленного с собой не берет. Немцы понимающе кивну-. ли: ты знаешь язык, тебе и в лагере будет хорошо. Будешь «дольмечером» (переводчиком). Я покачал головой.

— Не хочешь?

— Не хочу.

— Почему?

— Спокойнее, когда работаешь так.

Ехали долго. Но вот остановились. Немец, сидевший в кабине с водителем, вышел, откинул брезент и сказал: «Тшудово». Затем грузовик свернул с шоссе. Остановились.

— Вылезай! — это относилось ко мне. Из маленькой будки вышел угрюмый солдат: «Что? Еще одного русского привезли?»

— Да он уже давно в плену. Его просили сдать в лагерь. Они перебазируются.

Спутники помахали мне руками и уехали. Я огляделся.

В нескольких шагах от будки за бесчисленными оградами колючей проволоки (в роте Ферстера из нее был «забор» в один ряд...) стояли бараки. Много. Каждый, уже внутри зоны, опять-таки был огорожен колючей проволокой. Все пространство передо мной, насколько хватал глаз, было разбито на квадраты, очерченные черневшей в унылом свете сумерек колючкой.

Появившийся из будки автоматчик подошел ко мне, лениво похлопал по шинели: гранат нет? Пулемета нет? — и показал в сторону ворот из колючей проволоки: «Гей хин» (Иди туда), — и последовал за мной.

Немец у ворот отворил их. Автоматчик зевнул: заходи — и я очутился уже по другую сторону закрывшихся с морозным потрескиванием широких лагерных ворот.

Внутри ограды стоял пожилой немец с карабином. Он не обратил на меня внимания, так как смотрел в другую сторону. Я тоже повернулся туда.

Здоровый молодой полицай, из пленных, бил пожилого болезненного вида солдата. Стоявший рядом переводчик на отвратительном немецком языке объяснял часовому, что русский отлынивает от работы. Пленный же уверял, что он больной.

Полицейский лихо взмахнул плетью и, в который раз, ударил доходягу.

Не знаю, как это получилось, но с криком: «Свой — своего?! Не смей!» — я подско<


Поделиться с друзьями:

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.157 с.