Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Мрачные предсказания Александра Ивановича

2022-10-05 80
Мрачные предсказания Александра Ивановича 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

Однажды Кольц привел в лагерь рослого младшего лейтенанта с маленьким лбом над расширявшимся книзу лицом с крупными «топорными» чертами. Кольц представил радостно, с гордостью: «Айн юберлёйфер». (Перебежчик).

Младшему лейтенанту разрешили носить его кубик в петлице.

Об интеллекте новичка говорить не стоило: он гордился, что перебежал к гитлеровцам и выдал им свой взвод, так что враги беспрепятственно прокрались в наше расположение и захватили в плен, не ожидавших предательства людей.

— Вот будет вам помощник, — указал Кольц Конашу, акцентируя «сознательность» перебежчика.

Александр Иванович в восторг не пришел и руки младшему лейтенанту не подал. Но указал ему место в отсеке вместе с кухонной обслугой, полицаями и другими, работавшими в зоне.

Дня два-три новичок околачивался в зоне, держался поближе к кухне. Его подчиненные, преданные им, ненавидели его и ближайшим же этапом по его просьбе их отправили в Гатчину, в центральный пересыльный лагерь.

Из окружения прибывали все новые пленные, уже не по одному, а группами. Обозников жандармы выселили из их полубарака и в нем разместили больных и раненых пленных. Кое-как починили крышу над остатками соседнего барака. Из полусгнивших досок «возвели» стены, слегка спасавшие от ветра, и заселили.

Раз в неделю одну половину кухни превращали в баню. Пока в лагере было мало пленных, с грехом пополам удавалось помыться. В последнюю очередь мылась обслуга. Я мылся обычно в компании с Дмитрием, благо он, сняв очки, почти ничего не видел, или с кем-нибудь, кто по своей простоте не казался мне опасным. Александр Иванович мылся с полицаями. К. последним все чаще придирались Никиш и Гуек, требовали, чтоб они «даром не носили нагайки». Гуек пытался их вызвать на жестокость, высмеивая Георгия и Алексея, как белоручек и грозил что, если они будут продолжать «гуманничать», их отправят этапом, а там, открыл «секрет» Гуек, с русскими обходятся так, что этот лагерь покажется им раем.

Вошедший в зону пожилой зондерфюрер на плохом, но понятном русском языке спросил, как ему повидать коменданта и уединился с ним в купе.

У зондерфюрера на петлицах были неизвестные мне знаки различия и я забеспокоился.

Беседа у коменданта продолжалась долго. Затем Конаш вышел и позвал полицейских. Те по одному заходили в купе.

— В полицию агитирует, — пояснил Конаш, — сулит златые горы.

— Вы согласились?

— Нет. Погоди — он и тебя вызовет.

— Вышли Георгий и Алексей. Зашел Васька-повар.

Затем зондерфюрер пригласил меня и попытался заговорить со мной по-немецки. Я «забывал» слова и переходил на русский. После обычных вопросов пришедший спросил, как я отнесусь к его предложению поступить в полицию?

Я улыбнулся и ответил, что такое предложение меня ошарашивает: как это я, актер, превращусь в полицейского?.. Должно быть, мой вид при этом выражал такое искреннее недоумение, что зондерфюрер недовольно скривился, и пробормотал что-то вроде: «Пожалуй из интеллигента на этом поприще ничего не выйдет», — и отпустил меня.

С зондерфюрером сразу же ушли Васька-повар и еще кто-то из обслуги. Уходя, зондерфюрер предложил Георгию, Алексею и Конашу «подумать», хотя они отказались.

Через день в зону заявился Васька в штатском, в кожаной куртке, с сигаретами, широко улыбающийся. А тут как раз Никиш и Гуек распекали Алексея за «мягкотелость».

На другой день зондерфюрер явился за Алексеем и Георгием и опять предложил Конашу «подумать».

Всю ночь Александр Иванович не спал. Утром подошел ко мне и сказал: «Я решил согласиться».

— Но вы же сами говорите, что они проиграют? Вы же поступаете против своих убеждений.

