Пленные летчики и комдивы. «милый» интендант — КиберПедия 

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Пленные летчики и комдивы. «милый» интендант

2022-10-05 36
Пленные летчики и комдивы. «милый» интендант 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Нам повезло: немцам-фронтовикам доставили вагон кровяной колбасы в жестяных банках. Все банки почему-то вздулись и немецкие врачи опасались, что консервы испорчены и ими можно отравиться. Поэтому их решили скормить пленным. Вероятно, привоз был рассчитан на снабжение крупного подразделения.

Кровяная колбаса пошла в баланду и недели полторы-две она была неузнаваемой и многим помогла встать на ноги. Никто, к вящей досаде и удивлению жандармов, не отравился. Они решили, что у русских «луженые желудки». Действительно, что только нам не приходилось есть в плену, чего нормальный желудок никогда бы не перенес! Только диву даешься.

Консервами воспользовались и повара. Вечером, когда все спали, Васька тихонько подсел к печке, озираясь, вытащил из-за пазухи пачки советских кредиток и стал их пересчитывать. Я не спал и видел, как горели жадностью глаза его, а руки трепетно ощупывали бумажки. Мне стало противно, я соскочил с нар, обозвал его «жидом» и бросил пачку кредиток в огонь. Он было кинулся на меня, но тут проснулись Алексей и Георгии.

Убирая чердак, среди всякого брошенного тряпья я нашел...мою книгу — «Лирика» Пушкина. Она прошла со мной фронт, окружение, плен. Была в кармане шинели, когда в Сольцах жандармы отправили меня на расстрел. Книжку забрали при обыске полицаи, прежде чем загнать в «слепой барак».

Александр Иванович смеялся, когда я ему, не упоминая об обстоятельствах утери книги, сообщил о ее находке. Он не был сентиментальным. А для меня Пушкин был библией.

* * *

Офицеров в лагерь не приводили. Их содержали отдельно или сразу отправляли в тыл. Раз принесли на носилках раненого молодого летчика, лейтенанта или младшего лейтенанта, лет двадцати. Поместили его по приказу сопровождавшего немца-зондерфюрера отдельно, в перевязочной. Летчик был без сознания. Когда он пришел в себя, мы стали за ним ухаживать. В то время в лагерь бросили убитую немецкую лошадь и летчика стали подкармливать бульоном с кониной.

Я упросил легкораненых, ухаживавших за ним, ни за что не говорить ему, что он ест конину. Он был очень требователен к пище. Может быть, этой ложью удалось спасти ему жизнь. Он рассказывал как у нас питаются летчики, получают шоколад и другие продукты, о которых мы уже забыли, и заметил, что никогда не стал бы есть конины. Мы переглянулись. «Секрет» выздоровления мы открыли парню значительно позже, когда его жизни уже не грозила опасность.

Когда летчик пришел в сознание, к нему явился зондерфюрер; выгнал всех из перевязочной и долго допрашивал. Он выпытывал, где расположен его аэродром.

Через два дня зондерфюрер снова пришел. На этот раз из перевязочной на весь лазарет разносилась ругань: летчик обманул гитлеровца, назвал ему место, где нашего аэродрома в помине не было, а туда фашисты на радостях отрядили целую эскадрилью бомбардировщиков.

После выздоровления летчика отправили в тыл. Парень попрощался, шепнул мне. что все равно убежит и, прихрамывая, вышел из барака.

Другой наш летчик попал в плен в еще более тяжелом состоянии. Это был майор тридцати восьми лет, командир эскадрильи. Его принесли на шинели, всего окровавленного. Во главе эскадрильи истребителей он вел бой. Его машина загорелась, он выпрыгнул на парашюте и, спускаясь, раненный, отстреливался от немцев, которые с земли стреляли по нему из автоматов.

Первые перевязки ему делал немецкий врач. Видимо, майору придавали особое значение. Поселили его отдельно, оборудовав рядом с купе коменданта отсек. Никого туда не впускали; приставили к дверям полицая и запретили всякое общение с пленным.

Но Георгий и Алексей пропускали меня к нему. С ложечки я кормил большого беспомощного человека: Рот у него был разорван к приходилось очень нежно, чтоб не задеть, подносить ложку е бульоном (опять же конским).

Когда майора захватили в плен, у него отобрали орден Ленина, все знаки различия, сняли унты, разорванный пулями комбинезон.

