Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

В смертной. Возвращение к первой главе

2022-10-05 87
В смертной. Возвращение к первой главе 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

В смертной камере настроение у меня было хорошее. Только томил голод и потому боялся, что если возьмут на расстрел ночью (ночью, говорят, брали на расстрел), я не смогу съесть утреннюю пайку хлеба. А умирать совсем натощак, да еще зная, что твою пайку съедят тюремщики, обидно.

Сознание того, что закончилось мучительное следствие, что можно спать сводило на нет воздействие смертного приговора. О нем не думалось. Но ночами с момента первой ночи в контрразведке стали постоянно сниться немцы и мой побег. Во сне все было страшнее, чем на самом деле: смешивались события, рядом оказывались люди, знавшие, что я еврей. Разоблачение грозило больше, явственнее, неотвратимее — и во сне наступало...

Думаю, мой последний предсмертный сон снова вернет меня в ужасы моего плена, побега из него, в «следствие» в контрразведке и в Ленинграде, в те этапы, тюрьмы и лагеря, которые я затем прошел, чудом уцелев.

* * *

В одиночной смертной камере меня держали двое суток. Камера находилась в конце «мостков», своеобразного коридора, что ли, в «образцовой тюрьме». Дежурные давали мне остатки баланды, наливая по две миски, что при моем крайнем истощении было большой поддержкой. Когда я говорил коридорным, что убежал из плена и оклеветал сам себя (это я уже не боялся сказать), они посмеивались: «Если б убежал — наградили бы орденом, а так... Не ври». В разговоры вступать запрещалось и «беседа» обрывалась.

Днем, меряя камеру из утла в угол шагами по диагонали, я начал мечтать о том, что было бы, если б я не убежал... Уходил бы вместе с немцами и... добрался до Франции, до Парижа. Там брат моей матери, дядя Сима. Живет с двадцатых годов... Мы обнимаемся, говорим по-французски... Нет! Я правильно сделал, что убежал: я спокоен. Расстреляют — одна секунда — и все... Главное, я — есть я. Комедия!..

На исходе вторых суток ночью лязгнул замок и мне дали знак: выходи. Повели по мосткам-коридорам (я гадал: неужели истекли 72 часа, после которых должны или расстрелять или помиловать?) и остановились возле серии камер, не таких опрятных, как та, в которой я сидел.

Лязгнул замок и меня втолкнули в одну из них.

Это была обычная одиночка, тускло освещенная лампочкой из-под потолка. Но в этой камере были настланы доски, как нары. На них, прикрытые тряпьем, неподвижно лежали тела.

Мне показалось, что это трупы. Вдруг тряпье зашевелилось и один «труп» приподнял голову, чем-то напоминавшую голову кобры, белой кобры, на длинной сухой шее, покрытой мелкими седыми волосками. «Труп» уставился на меня белками глаз. Весь он казался серым, бесцветным.

Рядом поднялась еще одна голова. Равнодушно глянула на меня.

— Боже, — подумал я, — неужели и я за несколько часов пребывания в смертной камере незаметно для себя стал похожий на них!?.

— Вы сколько часов здесь? — обратился я к первому «трупу».

Он непонимающе глядел на меня.

— А вы сколько? — повернулся я к другому.

«Трупы» переглянулись. Лежавший с краю матерно выругался: «Дурак, мать твою... ложись», — и опять прибавил ругательство.

— Устраивайся, — сказал первый «труп» — Ты, очевидно, совсем новый... Сколько ты в смертной?

— Уже около двух суток.

— Я уже сорок, — заметил он, с усмешкой глянув на мое удивленное лицо. — Он (кивок в сторону ругавшегося) — семьдесять пять; он (кивок в сторону третьего смертника) — тридцать семь... И ты не меньше здесь пробудешь. Одного взяли, тебя привели».

В дверной глазок глянул коридорный. Стукнул в кормушку: «Тише. Спать».

Здесь кормили совсем плохо. Книг не давали. На прогулку не выводили. Один раз повели в баню в подвале этого же здания. Вшей здесь сразу уничтожали. Умели с ними бороться, не то что немцы.

Томило отсутствие курева. Жадно ловили просачивающийся изредка запах махорочного дымка от подходившего к кормушке дежурного.

В смертной со мной сидели махровый бандит Антон Похитняк (он «протянул» около восьмидесяти суток), угнавший во время блокады машину с продуктами с целью спекуляции и при этом убивший военного; бывший начальник советской дивизионной разведки или контрразведки (так он отрекомендовался) майор Гурьянов-Лашков, попавший в плен и ставший у немцев преподавателем шпионской школы в Риге, откуда его выкрали по специальному заданию наши партизаны (все это с его слов); власовец-лейтенант или старший лейтенант полиции из Гатчины — Клыков, в последний момент убежавший, как он говорил, от немцев (сам он был уроженцем Гатчины) и благообразный чудесный старик, дедушка Тит, староста одной из оккупированных деревень. Последний был очень хорошим честным русским человеком, добрым, простым, патриархальным в глубокой порядочности и безыскусственной вере в Бога.