— Ты еще молод, Саша, — ответил Конаш, — мне далось решение труднее, чем ты полагаешь. У меня там (он кивнул в сторону фронта) семья, жена и дочь. Но, поверь, что увидеть их у меня нет шансов ни при каких обстоятельствах. Учти — у нас пленных нет, есть только изменники.

— Но я же не перебежчик и не служу у них. Если перевожу, то этим только облегчаю положение товарищей, иначе за непонимание им бы доставалось еще больше. Кто скажет, что я кого-то обворовал или обидел?

— А зондерфюрер прав: ты — глупый недобитый интелли-гентик. Ты хорошо читаешь, у тебя феноменальная память. Ты что всего Пушкина и Лермонтова наизусть знаешь?

— Почти.

— Вот видишь, — и такой наивный. Уверяю — чуть наши придут, они посадят или перестреляют всех, кто чуть меньше голодал в этом лагере. И тебя...

Я покачал головой. Про себя я был уверен, что наши поймут, чтс я, еврей, не мог симпатизировать оккупантам. Мне в случае их победы вообще оставалось бы только самому лезть в петлю.

— Моя карьера кончена, — продолжал Карнаш. — Уверен, что и ты не увидишь больше сцены. (Я не согласился: без нее у меня нет жизни). Может быть, сцену ты увидишь там, где побывал я, за проволокой. Поверь, в тех лагерях не слаще, чем здесь, а то и обиднее. Тут я хотя бы знаю, почему сижу за проволокой. А там?.. Эх, Сашка, Сашка! Ты еще желторотый, хотя и артист. Если придут наши, — я никогда не увижу мою семью. Если ее не эвакуировали, может быть, отыщу. (Он был из Белоруссии). «Тебе, Сашка, проще: у тебя нет семьи, ты не понимаешь, что значит поставить крест на.., — он помолчал. — Кому там будет интересно знать, что попал в плен раненый. «Комендант» — и точка». Тут у меня есть шанс отступить с немцами к скрыться за границей. Я инженер-строитель. Знаю и английский... В общем, пан или пропал, не улыбайся так. Хотел бы я посмотреть — как тебя наши встретят. Я тебя не агитирую. Сам с тяжелым сердцем соглашаюсь. — Он был образованным человеком и заключил: «Алея якта». («Жребий брошен»).

Вечером Александра Ивановича вызвали и больше мы не встречались, Но неужели он говорил правду? Неужели наши так глупы, что вместо того, чтобы посылать на фронт убежавших из плена, будут их угонять в Сибирь, на север, мучать, сажать в тюрьмы, лагеря? Чушь! Перебежчиков, конечно, посадят. Александра Ивановича, пожалуй, за то, что был вроде коменданта, могут посадить. Но меня?.. Это будет смешно.

Дмитрий тоже никуда не ушел. Зондерфюрер лишь взглянул на его согнутую фигуру и сильнющие очки (каким чудом он сумел их сохранить?!), сразу замотал головой: не нужен.

Комендантом был назначен младший лейтенант — перебежчик.

29. ТИФ!

Больных становилось все больше. Редкая мойка в бане никому не могла помочь: насекомые жили в нестиранном белье, в волосах, в тряпье, служившем постелями. Все чаще военфельдшер ставил диагноз «сыпной тиф» и немецкий врач, еще незнакомый с этой страшной болезнью, только повторял: «Флекфибер».

Голова разламывалась. Вероятно, простудился. Весна. Когда заглянул Никиш, я попросил дать мне отлежаться в бараке до полудня. Никиш согласился: лежи. Но появившийся немецкий врач хотел, чтоб я переводил при его обходе лазарета.

После обхода я попросил смерить температуру. Врач посчитал пульс и заметил, что у меня грипп. Военфельдшер, стоявший рядом, усмехнулся: «Тиф».

— Флекфибер! — покачал головой врач. — Наин.

— Увидите, — с каким-то злорадством кинул военфельдшер.