Едва майор начал приходить в себя, к нему тотчас явился зондерфюрер и, несмотря на тяжелое состояние раненого, на нем живого места не было, пытался в течение часа, если не двух, что-то выпытывать. Майор наотрез отказался давать какие-либо показания, говорил зондерфюреру, что немцы все равно проиграют войну и требовал, чтоб его расстреляли.

Зондерфюрер выходил, взбешенный, ругался, снова заходил в отсек, грозил, срывая повязки с ран майора и опять удалялся ни с чем, коротко бросив приказ: вызвать санитара.

Зондерфюрер запретил кормить пленного, и я давал еду, пока Георгий и Алексей следили, чтоб никто из немцев не появлялся. И все же зондерфюрер как-то застал меня у майора к только на мое счастье невынесенная банка с мочой спасла меня от расправы: я объяснил, что пришел за ней. Зондерфюрер накричал на меня, но оснований для более серьезных подозрений у него не возникло.

Майор медленно возвращался к жизни. Бульон из конины (раненый не подозревал, что это она) и мелко-мелко нарезанное мясо, чтоб его как-то можно было разжевать, воскрешали человека.

Больше всего майора волновала судьба его девочки и жены. Он боялся, что за то, что попал в плен, их будут преследовать,. Когда заходили немцы, он просил их расстрелять его. Жандармы усмехались: если надо будет, успеем.

Его принесли в марте раздетым, потому что с него, как со всех пленных летчиков, снимали унты, а с пехотинцев — валенки, так что они нередко шли по снегу в лагерь босиком.

Чуть майор пришел в себя, хотя без посторонней помощи не мог еще подниматься с нар, его отправили с первым же этапом, Приказали положить на носилки и, единственное, что я успел сделать для этого мужественного человека — это вынести ему кусок шерстяного одеяла, прихваченного из лазарета, и укутать ему ноги. Он мне улыбнулся — и больше мы не виделись.

Когда немцам удалось ликвидировать наш прорыв возле Любани, в лагерь опять стали поступать свежие пленные и однажды ночью привели и оставили до утра двух полковников, командиров дивизий. Это были мужественные суровые офицеры, опытные и знающие. Всю ночь они просидели с Александром Ивановичем. Оба были истощены, но бодры, о своей судьбе не выражали оптимистических догадок, но были уверены, что немцы войну проиграли. Каких бы они еще успехов не добивались, их песенка спета.

Прорыв этих двух дивизий не был во время поддержан нашими основными силами, что сыграло роль в том, что немцы удержали Чудово. Дивизии оказались «в мешке» — и сразу начались обычные беды — нехватка боеприпасов, продуктов, транспортных средств... Бились отчаянно. С автоматами дрались у штаба и комдивы и все штабные. Большинство их полегло. Должно быть, немцы получили приказ захватить командиров живыми. Дорого обошлось выполнение приказа, но... обессиленных недоеданием, оставшихся без патронов комдивов взяли в плен.

Полковники рассказали, насколько позволяло время, о разгроме фашистов под Гжатском, Юхновом, в Крыму. Комдивы полагали, что там наше наступление было лучше продумано и войска снабжались лучше...

— Конечно, — сетовали оба, — лучшие кадровые части остались в окружениях, полегли или попали в плен во время панических месяцев сорок первого года. Сейчас полно «старичков», а с ними воевать хуже: «старички» дрожат за свою жизнь. Их поднять в атаку — нужны Ахиллесы.

— Ползешь по передовой, — признавался узколицый комдив, — сам объясняешь как нужно стрелять. А солдаты — уткнутся носом в снег, в бруствер, и — не глядя... Какое там целиться? Жмут на спусковой крючок... Что проку от такой стрельбы? Куда он бьет? Спроси — не скажет. А чтоб поднять в атаку, бегаешь, грозишь, лупишь рукояткой нагана по каскам,, бьешь лежащих кулаком по шее...

— Да-а, случалось такое, — хмуро подтвердил второй комдив.

Ругая бестолковость высшего командования, проклятое российское «авось», вопиющие безобразия нашей военной организации, из-за чего боевые командиры оказываются беспомощными и попадают в плен, полковники считали, что поражение Германии наступит еще в сорок втором — сорок третьем году.

Утром их этапировали в тыл.

