Комендант Шперлинг. Apеct. Воспоминания о свободе — КиберПедия 

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Комендант Шперлинг. Apеct. Воспоминания о свободе

2022-10-05 41
Комендант Шперлинг. Apеct. Воспоминания о свободе 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вовсе не из гуманных побуждений комендант Гатчины так хорошо отнесся к Шимко. Ему не нравилось, что «барон» обходит его, то обращаясь в ВИКАДО, то к вышестоящему армейскому начальству своей дивизии, корпуса или армии. А общевойсковым начальникам в этой, no-существу прифронтовой полосе подчинялись все комендатуры и коменданты. Одним словом, Шпер-линга (эта фамилия в переводе значит «воробей») бесила независимость фон Бляйхерта. Тот обращался к нему, когда требовалось прислать двух жандармов, и Шперлинг обязан был прислать, — чтобы напустить страху на рабочих и оштрафовать их на символические суммы, за которые, комендант знал, на базаре не купить даже бутылки коньяка. А когда следовало бы угостить коменданта свежими парниковыми огурцами, помидорами, настоящим маслом и творогом, тут фон Бляйхерта близко нет... Независимость новоиспеченного обер-лейтенанта. недавно получившего звездочку на погоны, не нравилась Шпер-лингу. Примешивались и другие мотивы.

Староста соседней с Вохоновым деревни Большое Сяськелево, чухонец Дубельман, назвавший себя при появлении оккупантов финном, вскоре стал в какой-то мере «родичем» Шперлингу: комендант сожительствовал с дочерью старосты, своей переводчицей при комендатуре. Естественно, староста не раз обращался к Шперлингу за поддержкой.

В доме Дубельмана располагалась служба флак (зенитчиков), предупреждавших Гатчину с наблюдательного пункта на крыше о приближении советских самолетов. Дубельман терпел этих постояльцев, так как они в определенной степени служили ему охраной. Односельчане недолюбливали своего «бурмистра», якобы успевшего осенью сорок первого свести счеты со своими личными недругами из Большого Сяськелева и соседней деревни. Так что основания для беспокойства о собственной безопасности у него имелись. Но, стоявшим у него в доме зенитным наблюдателям приходилось несладко: выпьют, пошумят — Дубельман доносит в комендатуру — и не раз состав звена наблюдателей и их командиры менялись.

«Барон», набирая рабочую силу для штатсгута, после Вохонова, естественно, чаще всего интересовался ближайшей деревней... Как-то фон Бляйхерт и Мартин со мной приехали в бричке в Большое Сяськелево. Предприимчивый унтер еще по дороге приметил несколько крепких финских девушек лет восемнадцати, возившихся на огородах.

 

Когда бричка подкатила к дому старосты, унтер вызвал Дубельмана. Но раньше хозяина выскочила его огромная черная собака и вцепилась в Мартина. Тот было выхватил пистолет, но тут выбежал Дубельман. Между унтером и старостой началась перебранка. Мое дело было телячье, и я добросовестно переводил все выражения, которыми они друг друга «крестили». «Барон» сидел в бричке и до поры не вмешивался.

Вдруг староста, видимо решив, что я перевожу что-то не то, перенес «огонь» на меня: дескать, вшивый пленный, очевидно, «красный комиссар», а то и жид еще, смеет с ним, старостой-финном, так разговаривать?! Поневоле пришлось «отдуплиться».

Дубельман был черный, как цыган из самого черного табора, от града его оскорблений я, тут же переводя свои слова немцам, закипятился и заявил, что сам он — подозрительный тип, а его чернота наводит на мысли, что в его роду, безусловно, были евреи или цыгане, а потому пусть воздержится от оскорблений даже «вшивого русского пленного». Я перевожу правильно и ни одного лишнего слова не прибавляю. Каждый дурак это понимает, а если не понимает, то исключительно в силу своего предвзятого отношения к тем, кто с ним сейчас разговаривает. А в вопросах его национального происхождения еще надо будет разобраться — и разберутся.

Не знаю, чем бы кончилась вся эта перепалка, но тут вмешался обер-лейтенант, накричал на старосту, после чего за пять минут решились все вопросы о направлении в штатсгут нескольких девушек и юношей по усмотрению старосты.

 

...Примерно через неделю, когда я в совхозном дворе, помогая скотницам, носил воду для коров, неподалеку от нас у забора остановились две легковые машины. Из первой вылез маленький худощавый майор, из второй — два жандарма. Я заметил в первой машине на заднем сидении довольно миловидную женщину лет двадцати пяти не больше.

— Переводчица, — догадался я.