На другой день врач снова пришел. Я лежал на нарах в жару. Военфельдшер попросил меня расстегнуть ворот гимнастерки и показал на еле заметные пятнышки, одно, два, три... Это был тиф.

Подняться без посторонней помощи я уже не мог. Военфельдшер доложил врачу, что за ночь от сыпняка скончались пять человек. Начиналась эпидемия.

Вызвали санитара, и он меня отвел в тифозный барак, в тот сарай, где размещались недавно обозники. Когда мы с санитаром медленно направлялись туда, я заметил, что в зону пригнали новую партию пленных. Они заполнили уже и полуразрушенный сарай с дощатыми стенками. Возле него лежали трупы, скончавшихся за ночь в лазарете. У входа в сыпнотифозный барак тоже лежали трупы.

Санитар выбрал мне местечко на нижних нарах недалеко от корыта, в которое мочились. За дощатой перегородкой, в другой половине помещения, лежали умирающие. По каким признакам определяли, кто будет жить, кто умрет, оставалось загадкой. Сюда не наведывались ни военфельдшер, ни немецкий врач. Единственным медикаментом являлся... термометр.

Жар охватывал трещавшую голову, смыкал веки, сдавливал грудь. С каждой минутой становилось хуже.

Санитар принес пайку, но я отдал ему. Даже хлеба не хотелось.

Рядом кого-то отодвинули от меня. Я услышал хрипенье и обрывки слов. Бредили. Бредили со всех сторон. Вдруг из-за перегородки я услышал знакомый голос.

— Володя! Харитонов! (То-то я его в последние дни не видел).

— Сашка, ты, — тяжело выдохнул он почти над ухом.

— Я.

— Помираю, — захрипел он. — Сил больше нет. Каюк...

Я попытался его успокоить. Но он занекал, застонал и замолчал.

Меня окутывал красный туман. Весь воздух становился раскаленным, непрозрачным. В этом окружающем красном иногда двигались черные тени, как на картинке сталевары у педей. Вот рядом оказался санитар. Я попросился к корыту. Он поддерживал меня, когда я, прикрывая «по-интеллигентски» член (не от интеллигентности это было...) справлял малую нужду. И так всякий раз.

К вечеру я понял, что буду бредить. Сознание мутилось. В голове царил сумбур. Какие-то льдины лезли на костры, все пылало багровым пламенем. Я понимал, что в бреду могу проговориться. Со мной было рваное красноармейское полотенце. В разных обстоятельствах оно заменяло мне кашне, повязку для ушибленной руки, а то становилось узелком для «трофейных» картошин или турнепса.

На ночь я попросил санитара потуже подвязать мне щеку: зубы разболелись — и начал наизусть читать монолог Барона из «Скупого рыцаря»; потом забормотал «Моцарт и Сальери», «Полтаву», «Демона», «Горе от ума», — стихи, прозу — все, что помнил. Текст я знал всегда твердо и не мог в него вставлять лишних слов. Он тек механически, безошибочно, не оставляя места «чужим» словам. Никто не заходил сюда. Два или три раза санитар мерил температуру. Она поднялась у меня выше сорока. Володя из-за стенки не откликался; оттуда слышался только стон. Стон и бред. Хрипенье и оханье.

Сколько времени это продолжалось? Не знаю. Каждое утро с нар снимали несколько трупов. Я попросил санитара узнать про Володю.

Вскоре санитар вернулся:

— Вчерась вынесли.

— Не может быть... Санитар развел руками. Относился он к больным хорошб, так как мы не ели хлеб и он, мало того, что сам поправлялся, выменивал хлеб на курево и даже приобрел часы. Он рассказывал, что прибывают все новые партии пленных, что уже нет места в бараках, люди ночуют на улице.

— Уже тысячи три набирается, — извещал он.

— Откуда? Было триста.

— Было!.. Пока вы тут, сколько пригнали?!.

Мне вспомнился пленный капитан, начальник какого-то особого отдела. Кряжистый, с тяжелым взглядом. Он был вроде прокурора, что ли. Один из пленных донес на него Кольцу. Но последний ответил, что в каждом войске должны находиться люди, поддерживающие дисциплину.