Как-то в лагере появился его начальник — хауптман Мюллер — в сопровождении Кольца. Мюллер двигался медленно, ежеминутно останавливался, чтоб отдышаться. Это был человек дряхлый лет пятидесяти «с хвостиком». Седой, с длинным горбатым носом, с дряблым отечным лицом он производил впечатление тяжело больного. По-моему, как большинство томившихся от безделья офицеров, он злоупотреблял алкоголем.

Как раз в это время я с дневальным таскал дрова. Кольц остановил меня, приказал опустить на снег охапку и подойти.

Мюллер бесцветными усталыми глазками смерил меня, но при словах Кольца: «Айн шаушпилер» (Артист) — оживился, закивал тяжелой головой, потом покачал ею, вытянул сомкнутые губы и поднял их к носу:

— Шаушпилер... Айн зэнгер? (Певец?).

— Наин, айн драматишер. (Нет, драматический), — ответил я.

— Каин музикер? (Не музыкант?).

— Наин (Нет).

— Шаде (Жаль), — вздохнул Мюллер и направился дальше. Кольц повел начальника в лазарет. Но Мюллер, едва ступив на порог, скривился: «Наин, найн, найн». (Нет, нет, нет). Хир ист шреклих. Зо айн гештанк! (Здесь ужасно, такая вонь!), — и он поспешил выйти наружу, где чуть не носом к носу столкнулся с длинным пожилым майором, вошедшим в лагерь в сопровождении двух лейтенантов. Вероятно, это был какой-то начальник Мюллера, потому что последний оробел, постарался вытянуться в струнку и приложил дрожащую руку к козырьку. Вошедший неприязненно оглядел Мюллера и стал его распекать, не обращая внимания на присутствие немцев и пленных. "Как я понял, Мюллеру «нагорело» за плохую охрану. Майор кивал на жидкое проволочное ограждение в один ряд, на покосившиеся вышки с автоматчиками, досталось хауптману и за его «невоенный», затрапезный вид.

Мюллер попытался заикнуться в свое оправдание, но майор на него прикрикнул и добавил нечто вовсе оскорбительное по поводу мюллеровского «юдэнназе» (еврейского носа). Мюллер открыл рот, покачнулся, и если бы Кольц не поддержал его, хауптман бы упал.

Майор почувствовал, что хватил через край, посмотрел направо, налево и ушел со своей свитой, с Мюллером и Кольцем.

В тот же день за пленными для кухни зашел очень симпатичный обер-лейтенант с бородкой а ля Наполеон III. По-моему, он был интендантом. Унтер Шталь представил меня ему. Тот «мечтал» познакомиться с образованным русским. Интендант только-только приехал из Франции. Мы перекинулись несколькими фразами по-французски. Он пришел в восторг, угостил сигаретами меня и стоявших вокруг пленных, которых взял с собой.

Вечером они вернулись, очень довольные.

Через несколько дней я увидел его снова, такого любезного, охающего о жестокостях войны. Он показался мне немного возбужденным. Приведя с конвоиром пленных, он почему-то не уходил, повторяя, что скоро сюда придут его товарищи офицеры.

Когда в зоне собрались все пленные, нам приказали построиться.

Из ворот появилась большая группа немцев, среди них майор, недавно распекавший Мюллера, еще два-три офицера, к которым тут же примкнул симпатичный интендант. В ворота вошли конвоиры, сопровождавшие парня в штатской одежде.

— Ахтунг! (Внимание!) — возгласил зондерфюрер-переводчик.

Майор вынул из кармана маленькую бумажку, вроде той, на которой когда-то был отпечатан приказ о моем расстреле, и передал зондерфюреру. Тот объявил, что приведенный в лагерь русский задержан в городе без документов, а потому «веген партизаненфердахт» (из-за подозрения в принадлежности к партизанам) «вирд гляйх эршоссен» (будет сейчас расстрелян).

Парень очень спокойно, видимо, он понимал по-немецки, стал что-то объяснять майору и зондерфюреру. Но майор отрицательно покачал головой. Парень пожал плечами — поразило меня, что так спокойно — и спросил, где ему стать.

Майор указал. Парень стал и попросил, — мы услышали, — нельзя ли расстреливать в лицо. Майор нервно замахал руками: нельзя.

Парень снова пожал плечами и тут сзади к нему приблизился незаметно вышедший из кучки солдат, с заглотанной шарфом нижней частью лица. Грохнул выстрел и, уходя, майор через плечо велел убрать и закопать убитого.