70. «ЗА-МЕ-НИТЬ...»

Больше всего мучил голод. Бандита вскоре вызвали ночью...

Все камеры всего этажа были смертными. Это мы знали по перестукиванию с соседями.

Тянулись дни (про себя их считал каждый). Дверь не отворялась. Только открывали «кормушку», когда давали утреннюю пайку хлеба, единственный вид реальной пищи; баланда, в которой редко плавало несколько крупинок, не в счет.

Развлекая других, я отвлекал от грустных мыслей себя, рассказывая приключенческие романы, читая стихи и поэмы.

— В лагере будешь в театре, — пророчил Гурьянов.

Иногда мы слышали лязганье замков: открывали ночью или днем какую-нибудь камеру, и мы гадали, пока перестукиванье не приносило точные известия: оттуда-то одного взяли или в такую-то камеру одного привели. Даже утреннюю проверку, как и вечернюю, производили через глазок в двери. «Козырек» заслонял все окошко под потолком камеры и днем в ней царил такой же полумрак, как ночью от слабой лампочки.

Лежали мы на досках, прикрываясь собственным тряпьем и обрывками одеял, давно списанных даже с тюремного оснащения.

Лязг замка, особенно ночью, настораживал любого: не за ним ли? Неделями двери камер не открывались.

Дни считал каждый...

На двадцать четвертые сутки моего пребывания в смертной ночью противно залязгал замок. Дверь отворилась. За нею мы все, сразу приподнявшие головы: за кем? — увидели трех надзирателей.

— Кто тут на «К»?

— Клыков!

— Нет. А еще?

— Клейн, — сказал я.

— Имя, отчество?

Я назвал.

— Выходи. Быстро!

Сердце бешено заколотилось.

— С вещами? (Это был рюкзак. Но в каждой детали «с» или «без» — ожидалась подсказка — на расстрел или нет).

— Бери.

Я попрощался с дедушкой Титом и товарищами.

— Ложку брать?

— Оставь. (Новая загадка).

В коридоре, представлявшем собой огороженные металлической сеткой мостки, трое дежурных повели меня.

Завернули за один угол, за второй. Прошли еще дальше и за одним из углов втолкнули в малюсенькую комнатенку дежурного по этажу или корпусу. Там за столиком сидел старшина или старший сержант, уже не помню, а рядом с ним — еще два надзирателя. Провожатые стояли в дверях.

На этот раз я стоял действительно в трепетном ожидании: решалось все.

— Фамилия? Имя? Отчество?...

Я назвал.

— Помилование писали?

— Писал. Сразу после суда дали бумагу: пиши. Старший почесал под носом и пристально посмотрел на меня.

— Так вот, на ваше помилование пришел ответ, — сказал старший. В руках он держал какую-то бумажку.

А я стоял в ожидании.

Старший, покуривая толстую самокрутку, глянул на товарищей. Все затихли и он начал медленно читать:

«...Верховного Совета... Союза Советских Социалистических Республик (полагаю, там просто стояло «СССР», но читающий не мог отказать себе в удовольствии протянуть наслаждение от этой маленькой психологической пытки)...приговор Клей-ну Рафа-илу Со-ло-мо-но-вичу... расстрел...» — Дай прикурить, — обратился читавший к одному из дежурных. — Опять погасла.»

Сосед дал прикурить. Старший что-то промычал, шаря глазами по листку, и снова начал:

— Та-ак,... «Приговор Клейну... Рафаилу Соломоновичу... расстрел (он снова сделал паузу и по слогам продолжал)... за-ме-нить (снова пауза)... двадцатью годами каторжных работ».

Распишись.

Я еще не мог осознать толком, что такое «каторжных», но понял главное: расстрел заменен.

— Дайте пожалуйста, докурить, гражданин начальник!

— На! — и он протянул мне недокуренную цигарку.

* * *

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Пробыть почти два года с половиной в плену неузнанным, убежать неузнанным, обдурить всех «знатоков» расовой теории, не сменить своей формы, не уронить чести солдата, принести столько вреда врагу и пользы своим, никого не предать, не продать, не одного и не одну спасти — и за все это получить «Высшую меру награды» — расстрел и клеймо «врага народа»!?. Такое в мозгу не укладывалось.

«Прием», оказанный мне, ошеломил и сломал меня...