Майор кивнул козырнувшему ему солдату штатсгута, что-то спросил, и солдат жестом указал на меня. Майор громко-крикнул: «Дольмеччер Александр!» (Переводчик Александр), — и мне ничего не оставалось, как с полными ведрами воды повернуть к дороге и остановиться перед майором.

— Вы — военнопленный Александр?

— Так точно.

— Сейчас же собирайте свои вещи. Вы арестованы. Быстро. Спорить не приходилось. Жандармы стояли рядом.

— Абэр шнэль! (Но быстро!).

Я направился к своему чулану, подгоняемый сзади окриками «Шнеллер, шнеллер!» (Быстрей, быстрей). В голове роились мысли — как выкрутиться?.. Бежать было бесполезно: жандармы ждали у дороги. Их оказалось даже трое. Догонят и это только усугубит положение.

Солдат-возчик, указавший Шперлингу (это был он) на меня, находился поблизости. Я его окликнул и буквально приказал: «Стремительно беги к обер-лейтенанту и скажи, что срочно требуют сюда. Только быстро!»

Солдат поспешил к канцелярии. Я же пошел к своему чулану и, скрывшись за угол дома, вовсе замедлил шаг, хотя сзади все время раздавались нетерпеливые окрики Шперлинга.

В чулане я, конечно, не поторопился со сборами (а что было собирать? Шинель, драное одеяло, котелок и ложку?.. Да еще томик пушкинской лирики! Все). Я грустно оглядел свою конуру, ставшую в моем положении такой родной. Присел на топчан и наклонился, будто разыскивая что-то под ним: тянул время...

Под окном раздался нетерпеливый окрик: «Ви ланге вирд эс дауэрн? (Сколько это еще будет длиться?) «Раус!» (Вон!).

Сверху донесся треск мотоцикла. Это, наверное, ехал «барон». Услышав этот треск, я вышел с узлом, в который собрал свои пожитки, и почтительно стал в отдалении от офицеров.

Майор заявил, что я позволяю себе слишком много для русского пленного, оскорбляю заслуженных людей, в частности, безупречного друга немцев старосту Дубельмана. На основании его донесения, а ему он верит безусловно, меня следует арестовать, перепроводить в полицию, чтобы там меня соответствующим образом «перевоспитали» и указали мое место за проволокой...

«Барон» еле выслушал коменданта и стал ему энергично возражать: Александр действовал не от себя, а переводил и не превышал своих прав. То, что Александр — пленный, ничего в данной ситуации не меняет. Он содержится, как пленный, не получает немецкого «фэрпфлегунг» (пайка), за пределы ограды без конвоя не выходит и в столкновении со старостой Большого Сяськелева лишнего себе не позволил. А если староста оскорбил пленного, выражавшего волю немцев, то право возразить в том же тоне остается за пленным: не немцу же он ответил грубостью на грубость!

Шперлинг досадливо отмахнулся и приказал меня посадить во вторую машину с жандармами. Тут «барон» вскипел, тем более, что комендант вгорячах неосторожно обратился к обер-лейтенанту просто «Бляйхерт», без необходимой частицы «фон».

Последний немедленно придрался к этому, что считалось нарушением правил этикета при обращении к лицам дворянского происхождения и могло довести до офицерского суда чести (смотря под каким соусом будет преподнесено). Оба спорщика, забыв о присутствии посторонних, обменивались упреками. А когда майор заявил, что у обер-лейтенанта в штатсгуте «всем заправляет русский пленный», фон Бляйхерт указал на сидевшую в машине переводчицу и отрезал, что это лучше, чем если всем округом в комендатуре распоряжается не майор, а «подозрительно близкая ему» женщина...

Шперлинг поперхнулся от злости. Разошедшийся «барон» припоминал одно за другим всякие положения, в которых сказалась нерасторопность коменданта и в довершение всего добавил, что они из разных дивизий, «барон» ему не подчинен. Александр же проверен. С ним беседовали генералы и такие представители немецкой администрации (откуда их выцарапал «барон»?), о которых Шперлинг не подозревает. Короче, пусть майор со своей «дамой» возвращается в Гатчину и не мешает нормальной работе штатсгута.

Оба офицера после еще нескольких обоюдоострых выражений отдали друг другу честь. Машины укатили обратно.

Вот этот-то эпизод, наверное, припомнил Шперлинг, чтобы «подкусить» фон Бляйхерта, амнистировав Шимко. Слава Богу.

