Новая дивизия. Штабсфельд. Генерал. Барон фон Корф — КиберПедия 

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Новая дивизия. Штабсфельд. Генерал. Барон фон Корф

2022-10-05 45
Новая дивизия. Штабсфельд. Генерал. Барон фон Корф 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Первый, кто обратил на себя внимание — и недаром! — из новоприбывших был штабс-фельдфебель Вилли Хёвельмайер. Огромный, с крупными чертами добродушного широкого лица., толстый, но прочный, налитой силой, он чем-то походил на слона. Так ему я и определил прозвище — «Слон». Вилли сразу же располагал к себе открытостью, бесконечной добротой и простотой, отсутствием какого-либо лукавства, рисовки, чего-нибудь фальшивого. Это был крестьянин-труженик, дослужившийся в армии до штабс-фельдфебеля, но не ожесточившийся в ней. Как все немцы, Вилли был служака. Но там, где его совесть сталкивалась с несправедливостью, он мог даже вопреки воинской дисциплине не только открыто высказывать свое мнение, но и поступать так, как ему подсказывало его сердце. Он был беспредельно доверчив, а потому верил, что виновники всех бед евреи, хотя никого из них не знал и, кажется, даже не видел. Но, если и видел, не думаю, что мог принимать участие в издевательствах и в казнях. Один из немцев показал мне снимки, сделанные еще в сорок первом году в Прибалтике. Евреи, старые с бородами и дети, вооруженные метлами, бегом метут улицы Риги под охраной местных полицаев и под улюлюканье мальчишек. Показывавший фото объяснил, что они, немцы, не стали пачкать руки о евреев, а дали возможность самому населению «проявить свою сознательность». Я с деланным равнодушием смотрел фото, хотя внутри меня все переворачивалось. На одной из карточек крупным планом был снят мальчик лет девяти-десяти с огромными страдальческими глазами на худеньком личике. Позади ребенка виднелся, вероятно раввин с огромной бородой.

— А что же с ними сделали потом? — спросил я.

Немец пожал плечами: «Расстреляли или отправили в гетто.

А там.., все равно добьют», — говорил он без сочувствия, равнодушно.

Я покачал головой: причем тут дети?

— Если русские и евреи нас победят, — многозначительно начал немец «старую песню», — то всех мужчин кастрируют, а женщин поместят в публичные дома.

— И ты веришь такой чепухе?! Ручаюсь, никто не собирается вас кастрировать.

— Но евреи, которых мы истребляли, обязательно нам отплатят!

— Я считаю евреев неглупыми людьми. Они великолепно понимают, что кастрировать нацию Гете, Шиллера, Баха, Канта нельзя. До прихода Гитлера к власти, знаю, немцы всегда были лучшими друзьями евреев.

— Да, даже многие дворяне женились на еврейках. Но... из-за денег.

— Жена Маркса была немецкой дворянкой.

— Ты, Алекс, большевистский пропагандист.

— Я просто рассуждаю здраво: зачем нужно евреям кастрировать немцев?! Сам подумай. А ведь Христос-то — еврей и, ей-ей, все его апостолы тоже. Вот комедия! Вы истребляете евреев и поклоняетесь еврею.

— Безбожник ты, Алекс. Вот, если будем живы, после войны приедешь к нам, в Дойчланд, ты уже не будешь пленным и мы выпьем на брудершафт и вспомним наши разговоры.

— Дай-то Бог!..

Не с одним были такие беседы. Немцы понимали, что «Александр уверен в победе русских, иначе он бы давно вступил в «хиви» или дал согласие выступать в КДФ («Крафт дурьх фройде» — «Сила — в радости»), организации, к которой относились разные концертные бригады, в том числе руководимые зондерфюрером Зундрой, а также немецкие коллективы артистов, не заглядывавшие в села.

После приключения с испанцами я попросил Тоню принести мне бумагу и ручку с чернильницей, и написал, и передал ей письмо, которое она после прихода наших должна будет переслать в Театральный институт, на Моховую, 34.

Не называя себя, я указывал роли, которые играл в спектаклях, стихотворения, которые читал. Я знал: меня помнят. Тоня обещала выполнить просьбу.