Что было потом?.. После «вышки», крайне истощенный, я «странствовал» в одной компании с ворами, бандитами и бывшими полицаями, куда более агрессивными, чем вохоновский Панфилов.

Находясь у нас, я не пытался скрывать, что я еврей, но по привычке просил называть меня «Сашкой, Александром». Имя, спасшее мне жизнь, я оставил себе в обиходе и сделал позднее своим сценическим и литературным псевдонимом.

Весь сорок четвертый год прошел в этапах и пересыльных тюрьмах. Потом вместе с другими каторжанами-инвалидами я попал в «Александровский централ» (тюрьма № 5 Иркутской области). Пользуясь тем, что я был слаб, иным хотелось выместить злобу на «жиде», который был в голодных отеках. Но я не бегал жаловаться к «волчку». Надо мной издевались те, кого я имел все основания бояться в плену... Не все были такими. Были агрессивные, были пассивные «наблюдатели». Тем дороже стали мне люди, которые среди общего голодного ожесточения оказались настоящими друзьями. Это Федор Степанович Фесенко, сухорукий, раненый на фронте, юноша (на год моложе меня), попавший в тюрьму за то, что не выдал своего товарища, утащившего у него тайком черновики эпиграмм на Кагановича, Ворошилова и еще кого-то из наших незадачливых руководителей и отдавший немцам в оккупированном Пятигорске. Те напечатали в газете на русском языке и поместили подпись «Федор Фесенко». Ему дали расстрел — и он считал, что правильно.

Федя без карандаша и бумаги (их запрещалось иметь) сочинял стихи и поэмы. Если б не каторга, уверен, он мог бы стать большим поэтом и Совестью нашего времени. Это был талант.

Не знаю, «за что» сидели со своей пятьдесят восьмой статьей харьковский инженер немец Георгий Шенберг и житомирский инженер Александр Емельянович Федченко, образованные, благородные люди. Справедливыми, убежден, ни в чем неповинными людьми были полицай из Черниговской области Афанасий Варфоломеевич Водянко, таджикский пастух, правоверный мусульманин Курбан Манебий 1909 года рождения, председатель колхоза на Харьковщине Егор Ильич Жук; одноглазый полицай Филипп Остапко, рывший землю и возивший вместе со мной тачки на строительстве плотины в Кемеровской области, после того как из тюрьмы меня в числе еще нескольких сотен тех, кто не успел умереть, перевели в лагеря; болгарин Степан Желязков, там же работавший на плотине; латыш Лауданс, с которым мы вдвоем работали за шестерых (так проводили по нарядам) на двадцать шестой шахте Воркуты и еще платили «лапу» бригадиру. Опуская лопату и вытирая пот, наивный Лауданс говаривал: «Нет, Сашка, ти не жид, жиды так не вкаливайт»... Нет, «вкалывали» — и еще почище. А чем отблагодарить одноногую заключенную — врача на Новосибирской пересылке, минчанку Берту Борисовну, вольнонаемного врача в Александровском централе Зинаиду Борисовну, — евреек, относившихся одинаково трогательно ко всем заключенным и каторжанам, не в пример главврачихе Александровского централа (не хочу даже называть ее подлую фамилию, хотя она чисто русская).

В тюрьме в общей сложности, не считая этапов, я провел более шести лет. Из Кемеровской области нас перевезли в Воркуту. После тюрьмы лагерь казался мне волей... И здесь я встретил настоящих друзей, людей, ума, совести и сердца — врача Антона Викторовича Лесничего, фельдшера Станислава Гайдова, с которым в одну ночь вышел из смертной, репрессированного еще в тридцать седьмом году немца Бруно Мессинга, выдержанных умниц Ефима Абрамовича Рисина и Александра Владимировича Бака. Последний попал по статье 58 часть 12 («знал, но не сказал». А что он должен был «знать»?..). В Воркуте же с «маленьким сроком», пятнадцать лет каторги, я встретил чудесного юношу Сергея Бухштабера, мальчишкой скрывшего свое происхождение на оккупированной территории... Не буду касаться подробностей моего пребывания в тюрьмах и лагерях, отмечу главное. Когда в сорок седьмом году разрешили переписку и получение посылок я, не надеясь, что дядя Борис жив, написал письмо брату моей покойной матери в Самару (Куйбышев). Но именно он уже умер. Однако его вдова переслала письмо подруге моей матери в Москву, Ольге Исааковне Ратнер, «тете Гольде», как я ее называл. Незамужняя тетя Гольда вместе с матерью была врачом во время гражданской войны. Тогда «разделились» многие семьи: почти все братья моей матери были белогвардейцами, а она и ее подруга — красными. О принципиальности тети Гольды говорить то, что она не побоялась выставить из вагона — она была главврачом санитарного поезда — не вовремя явившегося командарма Фрунзе.