После ухода майора со свитой интендант приблизился ко мне и Александру Ивановичу:

— Боже! Как это ужасно?! Как ужасно! Ведь я этого русского знал.

Мы онемели.

— Он жил рядом с нашей кухней и работал грузчиком на складе.

— Но почему вы не сказали об этом майору? — поразился я. — Ведь несчастного расстреляли, потому что у него не оказалось документов, а он же у вас работал!

— Я как-то не подумал об этом, — виновато улыбнулся интендант. — Но... я ни разу не видел как расстреливают. Во Франции я не видел... Мне очень хотелось посмотреть... — и сделав набожную физиономию, этот тип с невинным» глазами добавил: «Ах, это ужасно, это ужасно...»

Может быть, по выражению наших лиц он догадался об овладевшем нами омерзении и поспешно зашагал прочь повторяя: «Это ужасно, ужасно...»

Кольц привел в зону обер-ефрейтора, художника из райха, рисовавшего для газет и журналов. Тому хотелось нарисовать русского. В качестве типичного жандарм указал на меня. Художник обрадовался, но я запротестовал и предложил в качестве «более колоритной фигуры» какого-то нацмена — это же интереснее! — черного, смуглого, не умевшего «плакать по-русски». Художник дня два его рисовал и угощал куревом.

Больше всего я боялся зондерфюреров. Они, хоть подчас с грехом пополам, но говорили по-русски. Значит, могли беседовать с пленными, интересоваться всеми, кто мог им показаться подозрительными... Я видел, что зондерфюреры всегда переводили при расстрелах и связывал в мыслях их всех с немецкой разведкой, гестаповцами, хотя последних в прифронтовой полосе наверняка не держали. Пленные часто сами вступали в беседу с каким-нибудь зондерфюрером, обычно задавая глупые вопросы: когда кончится война, когда их распустят по домам, а то — когда немцы возьмут Москву и скоро ли будет «Шталину капут»?..

Зондерфюрер в переводе — «особый руководитель», «особист», что ли?.. Как тут не опасаться?..

Естественно, совестливые пленные не искали возможности перекинуться пустыми фразами с человеком в нестандартной вражеской форме, калякающим по-русски. Как правило, у него сигареты было не выклянчить. Я держался в стороне от подозрительных полуштатских офицеров. Если случалось с кем-то из них говорить, я всегда говорил по-русски, чтобы не ошарашить своим знанием немецкого и поражать идеальным московским произношением, как и подобало артисту.

Пленных, искавших общения с зондерфюрерами, я опасался: черт знает, что у них на уме? Ляпнет кто, что вот де Александр похож на еврея (может прийти такое в голову? Запросто) и вздумают проверить — и все. Крышка. Да еще какая?! Разве немцы простят себе, что давали водить за нос?

За два или два с половиной месяца в лагере я видел зондер-фюреров считанные разы и почти не разговаривал с ними. Но я помнил: они допрашивали пленных летчиков и переводили при расстрелах.

Однажды, в конце зимы, Кольц пришел с зондерфюрером и сказал, что Мюллер приказал мне поехать с ним, куда он укажет. Возможно, я изменился в лице, спросив: брать ли с собой вещи (сколько их у меня было?..).

Кольц покачал головой: «Наин». (Нет).

В сопровождении жандарма и зондерфюрера, молодого человека с нежным молочного цвета лицом, судя по выговору, прибалтийского немца, я вышел за ворота. Возле них стояла маленькая легковая машина. За рулем и сзади сидели вооруженные солдаты. Зондерфюрер сел рядом с шофером и вежливо пригласил меня занять место сзади. Я сел, ломая голову, что это значит? То, что они не знают, кто я, было ясно: иначе бы так не обращались. Но... везти на какую-нибудь проверку могут... А там?.. Что «там»?..

Машина подъехала к шоссе, и я заметил впереди у поворота небольшой автобус, похожий на карету скорой помощи. Из него вылез водитель. Зондерфюрер показал ему рукой: направо.

Автобус тронулся, за ним наша машина.

Проехали мимо чудовских лачуг, мимо двух-трех свежевыстроенных домиков, видимо, офицерских или штабных, и медленно, так как дорога была разъезжена и обледенела, выехали за развалины города.