— Пусть даже расстреливает, — заключил Кольц, — такова его служба. Он не комиссар и не еврей».

Несколько дней этот капитан находился у нас. На работу его не выводили и в зоне ничего делать не заставляли. Как-то он подошел ко мне: «Откуда ты?»

— Из Челябинска.

— Челдон, значит. (Я догадался, что так зовут местных жителей). Кивнул.

— А не с юга ты часом, с Кавказа или Украины? — хитро подмигнул он. — На челдона не похож, а на южного человека смахиваешь.

Мне показалось, что он меня видит насквозь. Говорить с ним я остерегался.

— Мать у меня с Кубани, казачка, — пояснил я и под каким-то предлогом удалился.

Те дни, что он находился в зоне, я избегал его. А вот теперь, в бреду, в забытьи мне вспоминался его тяжелый взгляд и в ушах звучала затаенная насмешка: мол, все понимаю, но до поры молчу... До поры...

Ртуть поднялась к сорока одному и восьми. Утром я лежал пластом: тридцать пять и шесть или тридцать пять и восемь.

Перед глазами все плыло, пылало и колыхалось. Слабость, невозможность и нежелание пошевелить хотя бы пальцем владели мной. Ни есть, ни пить, ни шевелиться не было ни сил, ни потребности. Через перегородку или на тех же нарах я слышал клекот, но не орлиный, а бульканье или клокотанье в горле умирающего. Уши заложило. При малейшем поводе старая контузия давала себя знать. Я был доской на досках, мягкой доской. Словно издалека до меня доносились обрывки фраз, переговоры санитара с раздатчиком, приносившими баланду и хлеб.

— Может, откусите, Александра, — протянул санитар мне хлеб. (Санитар упорно называл меня на «вы» и «Александра»).

— Нет,.. спасибо. Ешьте сами на здоровье, — и устал даже от произнесения этих слов. И закрыл глаза.

Ночью я спал без полотенца, спасавшего от «зубной боли», и, как всегда, видел во сне Ленинград, Моховую, подруг и товарищей. Все было хорошо. Царил тихий мир. На набережной Фонтанки толпились девушки. По реке плыли легкие узкие лодки моего детства. А на другом берегу... на Владимирской горке, стоял Владимир святой с крестом и смотрел на реку.

Почему Владимир здесь? В Ленинграде? Он же в Киеве. И Владимирская горка там, и эти легкие лодочки из Киева. Почему они плывут по Фонтанке? Никто не отвечал. Только смеялись, исчезая, девушки, и журчала вода. И вдруг я стал различать звуки и слова.

— Захватили их всех вместе, — говорил санитар из другой половины. — Обмороженные... Ноги... Без чувств,.. Отправили... Тоже без памяти... Обе ноги... Черт знает,.. Штаб, видать...

Я расслышал еще несколько отдельных, ничего не значащих фраз и снова впал в забытье.

Наутро я уже откусил кусочек хлеба и похлебал немного баланды.

И снова сквозь забытье доходили до меня вести о «ликвидации окруженной второй ударной армии», о нашем очередном поражении и правду этих известий подтверждали тысячи истощенных, обмороженных, раненых, больных, вливавшихся непрерывно в лагерь.

Санитар шепотом рассказывал, что «по всей зоне места нет», лежат — где придется, спят, сидя, прислонясь к стенкам бараков.

Санитар из соседней половины наведывался к нашему. Они закуривали и вполголоса калякали. Снова до меня долетали обрывки фраз: «бьют»,., сам такой же,.. здоровые,.. (ругательства)... с обмороженными ногами,.. ее зовут Валя...»

— Валя!?.. Кого зовут Валей? — очнулся я.

— Ды это мы так,., промеж себя... Тут одна в плен попала,., ну, походная жена одного,.. санинструктор,.. фельдшер.

— Сколько ей лет? Откуда она?

— Молодая, красивая. Лет девятнадцать. Двадцати нет. Без сознания взяли. Ноги обморожены. Худющая.

— Где она?