Вилли Хёвельмайер, повар Вилли — тихий, робкий ефрейтор с нежным молочного цвета лицом и грустными, немного наивными глазами, а также еще какой-то унтер поселились на месте Ланге, Хингара и Эггерта в канцелярии на первом этаже рядом с кухней (на втором жил «барон»).

Вместо поляков с 290-й дивизией пришли литовские «хиви». Они оказались проще и дружелюбнее. С ними я вскоре нашел общий язык и, не боясь предательства, говорил о самых «острых темах». Литовцы не умели читать ни по-русски, ни по-немецки и единственным источником информации для них стал я.

Вилли Хёвельмайеру, несмотря на его мягкость, «Альзо» доверял больше, чем всем унтерам из предыдущей дивизии, и Вилли предоставил мне большую свободу передвижения не только по служебному двору, но и примыкавшему к нему маленькому парку с великолепными старыми дубами. Вообще вторым летом мне было значительно легче. Я уже сумел войти в курс сельскохозяйственного производства и стал «флисенд» («поточно», «роскошно») переводить, усвоив агрономическую терминологию. Карантин по «Ящуру» действовал почти год и только на исходе лета сорок третьего, к великой досаде «барона» и всех вохоновцев, был снят. Тянуть больше не удалось. В деревне стали обосновываться разные части.

* * *

В конце лета генерал-лейтенант Хайнрихс, командующий 290-й пехотной дивизией, решил навестить штатсгут. «Барон» готовился к этому визиту почище, чем к приезду Людерса. Впереди и позади открытого генеральского ландо ехали машины с охраной. С утра все унтеры были на местах возле рабочих и работниц, занятых в поле, в хоздворе, в огороде, у парников, на стройке сарая.

В сопровождении фон Бляйхерта, двух штабных офицеров и двух охранников сзади генерал медленно обходил штатсгут. Толстый, с моноклем в глазу, с обрюзглым желтоватым лицом.. он производил впечатление равнодушного головастого лентяя лет сорока пяти. Говорят, он начал войну полковником и быстро пошел в гору.

Генерал до карикатурности затейливо отдавал честь. Он медленно подносил ладонь ребром к козырьку фуражки, над самым носом. На мгновение могло показаться, что у генерала вырастает клюв. Потом Хайнрихс начинал «отнимать» пальцы от руки, приложенной к козырьку, один палец за другим, и, наконец, отпускал всю руку. Через несколько шагов, когда другой немец козырял генералу, в таком же размеренном темпе повторялась такая же церемония отдавания чести. Я сразу «взял на вооружение» все поведение генерала, его походку, медлительные реакции, взгляд из-за монокля, жесты и, конечно, манеру отдавать честь.

В сопровождении свиты Хайнрихс приблизился к конюшне, где возле двух немцев стоял я у огромной навозной кучи. Я козырнул и генерал, морщась от навозного «аромата», размеренно ответил отдачей чести. Фон Бляйхерт представил меня: «Русский военнопленный. Артист по профессии. Из Петербурга. Превосходно владеет немецким».

— Давно в плену? — спросил Хайнрихс.

— Два года, господин генерал.

Интерес Хайнрихса был исчерпан. Он вяло спросил как меня зовут, сколько мне лет и, кивнув тяжелой головой, направился дальше.

Следующим утром во время развода, пока «барон» не появлялся, я под дружный хохот присутствующих копировал генерала. Наши и немцы помирали со смеху. Стоял я на пригорке. Вдруг кто-то крикнул: «Генерал!» Я обернулся и, продолжая копировать Хайнрихса, издевательски... козырнул ему: он как раз проезжал в машине у пригорка и его голова оказалась на одном уровне с моей.

Генерал отпрянул назад к спинке сиденья, инстинктивно поднося руку к козырьку, а я по инерции отвернулся, продолжая веселое «отдавание чести».

Смех смолк. Павел крикнул: «Сашка, беги!»

Я опять повернулся, на этот раз лицом к рабочим, не упуская из вида машин с генералом и с охраной. Казалось, они намерены остановиться. Но вдруг резко завернули за угол, скрылись за поворотом дороги на Микино и Елизаветино.