«Куда меня тащат? Не узнали ли жандармы АОК-16, что меня не расстреляли и теперь хотят убедиться — тот ли я «кюхеналекс» («кухонный Александр»), который им надерзил? И надо исправить «ошибку»... А может, кто из пленных болтнул лишнее — и меня везут к врачу на освидетельствование? Возможно, кто-то донес о моих «неосторожных» разговорах с немцами в лазаретной уборной — и не только в ней? А то и?

Зондерфюрер сидел впереди и спрашивать его было вообще неудобно... Солдаты рядом молчали.

26. ТРЕТИЙ ГОФМАН! СМЕРТЬ — В ГЛАЗА. Я ДОКАЗЫВАЮ, ЧТО Я — НЕ Я...

Справа и слева темнел лес, занесенный снегом. Промелькнули следы пожарища придорожной деревушки.

Зондерфюрер повернулся: «Здесь уже совсем близко фронт», — и в его глазах появились робость и тревога. Я насторожился: «Вот никак не ожидал». Зондерфюрер удивленно поднял светлые брови:

— Как? Вам не сказали?

— Нет.

— Вот там впереди, — он повернул голову вперед, — «пропагандаваген» (машина пропаганды). Вы артист, и я хотел вам предложить прочитать по громкоговорителю обращение к вашим землякам, чтобы они не допускали лишнего кровопролития и переходили на немецкую сторону».

— Но, простите, я русский пленный солдат. Я не давал согласия на такое. Я не перебежчик. У меня дна брата на фронте. Вот им вы, может быть, спасете жизнь, когда они убегут к нам.

— Я не имею права этого делать. Вы — культурный благородный человек, поставьте себя на мое место. Я не могу.

— Так это же не против Родины, — пытался убеждать меня растерянный зондерфюрер. Его насильно улыбающееся лицо имело жалкое выражение.

— Я актер театра. Никогда не читал ничего по громкоговорителю. Не умею и не смогу. Поймите. Вы же интеллигентный человек.

— Понимаю, — отвечал «на приветливы лисицины слова» со вздохом польщенный собеседник. — Но давайте попробуем.

— Одно дело — играть роль, другое — агитировать. Я не был большевистским агитатором, можете поверить, и не буду заниматься этим в плену.

— Погодите, может быть, вас удастся убедить, — с той же жалкой улыбкой промолвил зондерфюрер, когда машины свернули с шоссе вправо на ухабистую лесную колею.

Нас остановили автоматчики. Зондерфюрер сказал им что-то. Они пропустили нас. Мы проехали еще немного. Первая машина скрылась за поворотом. Наша свернула чуть в сторону. Зондерфюрер выглянул, спросил у встречного немца дорогу. Тот махнул рукой вглубь леса.

У поворота стоял указатель: «Айнхайт Гофман». («Подразделение Гофмана»). Мною овладело тяжелое предчувствие.

— Сейчас я вас представлю командиру части, — сказал вылезая зондерфюрер. — Пожалуйста.,, подождите...

Положительно, этот почти юноша был мягкотелым. Ни разу не выругался, не повысил голоса. По-моему, он сам опасался своих собратьев.

Возле меня остался мой вооруженный сосед. Шофер вылез, протянул мне сигарету. Я не отказывался. Так как в пути мы с зондерфюрером говорили исключительно по-русски, со мной не пытались завязать беседу.

Вернулся зондерфюрер. Шепотом, словно боясь потревожить окружающую тишину, он предложил пройти к большому «буккеру» (дзоту).

Тут я заметил между деревьями в разных местах землянки.

Лес содрогнулся. Откуда-то справа из-за деревьев грохнула батарея. Раз за разом вдалеке прогремели отдаленные разрывы. А затем поблизости с оглушительным треском повалились деревья, и этот треск потонул в громе разрывов наших снарядов,

Сердце мое забилось учащенно: «Господи! — взмолился я, — не дай мне стать предателем! Спаси меня. Укрепи мою душу.

Из землянки вылез хауптман. Подошел ко мне. Конвоир почтительно отступил в сторонку. Офицер вежливо поздоровался и сказал, что зондерфюрер ему сообщил, что я — артист и говорю по-немецки. Я подтвердил.

Это был образованный человек. Он поинтересовался, читал ли я Достоевского, Льва Толстого, Тургенева. Я охотно отвечал, коснулся драматургии Гауптмана, Ибсена, Ведекинда.

Подошел еще один офицер и тоже вступил в беседу.

— А вы знаете, зачем вас сюда привезли? — спросил вдруг первый,

— По дороге зондерфюрер мне сказал. Но я ему ответил, что читать не буду.