Получив известие обо мне, тетя Гольда написала в Киев, вернувшемуся из эвакуации дяде Борису. Он стал помогать мне посылками. В холодном декабре сорок седьмого года шестидесятисемилетняя подруга моей матери на попутном грузовике добралась из Иркутска за семьдесят с лишним километров к Александровскому централу и принесла мне передачу. Свидания не дали. Но, будучи прекрасным врачом, она в селе Александровском принесла за две недели пребывания много пользы жителям, не имевшим квалифицированной медицинской помощи. Тетя Гольда когда-то училась вместе с матерью в Берне, всю жизнь работала в институте Склифосовского. Она и потом пыталась хлопотать за меня, ходила в военную прокуратуру, ругалась с чиновниками; едва я освободился, зимой приехала проведать меня в Воркуту.

Дядя Борис два года посылал мне посылки, пока меня не перевели в лагерь. Наступил пятидесятый год — и старый профессор прекратил связь со мной. Она возобновилась уже после моего освобождения в конце пятьдесят пятого года. По амнистии с меня сняли судимость, поражение в правах, другие ограничения.

Но устроиться на работу, даже в Воркуте, было трудно. Много мытарств выпало на мою долю и там. Много гадостей делали мне разные улыбчивые «товарищи», от которых зависела моя судьба. Потому так дороги мне милые честные коми, поэт Серафим Алексеевич Попов и бывший редактор газеты «Заполярье» Егор Николаевич Терентьев, журналисты Нина Степановна Котова, Лев Гдальевич Козинец, Лев Давыдович Бичай и Борис Иосифович Гольдфарб и его жена Маргарита Ароновна, инженер Дмитрий Федорович Скрыпник; заслуженные деятели искусств Коми АССР, бывшие ссыльные Наталья Альбертовна Генчель и Николай Николаевич Массальский, изумительный педагог-человек, образованнейшая умница Тамара Павловна Ручина, народный учитель Александр Александрович Католиков, моя молодая жена Светлана.

Мне дороги и на всю жизнь близки мои преподаватели Театрального института, воплощение интеллигентности и гражданской смелости, — Елена Львовна Финкельштейн (Куникова) и Лидия Аркадьевна Левбарг, не отворачивавшиеся от меня никогда; товарищи по институту и фронту Сергей Николаев, Виктор Галагаев, Геннадий Некрасов, театроведы — профессора Юрий Арсеньевич Дмитриев и Анатолий Яковлевич Альтшуллер; уехавшие в Израиль впоследствии — доцент Дмитрий Львович Брудный, талантливые ученые-физики, доктор Дебора Михайловна Самойлович и кандидат Наум Целесин, скромный киноработник Николай Дмитриевич Костин, чудо-эрудит Александр Львович Баумштейн.

Лучший друг моего детства Соля Аронович погиб в сорок первом под Вязьмой, служа в кавалерии, бездарно погубленной там нашими «гениальными» полководцами. Моя пассия, Валя, актриса Московского Центрального детского театра, вышла замуж еще до окончания войны.

Только в шестьдесят четвертом году я приехал в Ленинград, разыскал всех вохоновцев и приехал в деревню, которая вместе с ее жителями стала мне родной, и, посещая Ленинград, я всегда навещал тех, кто знал меня только «Сашкой» и для кого я остался и остаюсь «Сашкой». Гостил я всегда у Павла. Его сын Витюшка смог убежать из «Арбайтсдинста» только в Восточной Пруссии; затем работал на Путиловском заводе. Недавно Виктор умер. Надюша Дорофеева, так громко плакавшая в лесу при бегстве от немцев, давным-давно мать и бабушка, и живет в Вологде. Тоня (по мужу — Гипик) — заслуженная учительница в Москве. В восьмидесятых годах умерли Павел и Шура Дорофеевы, самые близкие мне вохоновцы, как и многие, многие, которых всегда храню в благодарной памяти., как дядя Костя Миронов и Анна Петровна, как Федя Ипатов, умершие раньше. Давно умерла и Мария Семенова из села Кривино.

В Вохонове я встретил Зою Дементьеву, Соню Драченко, Таню Свяни, Ольгу Казакову, беженку, так и присоседившуюся к гостеприимным вохоновцам и оставшуюся там жить, бывшего старосту Василия Миронова, отсидевшего десять лет, в том числе в Воркуте, его жену тетю Лизу, а также тетю Веру Наукас. Ее сын Павлик, как и младший из братьев Константиновых, Иван, погибли на фронте.