— В том бараке. Будто комендант ей свою кабину уступил, али ему приказали,., сам бы не додумался. Очень уж он,., тово... Александр Иваныч тот рукам воли не давал, а этот, как полицай, с плеткой и лупит, и обзывает по-всякому, уж вы, Александра, простите, вам не личило, вы и не ругались. Александр Иваныч тоже... Да и другие при ем иначе себя вели. А теперь — сами увидите.

— А где Дмитрий?

— Их и еще двух взяли к своей кухне комендант Мюллер.

— А Кольц, штабс-фельдфебель?

— Толстый-то? Он и тот, веселый (Шталь), оба тифом заразились. В ихнем госпитале. Там, говорят, полно их, немцев. Мрут, как мухи. Почище наших. Он, тиф, сытых любит, толстых. У их завсегда сердце послабее. А наш брат жилистый, ко всему привычный...

— Но и у нас мрут во всю.

— А как же! Вот только нашего татарина (военфельдшера) никакая хворь не берет.

— А эта Валя, откуда она?

— Не знаю. По виду — образованная. Лицо хорошее. Но слабая совсем. Ее поддерживали как погулять, дохнуть воздухом выводили. Очень слабая.

— Я хочу ее видеть.

— Да что вы, Александра!? Вам нельзя двигаться, а вы — ходить!.. Сами не пойдете, а я вас не потащу. Лежите.

Неужели это она? Валя? До самого несостоявшегося моего расстрела в Сольцах в вещмешке лежали засохшие, ставшие трухой цветы, с которыми, свежими, она прорвалась сквозь ограждение к Витебскому вокзалу, откуда отправляли наш эшелон. Во сне я видел ее, ночуя в окопах, при выходе из окружения, в плену и просыпался, счастливый тем, что успел перед смертью посмотреть на нее.

— Валя... — шептали мои губы под бомбежками и обстрелами. Я знал, что это имя произнесу перед расстрелом или повешением.

— А фамилию не помните?

— Нет. Да лежите вы, успокойтесь. Ишь, к ночи разволновались.

30. «Я ХОЧУ ЕЕ ВИДЕТЬ...» «ХРИСТОС». ИСПЫТАНИЕ ПАМЯТИ

Я хочу ее видеть, — с этими словами я проснулся на следующее утро.

— Прошу, — обратился я к санитару, — сделаешь тут свои дела, пожалуйста, отведи меня, чтоб повидать ее. Может, эта Валя меня на фронт провожала?..

Раз провожала или знакомая какая, надо, конечно. Только из нашего сарая выходить гулять не положено. Увидят — заругают. Там же полицаи.

— За меня ругать не станут. Я ж их знаю.

— Да тут все новые. Вы думаете: неделю тут лежите? Уже третья пошла. Дням счет потерян. Все переменилось. Обождите.

— Нет. Я должен ее видеть. Помоги мне одеться.

Если б я ее не увидел, то проклял бы себя. Я не хотел, чтоб это была она, чтоб она оказалась здесь, в плену, в этой грязной дыре. Не хотел, чтоб вокруг нее крутились с похабными мордами полицаи и фрицы, чтоб хоть кто-то прикасался к ней, ощупывал ее глазами... Мог ли я облегчить ее участь? Думаю, от здешних полицаев и коменданта, пусть ценою своей жизни, но уберег: все они, невежды, боялись человека, владеющего немецким языком. Пусть бы потом ночью придушили... Но неужели это Валя?..

Нужно сделать так, чтоб она сразу не узнала меня, а то вскрикнет «Рафа!» — и смертный приговор готов. Но не повидать нельзя. Подходя,.. сделаю гримасу,.. У меня усы... Сразу может не признать. Только мне первому надо сделать знак, чтоб молчала, в таком роде.

— Помоги, друг.

Прошибал холодный пот и я опускался бессильно на нары. Голова кружилась. Но на уговоры повременить я отвечал отказом: а вдруг ее отправят?