Стоявший рядом и искренне смеявшийся Вилли Хёвельмайер ошалело глядел на меня: «Толлер Алекс, толлер Алекс, армер шаушпиллер!» (Бешеный Алекс, бешеный Алекс, бедный артист!).

Ругать меня никто не стал, когда и через несколько минут ни одна из машин не возвратилась. Пришедший «барон» был в хорошем настроении и о «козыряний» генералу никто ему докладывать не стал.

Хёвельмайер не требовал такой обязательной явки как Мартин или сам обер-лейтенант. Он старался договориться с людьми по-хорошему и рабочие, соскучившиеся по душевному отношению, старались не подводить штабс-фельдфебеля. Он сумел завоевать настоящую любовь. Фон Бляйхерт иногда хмурился, морщился, когда на утреннем или дневном разводе присутствовало чуть больше половины рабочих. Но Вилли, выслушав очередной «фэрпаст» (взбучку), на следующий день опять не мог отказать кому-либо в просьбе остаться дома.

Под стать Вилли был и унтер-офицер Бэр, тоже умевший понимать людей.

Совсем другим был унтер-офицер, которого я прозвал «Змеиная голова», — долговязый худой тип, белесый, с белесыми выпученными глазами. На длинной шее его кое-как держалась маленькая голова, то и дело поворачивавшаяся то в одну, то в другую сторону. Держался он надменно, говорил со всеми и со мной в приказном тоне и не упускал возможности высказывать свое презрительное мнение о русских. Придирчиво требовательный, он никогда не улыбался. Подозрительность прочно вселилась в его душу. Когда он дежурил, об отлучках домой, о невыходе после обеда или уходе с работы раньше положенного часа речи быть не могло. Этот «Змий», как я его окрестил сокращенно, придирался ко всем, даже к подросткам, носившим или собиравшим мусор.

Ко мне «Змий» подошел сугубо официально. Сразу спросил: почему не вступил в «хиви»?. Заметив его тупую пристрастность, я прямо ответил, что пока я бесправный пленный, меня никто не может заставить чистить сапоги какому-нибудь унтеру, а если вступлю в «хиви», то вынужден буду подчиниться «воинской субординации», а это «не в моей русской артистической натуре». Последними словами я чуть смягчил общее звучание фразы, но унтер это не пропустил мимо ушей и стал за мной присматривать. К счастью, солдаты тоже недолюбливали «Змия» и среди них он себе помощников не нашел.

С 290-й дивизией прибыл в Вохоново также обер-ширмайстер Барг (нечто вроде кавалерийского обер-фельдфебеля). Поселился он в доме Шуры Алексеевой и вскоре, к великому сожалению старосты Василия, отбил у него домохозяйку.

Барг дружил с Бэром. Они были земляками. Бэр вечерами часто посещал обер-ширмайстера, от которого неизменно возвращался подвыпивши. Бэр был хорошим парнем. С ним удалось легко поладить, покрывая отдельные неявки рабочих. Для меня это играло существенную роль, так как я понимал, что недовольство рабочих будет вымещаться на мне: переводчика считали самым влиятельным лицом. Особенно недоверчивыми были пожилые рабочие чухонцы. Им во всем мерещился подвох. Понять их можно. Их обманывали много лет подряд и свои, и не свои. Сейчас, когда расформировали колхозы, чухонцы первые поднялись на ноги и стали быстро богатеть. Расчетливые, очень аккуратные, трудолюбивые, они знали цену своему благополучию и всячески старались жить богаче и красивее.

В Гатчине предприимчивые люди открыли частный ресторан, лавки. Немцы открыли бордель для своих солдат и офицеров, отдельно. Не знаю, разрешалось ли пользоваться этим заведением «хиви» и власовцам? Однако, несмотря на попытки обжить занятую местность, никто не верил в устойчивость оккупационного режима, в то, что немцы здесь надолго. Верить мог только тот, кто хотел. Барон хотел.