— Вы честный русский человек. Я вас понимаю, — посочувствовал офицер. — Я вас очень понимаю. Но...

Тут я прибегнул к обычному приему: «Вы же благородные люди. Вы сами перестанете меня уважать, если я соглашусь, Скажите, пожалуйста, зондерфюреру: пусть отвезет меня обратно в лагерь».

Упоминание о благородстве, чести, культуре, гуманности, понимании и тому подобных достойных вещах, как правило, не пропадали бесследно. По выражению лиц собеседников я понял, что они сочувствуют «интеллигентному русскому». Во всяком случае, они пытались меня успокоить.

Тут из землянки поднялся еще один офицер и присоединился к нам. Товарищи сказали ему несколько лестных слов в мой адрес с сочувственным эпитетом «айн ноблер руссе» (благородный русский).

Выглянувший из землянки зондерфюрер пригласил офицеров зайти. Когда они спустились, он сделал мне знак последовать за ними.

Пригнувшись, чтоб не стукнуться о бревно — притолоку двери — я спустился на несколько ступеней вниз. Передо мной открылась вторая дверь, а первую затворил за мной часовой.

В землянке, довольно просторной, у стен стояли нары с матрацами, покрытые шерстяными одеялами. Посредине стоял стол, неизвестно у какой хозяйки реквизированный с кухни. На столе горела ярко карбидная лампа. Прямо напротив меня у стола сидел, видимо, главный офицер, рядом с ним те, с которыми я уже познакомился.

Главный поднял голову. Посмотрел на меня. Прищурился.

Передо мной был хауптман Гофман, тот, которому я перед тем как попасть в рабочую роту Фёрстера (а может быть он меня туда направил?) признался, что у меня мать еврейка, а отец немец...

«Везло» же мне на Гофманов! В первых классах школы, по пятый включительно, я «воевал» с евреем Яшкой Гофманом. Мы люто ненавидели друг друга. В первых классах он был сильнее и часто «козаковал». Драки кончились только в пятом классе, когда я его одолел. Но неприязнь осталась до самых старших классов. У полевых жандармов, я был уверен, обер-фельдфебель Гофман подвел меня под петлю, донес о моем спора с Рёром. И вот передо мной был еще один Гофман.

Он долго всматривался в меня, покусывая губы. Потом картинно вскинул руки вверх и воскликнул: «О Гот, о Гот! Юдэ ист бай унс пропагандаминистр говорден!» (О Боже, о Боже! Жид стал у нас министром пропаганды!).

Никто ничего не понял. Я стоял с безразличным лицом: я его узнал раньше, чем он меня. Зондерфюрер, стоявший рядом со мной, растерялся.

— Ну да, — продолжал Гофман, — ты, по-моему, меня должен знать. А?! Узнаешь?!

— Обождите, — по-русски обратился я к зондерфюреру, — мне что-то не совсем ясно, что ему надо?

— Я сам не понимаю, — пролепетал бледный зондерфюрер.

— Да что вы притворяетесь, — повысил голос Гофман, — ну вот сейчас вы меня узнаете. — И он надел очки, в которых я его видел при первой встрече. Но узнавать свою смерть в очках или без них мне, все равно, не хотелось.

— Ты тогда мне говорил, что у тебя отец или мать евреи. Не помнишь?

— Что он говорит? — опять спросил я зондерфюрера. Офицеры переглядывались, смотрели то на меня, то на Гофмана.

Я знал, что у меня отросли усы, волосы, что эти полгода безусловно должны были изменить мое лицо, мою манеру держаться: я уже не был растерянным юношей первых дней плена. Постоянное ощущение опасности научило меня выдержке. Кроме того, хауптман явно что-то подзабыл: я ему тогда сказал, что у меня отец — немец, а мать еврейка. А тут он отца вспоминал как еврея.

— Как же ты меня не узнаешь? — продолжал Гофман, — Ты когда попал в плен?

— В ноябре.

— А не в октябре?

— В октябре я еще не был пленным.

— Где ты попал?

— Подо Мгой, — назвал я место, в котором не был.

— А где был в плену?

— В Тосно и:еперь в Чудово.

— Не может быть?! — поразился Гофман. — Не то. Неправда. Весь разговор я вел по-русски и зондерфюрер переводил. Это давало мне время, пусть малое, на обдумывание ответов.