* * *

Немцев проходят сотни и сотни. Они на постое в Вохоново. они идут мимо штатсгута. Останавливаются, знакомятся, болтают со мной. Мартин или Райнер ездят со мной по другим деревням. Понимаю, что Мартин любит ездить со мной, будто дрессировщик с редким зверем... Многие сюда прибыли с южных направлений или из-за границы. Смотрят: русский в русской форме, залатанной, засаленной, в пилотке без звезды. Пленный. Рядом с немцем в бричке или на козлах. Это неизменно приковывает любопытство. Пленный роскошно владеет немецким, знает европейские языки, немецкую литературу — лучше любого из них. Он — сын рабочего — получил бесплатно прекрасное образование (оно, оказывается, в Советской России доступно всем?!). Он не вступает в «хиви» или в РОА. Он улыбается, когда пробуют его агитировать, убеждать, что «большевики проиграли войну», что вот-вот придет победа райха. Он не верит в близкое окончание войны. Когда ему доказывают, что «русские не знают», за что они воюют, он спрашивает: «А кто знает?»... Он не чувствовал ни в школе, ни в институте «еврейского засилья» и «гнета ГПУ».

Понимаю, что обнаглел. Уверен, находись я с таким длинным языком по ту сторону фронта, давно бы понес жесточайшее наказание. Я не верю, что за анекдот можно получить наказание в виде расстрела. Но для себя я придумал, что за анекдот просидел шесть недель, хотя близко к тюремной камере не был. Да, в институте как-то вызывал меня военрук, по совместительству начальник спецотдела, что ли, спрашивал: не слышал ли я на курсе каких-либо анекдотов, не говорят ли о близости мастера моего Соколова к студентке-красавице Наташе Медведевой? Я, конечно, ничего не слышал, ничего не знал. Военрук, скрививши рожу, отпустил меня, предупредив, чтоб я не говорил о его вызове. Я, конечно, никому, кроме Вальки, не сказал. А незадолго до войны было комсомольское собрание. Стоял вопрос о студенте, выпускнике мастерской Бориса Вульфовича Зона, Ефиме Миндине. Ему оставалось два месяца, если не меньше, до окончания института. Я никак не мог понять, почему его осуждают и спросил: «В чем, собственно, дело?» На меня прикрикнули: «Не притворяйся дурачком!» Но я действительно не знал. Потом мне объяснили: Миндин написал на подоконнике одной из аудиторий стишок:

 

«Театральный институт — И кого готовят тут? Дегазаторов, марксистов И, как будто бы, артистов...»

 

У нас в учебе последнее время «жали» на военное дело, на дегазацию, и ходили упорные слухи, что должны ввести обязательное изучение политэкономии, что мало вязалось с нашими представлениями об актерской профессии. С нас по уши хватало «Краткого курса истории ВКП(б)», изучения диамата и истмата.

Ефима исключили из комсомола и института. Зон умолил, чтоб его допустили к экзаменам: разрушались давно подготовленные дипломные спектакли. Миндин временно устроился в районной газете, кажется, в Пушкине. Когда началась война, Миндин вступил в ополчение, был в нашем взводе и, возможно, это спасло его от тюрьмы. Последний раз я его видел, «ан пассант», когда после холминского боя наша рота шла к переправе. Он и еще двое или трое, отбившихся от своих частей ребят стояли в стороне от лесной дороги, по которой мы направлялись к одному из самых диких своих испытаний (в бою у переправы на нас безнаказанно вытряхивали бомбы немецкие пикировщики. Бой стоил сотен и сотен жизней).

Где Ефим? Мы тогда перекинулись двумя-тремя словами, и нас погнали дальше. Где он? Жив ли? Выбрался ли из окружения или попал в плен, где его не пощадили?..

Пленных немцев у нас не убивали. Допускаю, что какой-либо изверг (были и такие среди нас), конвоируя немца в штаб, мог пристрелить его, отрапортовав, что «при попытке к бегству». На кого нарвешься. А разве у фрицев не то же самое? Все может быть на войне. Мёша, взятого раненым в плен (ранен был в ключицу) вместе с его фельдфебелем (тоже раненым), перевязали, накормили. Унтер-офицер Мёш поверил, что мы их не расстреляем и рассказал, куда они наступают (они перерезали дорогу Луга — Новгород, о чем я не знал), что они из шестнадцатой армии. Я переводил нашему майору Семибратову, командиру полка. Фельдфебель, морщась от боли, хмуро упрекнул товарища: «Чего ты объясняешь? Все равно расстреляют». Я стал его горячо разубеждать. Он только недоверчиво усмехался. А Мёш мне поверил и я верил, что говорю правду. Мешу из Рура было двадцать пять лет. Комиссар полка тогда вмешался в допрос, проходивший сразу после боя, стал кричать, что пленный врет будто немцы нас окружили, стал, ругаясь, разгонять сгрудившихся вокруг бойцов. Полковой комиссар был не чета нашему любимцу, батальонному комиссару Семенову, участнику гражданской и финской, участнику походов «Ермака», «Сибирякова» и «Челюскина».