Как-то, еще в лагере Воркуты, незадолго до освобождения, разъезжая с концертной бригадой, я встретил Алексея Декснера (его правильная фамилия оказалась Декснис), которого из чудовского лагеря вместе с его другом Жорой Мамонтовым зондерфюрер увел на службу в полицию. Первый вопрос Леши, еще не знавшего, кто я, был: «Сашка, а ты-то за что?!?!...» Алексея и Георгия осудили уже после войны. Конаш, сказал мне Алексей, остался за границей.

В той же концертной бригаде в 1954 году я встретил, поразившего меня отличным голосом на концерте в Вонохово Розина. Он сообщил, что в 1944 или в 1945 году, уже в Прибалтике, немцы докопались, что Ефим Готкевич (Астров) еврей и расстреляли его.

В шестьдесят шестом году меня реабилитировали, после тщательной проверки... Нашли и свидетелей и факты, доказавшие абсурдность моего самонаклепа, где «спасая свою шкуру» («юридическая» формулировка из моего приговора), я фантазировал при помощи следователей...

При реабилитации сообщили, что мой первый следователь еще в период между окончанием моего следствия и судом был «за зверские избиения» уволен из органов... Правда, на фронте он задержался всего лишь на сутки и продолжил службу в тылу...

Увы, немцев, знакомых по плену, несмотря на розыски, пока мне встретить не довелось. Знаю, что на двадцать шестой шахте до моего прибытия в Воркуту находился генерал Гёнике, тот, который, между прочим, разрешил меня повесить в Чудове. Таня Свягина (Свяни), эвакуированная из Вохоново вместе с финнами, теперь снова русская, заслуженный работник культуры (библиотекарь), говорила, что в сорок четвертом году видела фон Бляйхерта на улице в Таллинне. А очень хотелось бы повидать Эрнста Виттерна, Эрвина Франка, Мельхиора Клауса, Вилли Хёвельмайера, Хеннеля, Антона Хингара, Карла Ценнига, Райзена, Руди Ноймана, Бэра, Альфреда Вицека, Георга Ланге, того же Хорста фон Бляйхерта... Их всех я вижу всегда молодыми.

Давно сгорели в Вохонове дома, где размещались канцелярия, кузница, свинарник, казарма, молькерай, склад, конюшня... Сгорели через много лет после войны... Умерли многие мои друзья-вохоновцы. Но нет-нет да приходит письмо; раздается звонок межгорода. Звонит Тоня Дорофеева из Москвы или из Вологды, где теперь живет ее младшая сестра Надя — и вновь «минувшее проходит предо мною...» Как хочется, чтобы те, что будут жить после нас, унаследовали от прошлого не вражду, а любовь и доверие.

В 1989 году по приглашению брата моей матери я приехал в Париж. Первые слова, с которыми я обнял девяностотрехлетнего старика, бывшего прапорщика армии Врангеля, были: «Милый дядя Сима, какой ты умница, что не вернулся». Действительно, поверь он обещаниям большевиков, не дожил бы на свободе до почтенного возраста...

Но пришла пора великих перемен. Я познакомился с чудесными французами, немцами, венграми, американцами. Вернувшись на многострадальную Родину, я переписываюсь с ними. Я верю в их добрые чувства.

Полагаю, здесь будет уместно выразить сердечную благодарность именно представителям более молодых поколений. Не знаю, чем я заслужил бескорыстную помощь заместителя министра культуры Республики Коми Маргариты Григорьевны Примы и министра культуры Алексея Семеновича Безносикова? Но без них и сейчас бы эта книга не вышла. И пусть их имена во всех переизданиях и переводах (а они, уверен, будут) войдут в нее, как светлая частица моей биографии.

Появлению книги предшествовали хлопоты руководителя Всесоюзной Комиссии по литературному наследию репрессированных писателей Виталия Александровича Шенталинского, отзывы далеких и близких благожелателей-писателей, в первую очередь Владимира Николаевича Леоновича (Москва), Андрея Валерьевича Канева (Сыктывкар), Всероссийской мемуарной библиотеки Литературного представительства А. И. Солженицына (Москва).

Как же мне не верить в людей, не верить людям?

Бизнесмен Михаил Борисович Глузман, с которым я прежде и знаком-то не был, оплатил издание сборника моих стихов «Мой номер 2П-904» (Сыктывкар, 1992), хотя знал, что оно не принесет ничего, кроме убытка, несмотря на последовавшие отличные рецензии в зарубежной и нашей столичной и республиканской прессе (что поделать: стихи не в моде...). Безвозмездно оформляла сборник и обложку этой книги моя бывшая ученица, милая молодая художница Наташа Князева (Москва). Знаю: моими настоящими друзьями остаются многие мои ученики и ученицы — Лиля Вохминцева, Ольга Колосова, Люда Ефимовская и многие другие, которым я преподавал искусство сценической речи, художественного слова, историю театра и мировой художественной культуры.