— Да нет! — вспыхнул Гофман. — У тебя мать или отец евреи. Мать, по-моему... Ты все врешь!

Я попросил зондерфюрера перевести. Растерянный, он забормотал: «Он говорит, что у вас мать жидовка».

— Да что вы ему переводите, — продолжал Гофман. — Он говорит по-немецки не хуже вас, а заодно и по-французски.

Когда мне зондерфюрер перевел, что моя мать «жидовка», и я, стало быть, «жид», я сверкнул глазами, стремительно распахнул шинель и с дикой руганью (русской!) рванул ремень на брюках, словно собираясь их спустить:

«Да я ему в рот засуну, чтоб он, гад, меня не обзывал. Мать его... Пусть выкусит, блядюга.., меня проверяли!»

Офицеры поняли мой жест и, когда я только коснулся верхней пуговицы брюк, хором закричали: «Наин, найн, найн!» (Нет, нет, нет!) — и выставили вперед, останавливая, ладони, как бы защищаясь.

— Да нет же, — уже тише заговорил Гофман, — уверяю вас, я не мог ошибиться. Снимите пилотку, — приказал он мне. Уверенным жестом я снял.

— Ну, посмотрите же, он похож на еврея.

Но тут офицеры, как один, запротестовали: «Нет!».

— Хорошо. Я докажу, — заявил Гофман и кликнул вестового. — Сбегай во взвод Фёрстера, позови кого-нибудь из солдат или унтер-офицеров. — И добавил, оборачиваясь к своим товарищам: «Там его всякая собака знает».

Меня вывели из землянки. Возле меня поставили часовых.

Бледный зондерфюрер: еще бы — привезти на передовую еврея! — Пытался меня успокоить, так как я ругался на чисто русском матерном диалекте, всячески обзывая хауптмана.

Появился офицер, который беседовал со мной о Достоевском. Подошел. Сочувственно вздохнул, сказал, что верит мне. Пользуясь создавшейся ситуацией, хотя и в виду смерти, я категорически заявил зондерфюреру, что ничего читать не буду ни по каким микрофонам. Пусть этому Гофману «жид читает». Зондерфюрер тяжело вздохнул и начал расспрашивать, — нет ли поблизости пленного, который бы мог выступить у микрофона. Сам он не хотел, хотя я тут же уверил его, что он говорит по-русски без акцента (это была наглая ложь).

Немцы привели с кухни пленного перебежчика, мужиковатого крупного парня. Говорил он с сильным украинским акцентом. Зондерфюрер отвел его в сторону, дал ему бумажку, видимо, с текстом выступления. Перебежчик прочел и закивал головой: согласен!

Я решил твердо отрицать все, что будет касаться моего происхождения, даже если разденут, что маловероятно, потому что в землянке, рванув ремень, я «дал сто вперед» такому подозрению. Но даже если меня узнает солдат из роты Фёрстера, а не узнать меня не могут: взвод охранял «рабочую роту», все равно не признаюсь, что я еврей. Я понимал, что в случае упорного запирательства меня не будут пытать, не станут издеваться, а просто расстреляют.

Но вот прибежал вестовой и быстро спустился в землянку. Из нее вышел Гофман в сопровождении офицеров.

Он приблизился ко мне и зловеще процедил: «Без меня — ни слова. Отвечать только на мои вопросы. Только тогда, когда я буду спрашивать».

Зондерфюрер все перевел. Как хорошо, что с офицерами я говорил осторожно, вполсилы, «подыскивая» немецкие слова. Теперь это позволяло сеять хоть немного сомнения в душе Гофмана и тянуть время, пользуясь переводчиком.

Между деревьями показался унтер-офицер. Быстро подошел. Отрапортовал: «По вашему приказанию прибыл», — назвал фамилию.

— Отвечайте только на мои вопросы, — предупредил его Гофман.

Мы стояли друг против друга, унтер-офицер из взвода Фёрстера и я. Мы смотрели друг на друга, и я не мог припомнить: случалось ли мне когда видеть это открытое честное лицо дисциплинированного служаки.

Посмотрите внимательно на этого пленного, — обратился Гофман к унтер-офицеру. — Вы его знаете?

— Нет.

— Вы его никогда не видели?

— Нет, никогда, — открыто глядя мне в лицо, ответил пришедший.

— Точно — никогда?

— Точно.

— Можете вы поклясться в этом?