Наконец, опираясь на обнявшего меня санитара, я вышел из этой подыхаловки. В лицо ударило солнце. Оно заливало лагерь и в его лучах грелись у стен бараков, на земле, в канавах раненые, больные с палками, с жалкими подобиями костылей.

В одной из канав примостился «Иисус Христос», бедняга, попавший в плен сумасшедшим. Он, бывало, не ел, залезал в канаву — это было его любимое место — и часами сидел в ней, уставив ясные страдальческие глаза в небо. Если в канаве была вода, он все равно забирался в нее и убедить его вылезть никто, кроме меня, не мог.

Я подходил к нему, брал за руку и спрашивал: «Кто ты?»

Он отвечал: «Иисус Христос».

— Что ты здесь делаешь?

— Думаю о людях. Мешать мне нельзя.

— Я — Бог-отец, приказываю тебе, — торжественно говорил я, хотя был значительно моложе его. — Встань, сын мой, сейчас же вылезь из этой лужи, пойди в барак и обсушись у печки.

Он поднимал на меня большие скорбные глаза, вроде как у Тициана на картине «Динарий кесаря», тихо поднимался и шел в барак.

Почему-то мне он был очень симпатичен; я думал о нем как о хорошем добром человеке, простом и доверчивом. Уверен, что таким он и был. Когда я замечал, что над ним подшучивали или пытались в чем-то обделить, я за него вступался. Постепенно все привыкли к его странностям — и немцы, и наши. На работу его не гоняли. Целыми днями он оставался в зоне, все время задумчивый, изредка обводя грустным взглядом окружающих.

Теперь он сидел, опустив босые ноги в сухую канаву, и грел голую спину на солнышке. В зубах его была травинка, которую он жевал.

Когда мы проходили мимо, он встрепенулся на мгновение, оживился, глянул на меня. Но затем опять погрузился в свои думы. Вероятно, он сошел с ума от каких-нибудь ужасов фронтовой жизни, от бомбежек, обстрелов, от вида убитых, изуродованных товарищей. В нашем взводе так сошел с ума Костя Гаврилов, надежда Зоновского курса, высокий, плечистый, с изумительной красоты и силы голосом. Все ему предсказывали блестящее будущее. Он тоже пошел добровольцем. На Витебский вокзал вместе с Валей прорвалась его молодая жена, она училась вместе с Валей на актерском у Макарьева, Ирочка Бирман, племянница знаменитой актрисы. Ира только что вышла из роддома и принесла мужу, Косте, его первенца. А Костя, такой могучий, не выдержал. Конечно, то, что досталось нам, врагу не пожелаешь... Или... только врагу... Безнаказанно на наши головы со всех высот и со всех видов самолетов «трусили» все, что только могло взрываться. А нам... запрещали стрелять по самолетам, «чтобы не выдавать свое расположение»... А наши окопы и блиндажи находились на виду, в открытом поле, перед деревней.

«Христос» по-видимому не узнал меня, и мы проковыляли дальше. Полицай, в котором я узнал одного из прежних кухонных рабочих, увидел нас и козырнул мне. Одет он был, по тем понятиям, щеголевато: широченные новые галифе, комсоставская гимнастерка, сапоги (а я-то топал в ботинках. Спасибо, что санитар намотал обмотки); на руке сверкали часы, предмет роскоши в плену.

В руке у него была нагайка, на шее висел свисток, — нечто (новое в нашем лагере, хотя свистели полицаи и тогда, когда в декабре сбегались лупить меня перед слепым бараком.

Полицай помахал нагайкой, свистнул и побежал по своим делам. С другого конца зоны донесся ответный свисток.

Мы подошли к бараку, где было купе коменданта. Зашли, возле купе на нарах лежали вещмешки лагерной обслуги

Я попросил санитара подождать меня и с бьющимся сердцем, придерживаясь за верхние нары, подошел к купе и прислушался. Внутри — ни звука. Я тихонько постучал: «Можно?».

— Войдите.