Вероятно, не все согласятся с мыслями, высказанными по ходу невыдуманного повествования. Но полвека тому назад я, сын времени и его обстоятельств, воспитанный в те ядовитые годы, рассуждал так, как написал. В книге я не стал себе придумывать взглядов конца века. Я окунулся в прошлое и заново пережил его, чтобы читатель мог получить правильное представление о людях эпохи и их понимании событий, в которых они участвовали.

Прошлое не забыто. Если в честь моего деда я назвал сына Ильей, то в память о придуманной себе в плену спасительной фамилии — Ксении — я назвал мою доченьку Ксенией. Если есть Бог, пусть он дарует им долгую счастливую жизнь.

Уходят дни... Можно бы еще писать и писать. Может быть, это и нужно? Но даже часть моих воспоминаний, надеюсь, поможет людям оглянуться на жизнь, на себе подобных и стать добрее. Я встречал прекрасных людей среди различных национальностей, на разных должностях, работах и службах. Я ненавижу только предателей, продажников, трусов, независимо от их анкетных данных.

Судьба уберегла меня от подлостей, от стукачества, от корыстолюбия. Судьба подарила мне испытанных друзей на моем крестном пути. Мне много делали и делают пакости, прикрываясь всякими предлогами, а по существу, из мелкого антисемитизма. Иным колет глаза пятый пункт моей анкеты: еврей. Но... «Пусть будет стыдно тому, кто об этом подумает худо» (надпись на английском ордене подвязки). Впрочем, глупость — право каждого...

Никогда я не определял свое отношение к человеку его национальным происхождением. Всегда в людях искал — и рад, если находил Человеческое. Может быть, за это Бог спас меня, проведя через все испытания фронта, плена, тюрем, лагерей и несправедливостей после моего освобождения. Может быть, за это же Он дал моему замечательному старику, профессору Борису Ильичу Клейну, долгую жизнь — сто три года. Мне такой не иметь. Слишком много выпало на мою долю душевных и физических невзгод. Описать их, хотя частично, я был обязан. Пусть пройденное мною было еврейской трагикомедией, есть в ней и общечеловеческое. Для всех дорог, для всех земель, для всех испытаний. Навсегда! Остаюсь Александром.

СИЛА СУДЬБЫ
(Послесловие)

Когда читаешь «Божественную комедию», бессмертный памятник XIV века, который является величайшим вкладом итальянского народа в сокровищницу мировой литературы, то вместе с Данте Алигьери и Вергилием проходишь все круги ада. Читая роман Александра Клейна «Дитя смерти», тоже проходишь все круги ада, только более страшные своей реальностью- — земные. Если бы роман вышел в свет сразу же как был написан, он бы уже давно занял самое достойное место среди таких прозаичных откровений как «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана, «Зубр» Даниила Гранина,. «В круге первом» Александра Солженицына, «Белые одежды» Владимира Дудинцева, «Ночевала тучка золотая» Анатолия Приставкина и многих других. В один ряд с ними ставят роман Клейна страшная историческая правдивость авторского «я» и описания тогдашней советской действительности и германского плена.

Но увы, надо воздать должное рьяным провинциальным «непускалам», благодаря им читатель сможет познакомиться с этим произведением лишь. в середине девяностых годов. Этот факт сам по себе не новость. Ведь роман того же Гроссмана «Жизнь и судьба» был арестован в феврале 1961 года. Предсказывали, что он может быть издан только через два-три века. Но вышла ошибка: всего около тридцати лет «отбывало срок» это выдающееся произведение о Сталинградской эпопее. Роман «Дитя смерти» стоит в ряду высших образцов российской мемуарной литературы, а раз. это так, значит, когда бы роман и каким бы тиражом он не вышел впервые в свет, все равно останется в литературе уже навсегда.

«Судьба современных русских книг, — писал А. Солженицын, — «если в выныривают, то ущипанные...» Сия горькая чаша, к счастью, миновала «Дитя смерти», роман «вышел в люди» с печатных станков таким, каким хотел бы его видеть сам автор, зоркий читатель, видимо, почувствовал это, на протяжении всей книги, где автор касается еврейского вопроса. Со страниц романа перед нами встают видные деятели науки и искусства и простые русские люди, спасшие из военного пожара целое поколение, и люди, предавшие коммунистическую власть, а также солдаты и офицеры германской армии, описанные без пропагандистской предвзятости. На страницах романа Александр Клейн порой с горькой усмешкой и наслоениями неизбежного страха размышляет о раннем взрослении юных, о дружбе и товариществе, о любви к родной земле. Человек, вышедший живым из земного ада германского плена и сталинских лагерей как никто иной вправе, написав книгу, рассказать нам о целой эпохе унижений личностей, о трудной науке остаться самим собой в изменчивых обстоятельствах, отдавая людям и обществу то, к чему был призван — истинное мастерство актера. Темы добра и зла, истины и криводушия, чести и приспособленчества, звучавшие во всем творчестве Александра Клейна, поэта и драматурга, получили в романе «Дитя смерти» дальнейшее развитие.