Однажды на утреннем разводе он представил собравшимся своего нового заместителя, зондерфюрера барона фон Корфа, брюнета лет тридцати трех с капризным, недовольным выражением лица. Голову он носил слегка набок, будто почтительно прислушиваясь. Корф был из старинного дворянского рода прибалтийских немцев, порядком пострадавших из-за революции, когда по его словам на территории нынешней Ленинградской области он потерял свои имения. Корф говорил по-русски с сильным акцентом, но вполне мог обходиться без меня. Однако «барон», сперва попытавшийся объясняться через Корфа, вынужден был обращаться ко мне: я стал первоклассным дольмечером.

Корф пытался узнавать про меня у рабочих, у солдат. Но многого не выудил. Я же держался с ним сдержанно и вообще старался поменьше общаться. Его, как и покойного Мартина, занимало, почему я не вступаю в «хиви», что он считал с моей стороны проявлением явной враждебности к вермахту.

С фон Бляйхертом зондерфюрер держался угодливо, даже немного склонялся, выслушивая распоряжения. Был Корфу видимо, тоже кем-то вроде агронома, разбирался в сельском хозяйстве. Иногда он расспрашивал меня, что я знаю о дореволюционной истории Вохонова.

Ходил остзеец со стеком. Сперва держался, не выказывая своего характера, присматривался. Но уже через неделю-полторы стал покрикивать на рабочих, благо на немцев не решался. А ругаться самым оскорбительным образом по-русски остзейский барон умел. Как-то, когда он «честил» кого-то, не стесняясь девушек, я не выдержал и попытался остановить его.

Корф поперхнулся, дико посмотрел на меня и процедил: «Разберусь я еще с тобой»...

Ближе всего зондерфюрер сошелся со «Змием». Вскоре палка барона стала гулять по спинам подростков. Что я мог сделать? Я знал, что фон Бляйхерт не запретит этого. Одно дело самому пачкаться, другое, — когда это творится чужими руками.

Миновала неделя и я, как и Корф, сделал вид, что забыл о нашей стычке. Фон Корф снова заговорил о своих владениях до революции и вдруг заявил, что Вохоново тоже некогда принадлежало его предкам и, таким образом, он имеет на государственное имение (штатсгут) определенные права.

Я не стал спорить с зондерфюрером, но при первом же удобном случае, оказавшись один на один с фон Бляйхертом, с наивным видом сообщил ему о словах остзейца.

— Я что-то не помню тут его предков, когда расспрашивал вохоновцев о прошлом деревни и имения, — добавил я. — Но, может быть, он имеет основания для претензий?.. Жаль...

Обер-лейтенант очень внимательно выслушал это и хмыкнул: «Ну, это мы еще посмотрим...»

Через недельку «за ненадобностью» зондерфюрера направили в другую часть, подальше от его «родового имения...»

Обер-лейтенант и фон Корф простились сухо и официально. Не знаю, каким образом мой шеф сумел так оперативно «передислоцировать» претендента на «Вохоновский престол». Не только русские и я, но и финны, и эстонцы вздохнули свободнее после отъезда фон Корфа.

* * *

Ловлю себя на мысли, что сейчас смотрю на очень и очень многое и на многих иначе, чем тогда... Тогда я ненавидел немцев, хотя отдавал должное личным качествам каждого; ненавидел фон Бляйхерта, соблюдая вид сухой дисциплинированности: мое дело — правильно переводить. Не может быть человека, который бы не пересматривал свое отношение к окружающему и к окружающим под влиянием различных факторов и... времени,..

Тогда все жило известиями с фронтов. Настроение русских и немцев зависело от сводок. Ждали матери, дети, солдаты, немецкие и русские, чухонцы, пленные, «хиви» и власовцы. Среди последних было полно таких, кто не забыл голода и издевательств сорок первого-сорок второго годов. Многие переменили форму, чтобы не сдохнуть с голода и при первой возможности либо перейти к Красной Армии, либо в немецком тылу мстить гитлеровцам. Власов, конечно, не мог ожидать пощады, хотя, уверен, он вовсе не мечтал о немецком плене и очутился в нем не по своей вине, иначе не стал бы прятаться под полом в погребе у колхозников.