Пленных уложили спать под охраной. Неподалеку лежали наш ротный, взводный и я. Ротный записал мои данные для награждения. Мы припоминали подробности только что закончившегося боя и ели трофейные консервы без хлеба. Мы заснули.

Среди ночи я пробудился от нечеловеческого крика. Глухой или приглушенный, он разнесся по тихому лесу. Я вскочил. Крик — уже не один, но опять-таки приглушенный, раздался в темноте слева от нас. Я поспешил туда: в чем дело?

— Немцев добивают, — ответил мрачно один из бойцов.

Я метнулся на крик к тому месту, где лежали пленные. Крик не повторялся. С земли доносилось что-то неразборчивое. Стон. Хрип. Свистящий выдох. И глухие удары. Удары граненых штыков в темноту, во что-то еще корчившееся у ног.

— Перестаньте! — заорал я, забыв, что не имею вообще никаких прав приказывать. — Перестаньте!

— Отойди! — властно отстранил меня комиссар полка. — Уйди! Не твое дело.

— Но, товарищ комиссар полка. Мы же не имеем права... Мы же даем козыри в руки фашистской пропаганде.

— Сейчас же замолчи! — прошипел он. — Они закричали во сне. Они могли выдать наше расположение.

— Но, товарищ комиссар! — меня оттащили. А там, по невидимым в черной темени телам все еще били и били штыками. Утром, увидев Семенова, я рассказал ему. Он согласился со мной. Мы уходили. Трупы, очевидно, прикрыли ветками. Мы дали фашистской пропаганде отличный материал. Кто после такого пойдет к нам в плен?

Я долгое время думал, что действительно раненые сквозь сон могли закричать. Лишь позднее я понял, что без приказа часовые не посмели бы сделать такое. Наверное, полковом комиссар, зная, что мы должны через час-другой потихоньку выходить из окружения (нас вывел тогда крестьянин из ближнего-села) приказал «тихонько» покончить с пленными, хотя они вполне могли двигаться. А бойцы неловко привели варварский приказ в исполнение. Вероятно, каждый из несчастных получил несколько десятков штыковых ран: кололи в темноте, наугад. А если б раненых взяли с собой, пусть даже их бы затем немцы освободили, но это бы доказывало, что Красная Армия не такая, как о ней трубит доктор Геббельс. А так...

Можно представить, какой взрыв бешенства и ура-патриотических чувств вызвало у гитлеровцев зрелище их зверски убитых, беспощадно исколотых товарищей! Да и не только у них такое зрелище вызвало бы ярость и желание сражаться до конца против «вандалов».

Для меня немец переставал быть врагом, едва он оказывался пленным. Он внушал мне сострадание. Я видел в нем человека, попавшего в беду, растерянного, задуренного геббельсовской пропагандой. Понимаю, нам в сорок первом еще не хватало злости... Думаю, мне ее всегда не хватало. Врага я мог убивать в честном бою, убивать, ранить. Но не казнить, не мучить, не издеваться. Не исключено, что это черта «гнилой интеллигенции»...

Я был убежден, что случай с убийством пленных не типичен, а потому с чистой совестью уверял немцев, что если кто из них попадет в плен к Красной Армии, ни один волосок с его головы не упадет. Разговоры на эту тему велись обычно без свидетелей... Но велись часто и со многими...

Мольке поздно вечером снял крюк, запиравший снаружи мой чулан. Мольке завтра отправляли на фронт. Я понял, что он готов перебежать к нашим, но боится, что его убьют. Думаю, мне удалось его разубедить. Вскоре случайно я узнал, что он «пропал без вести при невыясненных обстоятельствах»...

Я сознавал, что не зря владею немецким языком и делаю, возможно, больше, чем сотни наших листовок, подчас так заумно составленных, не учитывающих психологии немецкого солдата. Правда, к концу сорок третьего, даже сразу после Сталинграда листовки стали действеннее. Катастрофа на Волге стала лучшей пропагандой. А затем — другие поражения на восточном фронте, в Африке, бомбардировки немецких городов... Все это заставляло немцев думать (!) и, хотя страх не позволял им открыто протестовать, но я знал, что именно страх держит простых солдат в рамках повиновения. Они боялись фюрера и его приспешников и... советского плена. В том, что он не грозит их жизни, я сумел многих убедить.


Поделиться с друзьями:

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.025 с.