Любимый мною грузинский писатель Нодар Думбадзе в одном из своих произведений писал, что душа человеческая гораздо тяжелее человеческого тела, так давайте же помогать друг другу носить наши души. Видимо, это очень верно, потому что с годами душа человеческая, действительно все больше и больше отягощается не только победами и радостями, но и грузом утрат и несчастий. Каждому отмеряно и того и другого, каждому в своей лишь ему предназначенной пропорции. Как известно из Библии любимых чад своих Господь испытует больше...

На долю кандидата искусствоведения, писателя, артиста, драматурга и поэта Александра Клейна выпало столько испытаний и страданий, что хватило бы на добрую сотню слабовольных людей. За его плечами война и плен, двенадцать лет заключения и реабилитация. Если быть точным в перечислении основных вех жизни Александра Клейна — человека, то суровой чередой встают следующие годы. В 1939 году поступил на актерский факультет Ленинградского театрального института; в 1941 году добровольно ушел на фронт; участвовал в боях; контуженный, при выходе из окружения поздней осенью 1941 года был захвачен в плен. Скрыл свое происхождение; пять раз бежал; в январе 1944 года пятый побег удался (в плену был в Ленинградской области). В контрразведке был вынужден оклеветать себя, хотя на самом деле был чист; без свидетелей и защиты 21. 04.44 г. приговорен к расстрелу; 14.05.44 г. расстрел заменен двадцатью годами каторги. После следствия стал инвалидом, поэтому весь 1944 год гоняли по этапам. С конца 1944 г. до марта 1948 г. — в Александровском централе; 1948 — 50 гг. (март) — в Златоустовской режимной тюрьме. 1950 — 51 гг. — на стройке плотины в Сиблаге (ст. Суслове, Кемеровской области), с конца января 1951 г. — в Воркутлаге. В ноябре 1955 года освобожден по амнистии, в 1966 году, после настойчивых требований, дело пересмотрено; реабилитирован. Остался жить в Воркуте; был одним из организаторов Воркутинского литературного объединения при редакции Воркутинской газеты «Заполярье» и театра кукол, в котором работал актером (1957 — 1964 гг.). С 1964 года живет и работает в Сыктывкаре.

Великая человеческая боль выплеснулась на страницы автобиографического романа «Дитя смерти». Вот что пишет о творческой натуре его автора Н. Изюмская: «Почему судьба так несправедлива к талантливым людям? Можно только предположить, сколько бы еще стихов и пьес написал поэт и драматург Александр Клейн, сколько бы интересных ролей сыграл актер Александр Клейн, о скольких мастерах сцены написал бы книги критик Александр Клейн! А впрочем следует не корить, а благодарить судьбу, что он остался жив, пройдя через кровавое месиво страшных, лет, и сохранил в себе столько энергии. Он обладает феноменальной памятью. Он помнит все, и, я надеюсь, о многом еще напишет...» За каторжным номером «2П-904» автора «Дитя смерти» в Воркутлаге — судьба Александра Клейна и его книга о фронте и плене, побеге и «награде» — камере смертника, тюрьме и лагере, об отчаянии и надежде, разлуках и встречах, исповедальные строки о мимолетных увлечениях, боли и радости обретения свободы и любви.

Александр Клейн, родившийся в 1922 году в Киеве, известен читателям, как автор сборников стихов «Земное тяготение», «Секунды» и «Мой номер 2П-904» (Сыктывкар, 1963, 1971, 1993). Его стихи так же публиковались в нескольких коллективных сборниках и журналах как местных, так и центральных. Из десяти пьес-сказок для детей (семь из них по мотивам коми фольклора) — особенно известны «Камень жизни» и «Ожерелье Сюдбея», которые шли как в Москве, так и в других городах России. Автор повести-сказки «Волшебный камень и Книга белой совы» (Сыктывкар, 1975, 2-е изд., 1983), автор книг-монографий о коми актерах, в 1969 году, окончив театроведческий факультет ЛГИТМиКа, работает преподавателем истории искусств и сценречи в Сыктывкарском училище культуры.

Необычность и новизна романа Александра Клейна «Дитя смерти» заключается в том, что он впервые в русской советской литературе, не боясь обвинений в свой адрес псевдопатриотов, коснулся, так называемого, еврейского вопроса. Ведь положения русских евреев во время Великой Отечественной войны касаться избегали, хотя более 170 человек этой национальности получили звание Героев Советского Союза. Поднимали эту тему, по совсем в ином разрезе лишь Гроссман, Бакланов («Тяжелый песок»), Эренбург («Буря»), Кузнецов («Бабий яр»).