Будто от яркого света, я прикрыл глаза ладонью, чтоб Валя сразу не вскрикнула, не назвала меня моим настоящим именем. В купе была только нижняя нара, аккуратно застеленная старым немецким одеялом. У маленького окошечка на столике, не больше вагонного, стоял обломок зеркала: женщина — есть женщина. Под зеркалом лежал уголком чистый белый платок, скатерка.

Она поднялась мне навстречу, стройная, очень худая блондинка с бледным красивым лицом, на котором уже успели отпечататься невзгоды в преждевременных складочках-морщинках у уголков губ и глаз. Лицо было доброе, ясное и волевое.

Это была не моя Валя.

Мы поздоровались. Она сказала, что слышала обо мне. Предложила сесть и я опустился на нару. Пока никто не мешал, я предупредил ее о ее окружении. Она сразу поняла, как я отношусь к коменданту-перебежчику и полицаям.

— А они вас побаиваются, — заметила она.

— Что я могу сделать для вас? — спросил я. — Все-таки, знание языка дает мне многие преимущества. Мне кажется, что ко мне неплохо относятся в меру своих понятий, Кольц и Шталь.

— Они оба при смерти в лазарете. Здесь хозяйничает Гуек. Он со мной вежлив. Но глаза у него.., — она скривилась. — Полицаи делятся с ним, отбирая, что поценнее у пленных. Он им за это приносит шнапс.

— Может быть, как-то поговорить с хауптманом Мюллером. Он старик и, в силу возраста, может быть справедливее к вам, чтоб как-то убрать вас из этого окружения, от этих, простите, самцов.

Она посмотрела на меня понимающе и грустно:

— Ничего вы сделать не сможете, — она повернулась к двери и продолжила тихо, — вас не сегодня — завтра отправят, всех раненых, сыпнотифозных — в Гатчину. Вот там, прошу, если удастся, повидайте, — она назвала фамилии и имена — двух полковников. Они попали в плен тяжелоранеными. У (она назвала фамилию) обе ноги оторваны. Так вот, передайте им, что я жива, что вы меня видели, а второму (она опять назвала фамилию) скажите, что я его всегда, всегда, — тут она сжала кулачки, — всегда люблю и помню... Пусть он не волнуется обо мне.

— Разыщу и передам, если отправят.

— Вас здесь не оставят.

Она уже могла ходить, но медленно, осторожно. Ампутации удалось избежать.

— За меня.., когда уносили... без ног.., он попросил немца... врача.

В дверь стукнули и вошел комендант. Сзади выглядывала физиономия встреченного полицая. Увидя меня, перебежчик сделал радостно-удивленную рожу, поздоровался, присел на нары.

Обращаясь к Вале, он сделал совсем сахарную мину: «Сейчас вам принесут обед. Я распорядился, чтоб вам готовили отдельно», — и повернулся ко мне. — Валя еще очень слаба, пойдемте».

Мы простились. Поджидавший у выхода санитар взял меня под руку и торопливо, близилось время раздачи баланды, повел в тифозный барак.

Без сил я повалился на нары и весь день ничего не мог есть. Одолевала слабость.

— Вот видите, не надо было подниматься. Я ж говорил, — укорял санитар, уплетая утром мою пайку.

Но к полудню я почувствовал себя лучше. Оглядывая помещение, я заметил, что на нарах много места.

Санитар поймал мой взгляд и показал в направлении кладбища: «Они там заняли места».

Вбежал полицай и заорал, чтоб скорее всех больных выводили во двор, «к отправке».

Полицай стал поторапливать и даже несильно хлестнул санитара, хотя последний годился ублюдку в отцы.

Весь двор усеяли больные и раненые. Возле них выстраивали здоровых. Бегали полицаи. Гуек и еще два или три пленных переводчика, среди них Дубровский, передавали распоряжения унтера. Иногда он сам покрикивал на ломаном русском языке и матерно ругался.

В отдалении, явно боясь контактов с больными, стоял Мюллер и немцы отгоняли тех, кто пытался к нему приблизиться.

Поддерживая друг друга, мы вышли из ворот. Нас затолкали в грязные грузовики и через несколько минут уже погружали на станции в теплушки.


Поделиться с друзьями:

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.096 с.