Власов побывал в Гатчине. В «Северном слове» напечатали его выступление. «Во всяком случае, демократии в России не будет», — пообещал он, отвечая на заданный вопрос о послевоенном политическом устройстве. Но ощущалось, что в победу германских вооруженных сил он не верит. Ощущалось.

Тоня Дорофеева привезла мне из Гатчины книгу Федора Шаляпина «Маска и душа», и я ее с жадностью проглотил. Ее же у нас не издавали. А что в ней было антисоветского? Конечно, Шаляпина возмущало, когда после Октябрьской революции его награждали шампанским, реквизированным из его же погреба, когда к нему лезли пить на брудершафт скороспелые комиссары, хамы, ставшие большими начальниками. Эпизод в штабном вагоне, где Шаляпин видел и немного беседовал с Молотовым, Сталиным и другими деятелями, выглядел для меня не очень убедительно: я плохо представлял лиц, знакомых лишь по портретам, в другой обстановке.

«Змий» случайно услышал один из моих «концертов»; разогнал собравшихся русских и немцев, а мне запретил петь вообще. Я сказал, что пою разрешенные песни («эрляубте лидер») и запретить он мне петь не может. Тут же я перевел сказанное присутствующим.

Случайно услышал, что фамилии, имевшие в основе женские имена, давались якобы раньше в случае, когда не был точно известен отец. Правда, в романе Писемского «Масоны» главный герой носит фамилию Марфин, а Марусиных у нас хватает. Но я начал подумывать о том, чтобы сделать себе другую фамилию, объяснив, что Ксенин — мой сценический псевдоним. К счастью, фамилией моей никто не интересовался, кроме старосты, и то первое время. Паек получали «на одного пленного». Все русские звали меня «Сашкой» или «Ликсандрой», «Ликсандром», а немцы — «Александром — Алексом...» Новую — основную — фамилию я себе решил придумать «Коротов» или «Коротков», лучше, думалось, первую: не очень распространенная и, напоминающая мою действительную «Клейн» («Кляйн» — маленький...).

ПОДГОТОВКА К ПОБЕГУ. ПРЕДАТЕЛЬНИЦА. ГРАФ ФОН ХУЗЕН

Испанцы уходят. Слышал, некоторые по пути предлагают жителям обмен — автомат за десяток яиц, а когда житель отказывается, пройдут шагов сто и выбрасывают автомат в кусты. У них договор кончился. Возвращаются домой. Полагаю, на Франко нажали союзники. Испанцы идут неорганизованно, подчас толпой, весело окликают незнакомых женщин и девушек и немец никому бы не открыл мою тайну. Но я сам чувствовал бы себя иначе, зная, что кто-то знает, что я — не я. А Витюшка мог бы закадычному другу своему Сергею доверить тайну. А Павел с самыми лучшими намерениями «под секретом» мог бы тоже кому-то сказать. И пошло бы, и пошло... Не надо! А так я искренне смеюсь, шучу, шаржирую немецких и наших недотеп. Но больше достается немцам!.. Я показываю «барона», его врезающуюся в память походку, манеры поправлять очки, облизывать сухие губы... Показываю унтеров и фельдфебелей, ефрейторов и генералов, Гитлера, Геббельса, пузатого Геринга. Эта «троица» — мой коронный номер. Павел, дядя Костя и Сергей покатываются со смеху. Но, когда вдруг Василий-староста просит показать ему Гитлера, я догадываюсь, что Павел ему по-дружески рассказал и отказываюсь: не припомню, чтоб показывал такое...

Я весел, всегда шучу. Это не способ маскировки. Это — моя суть. Актер есть актер? Не знаю. Объяснить трудно. Да и можно ли? Я всегда был полон жизненной энергии и начинен смехом. Болтун! Значит,., лучше всего умеют хранить тайну... болтуны. Я болтаю и... молчу. Но как мне горько, когда на ночь я остаюсь беспомощно запертым в своем холодном чулане, который «барон» еще склонен считать «отличным жильем». Хорошо, что немцы ночью не имеют обыкновения арестовывать или заниматься какими-либо делами. Но после ночи наступает день, и я снова весел, а душа напряженно ждет неожиданности... Да, как сказал когда-то неизвестный немец, показывая мне приказ о расстреле, я — «кинд дэс тодэс» (дитя смерти). А если б он тогда знал, кто я?.. Конечно, шлепнули бы.