Недостаточно уделяли внимание в русской советской литературе и рассказу о положении пленных солдат Красной Армии в лагерях на оккупированной территории СССР, считалось новаторством ужасаться зверствами фашистов лишь в таких знаменитых интернациональных концлагерях, как «Освенцим» или «Бухенвальд». Впервые в «Дитя смерти» описана жизнь русских крестьян на оккупированной территории неподалеку от Прибалтики, сложные межнациональные отношения, жизнь и труд в, так называемом, государственном имении, обустроенном немцами.

В самой России оккупационная политика гитлеровцев значительно отличалась от той, которую они проводили, скажем, во Франции, Голландии, даже в Прибалтике. В наших произведениях о войне немцы показывалась однозначно — враг, фашист, убийца... Лишь за редким исключением тот или иной офицер или солдат выводились как положительный образ, да и то зачастую лишь в тех случаях, когда они переходили гласно или негласно на службу противнику. Срабатывала стереотипная схема: масса и исключение. Но враг-то, он на поле боя враг и убийца, а в быту далеко в тылу, может даже стать чем-то вроде приятеля. В силу безупречного знания немецкого языка, герою романа «Дитя смерти», который несмотря на все предложения, оставался простым русским пленным, на каждом шагу приходилось сталкиваться с немцами, которые в силу многих причин с русским были откровеннее, чем друг с другом. Не случайно уже в роковом октябре 1941 года из уст немецкого жандарма Сашка, пребывающий в информационном вакууме, с удивлением слышит пророчество о гибели гитлеровской Германии. На протяжении всего плена, постоянно находясь под дамокловым мечом разоблачения и расстрела, Сашка встречает среди солдат и офицеров немецкой армии очень честных и гуманных людей. Что не скажешь о его соотечественниках в стенах советских пересылок и тюрем. Вот что по этому поводу пишет Т. Кузовлева (Москва, «Личное мнение». Советский писатель, 1990 г.): «Размышляя о судьбе такого человека, неизменно понимаешь: всякое отступление от демократии, всяческие попытки затормозить процесс демократизации и гласности чреваты произволом, насилием, несправедливостью. Потому-то и сегодняшнее время требует от нас собранности и, даруя раскрепощенность нашим душам и гибкость нашему разуму, бескомпромиссности в вопросах чести и долга».

Как, почему Александр Клейн остался жив? Видимо, судьба его испытывала, она же его и хранила. А. Солженицын в своем «Круге первом» задается вопросом: «Чего-то всегда постоянно боясь — остаемся ли мы людьми?» Сашка, герой романа «Дитя смерти», нормальный человек, он не чужд страхам, но истинное мужество и тяга к жизни заключается в борьбе и победе над страхом.

Но не только враг видимый подстерегал его на каждом шагу, был и еще враг, не менее ощутимый, имя ему — голод. Так же как и в «Колымских рассказах» Варлаама Шаламова, встает его костлявый призрак и со страниц невыдуманного романа «Дитя смерти».

На мой взгляд, написанное профессором СГУ, доктором филологических наук А. К. Микушевым об Александре Клейне — драматурге в книге «На таежных просторах» (Современник, Москва, 1986): «Увлекательность сюжета, неожиданность перипетий, напряженность драматических ситуаций, яркие характеры, сценичность...,» раскрывает Александра Клейна и как прозаика. Именно так и написан роман «Дитя смерти». В нем автор ведет беспощадный рассказ-воспоминание о немецких и сталинских лагерях, где он провел более десяти лет и нашел в себе силы поведать нам предельно искренне и правдиво о мире по ту сторону добра и зла, о попранном человеческом достоинстве; о мире, где смерть реальнее жизни. «Дитя смерти» — это живое свидетельство человека, прошедшего страшный жизненный путь.

В своей краткой рецензии сотрудник Всероссийской Мемуарной Библиотеки Литературного представительства А. И. Солженицына С. Божко пишет: «Дитя смерти» А. Клейна — повествование о нечеловеческой реальности нацистских и коммунистических лагерей уничтожения. Открывая его, убеждаешься, что автору удалось трагическую серьезность темы уравновесить артистической легкостью изложения и захватывающим сюжетом, а искренняя интонация сразу же покоряет читателя. К этому можно добавить, что вместе с героем мы знакомимся с тем, что можно назвать «этнографией смерти» — мельчайшими деталями машины подавления человеческой личности в условиях войны и лагерей. Книга рекомендуется к публикации...» Что, наконец-то, и произошло...

 


Поделиться с друзьями:

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.059 с.