— Унтер-офицер поднял руку со сложенными как-то пальцами.

— Так, — хмыкнул Гофман, — теперь помолчите. — И обратился ко мне:

— Вы (он уже обратился на «вы») не знаете этого немецкого унтер-офицера? (Определенно Гофман был когда-нибудь учителем, так скрупулезно он пытался вдолбить, чтоб его понимали).

— Нет, — внимательно посмотрев на стоящего напротив, покачал головой я.

— Вы его никогда не видели?

— Никогда.

— Можете вы поклясться в этом? Я перекрестился.

— Вы можете идти, — ничего не объясняя унтер-офицеру, отпустил его Гофман. Тот клацнул каблуками и зашагал прочь.

— Абэр фердаммт эйнлих! (Однако чертовски похож!) — исподлобья глянув на меня, буркнул Гофман. Затем пожал плечами. — А, может быть, и ошибся. Но похожи... Сколько вам лет?

Я прибавил себе еще три года.

— Мммм, — промычал упрямец. — Ммм, тот был немного моложе, кажется, — и махнул рукой. — А! Война говно, Чуть не расстрелял вас, — и удалился.

Зондерфюрер был очень доволен, что я оказался не евреем. Выразил мне сочувствие, заявил, что понимает, что мне не до пропаганды, что мое желание сбылось.

— Бог правду видит.

Он только головой закивал и, оставив меня в обществе автоматчика, и офицера-литератора, ушел с перебежчиком в глубь леса. Вскоре оттуда донеслись звуки блантеровской «Катюши», а потом сиплого голоса, что-то хрипевшего по громкоговорителю. Затем послышалась мелодия Дунаевского.

Офицер, стоявший рядом со мной, усмехнулся: «Старается.... А на хауптмана не сердитесь. Он просто вспыльчивый».

Через несколько минут вернулись зондерфюрер и перебежчик.

— Ну, как? — спросил немец.

— Очень сочно, — кивнул я. — Я бы так не смог. Увесисто говорит.

— Да, не по-интеллигентски, — согласился зондерфюрер, и я с удовольствием поддакнул.

На обратном пути зондерфюрер спросил: надо ли ему говорить об инциденте?

Я пожал плечами: его дело. Меня достаточно знают. Проверяли, Но больше на меня не рассчитывайте. — И я выругался крепко, по-русски, заметив, что мой спутник съеживается всякий раз, когда я матюгаюсь.

— Слава Богу, что так обошлось, — заключил он. — А ведь поблизости стояли войска эсэс. Если б к ним поехали... Впрочем, они в плен не берут: допросят наскоро и расстреливают всех — и русских и нерусских.

Мы простились у входа в лагерь и больше не встречались, Я догадывался, почему остался в живых: унтер-офицер, на которого наткнулся вестовой Гофмана, не мог меня знать: он •был, наверное, из свежего пополнения. Повезло!

— Куда тебя возили? — спросил Александр Иванович.

— На фронт, хотели, чтоб я читал там какое-то обращение.

— И ты стал читать?

— К счастью, нет: у них оказалась испорченной аппаратура. Я даже не знал, куда меня везут и просил больше не пытаться: пленный — и все. Попали там под обстрел...

Конаш после слова «обстрел» «понял» мое настроение.., Примерно через неделю Мюллер с Колыдем зашли в лазаретное отделение со мной. Вдруг Мюллер спросил: «А как там этот из «пропагандаваген», он ездил с Александром или нет? Вышло что-нибудь из этого?»

— Так точно, ездил, — ответил Кольц. Но ничего не вышло,

— Почему?

— Там один хауптман оказался «шлехт геляунт» (в плохом настроении) и ему показалось, что «Александер ист юдэнэйнлих» (Александр похож на еврея).

Мюллер посмотрел на меня: «Квач, гар нихт эйнлих». (Чушь, совсем не похож). Может быть, при этом Мюллер вспомнил как майор придрался к его «юдэнназе»? (еврейскому носу)?..

Раненых прибывало все больше. На мои просьбы увеличить отпуск лекарств и бинтов немец-врач обещал помочь и привел... штабс-врача:

— Дас ист дер гебильдете руссе дер зайне лянцер зо вакер фертайдигт (это образованный русский, который так храбро защищает своих земляков).

Штабс-врач засмеялся, немного поболтал со мной — и отпуск медикаментов и бинтов увеличился.


Поделиться с друзьями:

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.136 с.