Жандармский унтер Райзен как-то рассказал мне, что ему летом сорок первого поручили расстрелять пленного политрука или комиссара. Райзен отвел его в лес, приказал снять сапоги (нельзя же возвращаться без «доказательств») и показал: «Беги!..» Кто бы там летом в сумятице спохватился?

Слух о том, что фон Бляйхерт добился отсрочки от «Арбайтсдинста» для вохоновских юношей и девушек, быстро достиг ушей окрестных жителей и те, хлопоча о своих чадах, в Гатчинской и других комендатурах тычут именами вохоновских ребят, подчеркивая их русское происхождение: «А почему русских подростков из Вохоново не берут?»... Проклятая зависть, проклятые доносчики! Их растили трудами нашей молодой литературы, воспевшей Павлика Морозова, объявившей законной вражду братьев, сражающихся по разные стороны баррикад. Все это противоестественно. Маттео Фальконе расстрелял родного сына за то, что тот предал разбойника, нашедшего убежище в доме Фальконе, предал закон гостеприимства. Сын не имеет права предавать родителей, они — сына, соседи — соседей. А нам со школы прививали стремление к доносительству. Чему же удивляться?..

Теперь, когда поняли, что гитлеровцы вовсе не из желания «освободить народ» от Сталина и его клики пришли сюда, наши люди становятся благороднее, сознают, что нельзя выдавать друг друга, что враг — общий. Люди в Вохонове это понимают. Почти все.

Жена старосты деревни Микино, красивая соблазнительно аппетитная молодая бабенка с пышным бюстом, бойкая на язык, с бесстыдно алчущими похотливыми глазами, «ядреная», изменяет мужу-недотепе на каждом шагу. Гуляет с немцами. С некоторых пор, когда поползли слухи, что собираются эвакуировать финнов и эстонцев, старостиху приняли на работу в штатсгут.

По утрам во время развода она и мне подмигивала. Но я держался с ней официально, чувствуя ее фальшь. Она, посмеиваясь, сверкая глазами, говорила, что я «так холоден, а мог бы попользоваться любовью, если б только захотел...» Все это я пропускал мимо ушей не оттого, что не хотел «поддаваться на провокацию», а потому, что всеми фибрами ощущал цинизм распутницы, хотя женщину мне очень, очень хотелось. Немцы ухмылялись в ответ на ее заигрывания, но, опасаясь гонорреи, предпочитали не вступать с ней в близкие отношения (а вдруг больна...): пусть пользуется теми, что квартируют в Микине...

Как-то вохоновские девушки с возмущением рассказали мне о ее предательстве.

Во время одного из многочисленных воздушных боев неподалеку от Микино сбили советский самолет. Немцы бросились на поиски летчика, спустившегося с парашютом. Дело было ночью и засечь место приземления не удалось. Прошло несколько дней и поиски прекратили.

Леса вокруг небольшие. Как-то утром, за ягодами или за грибами, жена микинского старосты отправилась в лес и вдруг услышала как ее кто-то окликнул. Сперва женщина испугалась, потом подошла. Под деревом она увидела нашего раненого летчика. Он попросил, чтоб она принесла ему немного поесть и попить.

— А как тебя зовут? — спросила старостиха. — Я, как вернусь, позову.

Раненый назвался «Васей» или другим именем. Неважно.

— Сейчас принесу, — пообещала стерва. — Я окликну, ты отзовись.

Она ушла и сразу же донесла немцам, стоявшим в Микинск Она их привела к месту, где лежал летчик, окликнула его. Он отозвался — и тут его захватили в плен.

Как можно было после этого смотреть на старостиху?

Вохоновские девушки объявили ей бойкот: никто с ней не разговаривал, не отвечал на ее вопросы и вообще не хотел находиться рядом с ней на работе и так продолжалось месяц или полтора, пока она со своим мужем не эвакуировалась.

Когда немцы штатсгута поинтересовались причиной бойкота и я рассказал о женщине-предательнице, они поняли, что это за тварь и уже не отвечали на ее подмигивания, не посмеивались вместе с ней, а брезгливо смотрели на нее.

* * *

Фон Бляйхерт собирался в новый отпуск. Дяде Мише-шустеру (сапожнику) он срочно заказал утепленные мехом сапожки для своей фрау, дяде Леше-портному — тоже что-то. Как я понял, в январе-феврале он был в отпуску еще по своей тогдашней 223-й дивизии, а теперь поедет по 290-й.

Солдаты вздыхали и завидовали. Вместо обер-лейтенанта остался Вилли Хевельмайер. Для вохоновцев наступила золотая пора. Милый «Слон», благо основные сезонные работы подходили к концу, щедро давал отгулы, оплачивая их пайками (деньги, все равно, не имели цены). Некоторым вохоновцам Вилли разменял старых коров на остфризских из совхозного стада. Ни на кого штабс-фельдфебель не кричал. А если пытался ухаживать за красивой финкой Элиной Карьялайнен из Микино, то только позволял себе робко вздыхать возле нее, провожая до Микино, причем, Элина обязательно брала с собой двух-трех подруг «по пути», так что бедному Вилли только оставалось вздыхать и восторженно глядеть с высоты своего великолепного роста на желтокудрую красавицу.

Вилли и мне стал разрешать иногда забегать днем без конвоя по мелким поручениям к старосте, ставшего после Сталинграда совсем другим человеком, к Павлу или другим штатсгутовским рабочим.

Чаще всего Вилли звал Павла, которого как великолепного тракториста и механизатора, очень уважал.

Так как вся деревня была на виду, а вокруг нее с двух сторон чистое, поле, мои выходы исключали возможность побега.

Если же стоявшие в деревне немцы окликали меня, я при содействии тут же случавшихся вохоновцев, а то и без «посторонней помощи» объяснял, что «иду по делу». Конечно, каждый немец при этом ввязывался со мной в разговор.

Припоминается мне во время таких «сольных» выходов в деревню знакомство с графом фон Хузеном. Я не поверил, что он, обыкновенный унтер-офицер, занимавшийся кузнечным делом, является графом. Но он показал мне свой «зольбух».

Фон Хузен перед началом войны жил в Южной Америке. Под каким-то предлогом его вызвали в Германию и мобилизовали. Хотя он был из обедневших графов, но своим титулом дорожил. Он мне рассказывал о значении приставки «фон», которую имеет право продать за огромные деньги, но ни за что этого не сделает. В нем жила совершенно феноменальная ненависть к Гитлеру. Я даже сперва подумал, что он меня провоцирует. Однако, вскоре убедился, что это не так.

Граф «подрабатывал» тем, что подковывал лошадей, выполнял разные кузнечные заказы крестьянам. Те ему платили, как заведено, яйцами, молоком, картошкой. Он неважно говорил по-французски; производил впечатление человека воспитанного, глубоко порядочного, тактичного, но не очень образованного по части гуманитарных наук. «Юдэнполитик» Гитлера («еврейская политика») его возмущала. Он восхищался мужеством евреев, восставших в Варшаве и считал, что русским пленным, как мне, лучше находиться здесь, на земле своей родины, чем в тылу, в Польше или в Германии.

Несколько раз нам доводилось беседовать. Я чувствовал какое-то одиночество графа. Он держал себя независимо и офицеры, даже фон Бляйхерт (казалось бы, «собрат по крови») общались с ним с изрядной долей почтения. А вот с русскими крестьянами, со мной, пленным, фон Хузен держался просто и откровенно. Он знал, что мы его не выдадим и нам он может свободно говорить о своей ненависти к нацистам.

Графа я не пытался агитировать сдаваться в плен, но уверял, руководствуясь нашими листовками, что офицерам у нас в плену гарантируется ношение холодного оружия и наград. Он не был офицером, которые в плену могли не работать, а только смеялся: кузнецы нужны везде. До войны он занимался, как я понял, коммерческой деятельностью, но с детства его хобби стало кузнечное дело — и вот пригодилось.


Поделиться с друзьями:

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.047 с.