Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Верните нам наше умопомрачение

2021-05-27 63
Верните нам наше умопомрачение 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

 

В прежнее время невозможно было открыть газету, в особенности «Таймс» или «Телеграф», чтобы не наткнуться на статью какого-нибудь блюстителя здравого смысла и простоты мысли, поносившего жаргон и перифрастическое многословие профсоюзных деятелей, социологов и бюрократов. На продлинновенную многоречивость в ту пору взирали с неодобрением. То, что принято именовать иносказательностью, осмеивалось или пренебрежительно отвергалось. Главный довод, который неизменно всплывал на поверхность потока индивидуалистического свободомыслия, состоял в том, что малограмотные, склонные к рисовке мандарины корпоративного государства облекают свои порочные намерения в пышные одеяния, под которыми кроются карликовые, уродливые тела. Безжалостные погромы, направленные против «содержательных ситуаций» и «разворачивающихся сценариев», обратились в норму. Журнал «Соглядатай» завел колонку, в которой выставлялись напоказ наиболее пикантные образчики такого языка, появившиеся в печати: Филипп Ховард, Майкл Липман и Бернард Левин, демонстрируя, каждый по-своему, остроумие и напористость, обличали в «Таймс» проявления умопомрачительного недержания речи и напыщенно уклончивого словоблудия, способного помутить человеческий рассудок. Меча Зевесовы молнии, которые авторам этой газеты и поныне представляются приличествующими их Громовержцу, эти люди отстаивали свою главную мысль: язык во всем его блеске предназначается для того, чтобы давать отчетливую и точную информацию.

Я не сомневаюсь в том, что эти апостолы ясности принесли нам немалую пользу. Любой не поддающийся постижению или двусмысленный документ Министерства здравоохранения и социального обеспечения оскорбляет, запутывает и угнетает того, кто пытается его прочитать. Однако мне сейчас интересно другое: меня не покидает ощущение, что эти вспышки негодования ныне можно рассматривать как часть того движения конца семидесятых, которое проторило путь для «Той, чьи туфли-лодочки отделаны тесьмой» Перегрина Уорсторна и «Недостойных завязать ремень» Роджера Скратона. Я не собираюсь и на миг предположить, что стратегия эта была продуманной, просто тогдашние донкихоты, сражавшиеся с ветряными мельницами государства, социализма, Городского совета и университетских социологов, верили, что язык есть поле решающего сражения. Манера же высказывания, которую они осмеивали, была типичной для государственных учреждений: риторикой общественных наук и ортодоксов левого крыла. Миссия этих апостолов состояла в том, чтобы «очистить племенной язык», возвратить ему Аддисоновы добродетели здравого смысла и прямоты.

Однако все не так просто. Слово «камень» само по себе камнем не является, оно – своего рода долговая расписка. Когда я прибегаю к нему, никто не просит меня принести камень и показать, что я имею в виду, поскольку значение этого слова и без того понятно всем и каждому, – точно так же предъявление мною банкноты не требует, чтобы я сбегал в Английский банк за серебром и золотом, которыми она обеспечена. А вот когда я использую то же самое слово[136] в качестве меры веса, но уже в Америке, где вес меряют фунтами, мне приходится объяснять его американцам – точно так же, как я перевожу там английские деньги в американские, прежде чем их потратить. Ясно, что предпосылкой использования языковой валюты является общность понимания.

Язык тех, кого Т. Э. Хьюм назвал «моралистами больших букв», людей, которые привольно манипулируют словами вроде Справедливость, Разум и Добродетель, предполагает общность понимания основополагающих устремлений, верований и идей, а признаков того, что такое понимание существует, не наблюдается. Здравый смысл и общность взглядов на мир еще могли существовать веке в восемнадцатом, однако с той поры мы стали – или должны были стать – более умудренными. При всей его нескладности и неэлегантности язык социологов или историков левого толка является старательно политизированным, и как раз для того, чтобы сделать возможным использование слов наподобие «равенство», «свобода» и «достоинство». Именно поэтому люди, пытавшиеся осмыслить наш мир, изобретали псевдонаучные жаргоны, которые вполне могли порождать на свет фразы вроде «содержательные взаимоотношения в рамках текущего привычного контекста». Но эти же жаргоны (если, конечно, вы не из тех ослов, что полагают, будто фразы используются для того, чтобы производить впечатление, чего им явным образом сделать не удается), по крайней мере, честно пытаются обозначить то или иное явление, обойдясь без внушающих сомнения побочных смысловых оттенков. Когда же нынешний политик или ревнитель общественной морали использует слова и фразы наподобие «честные рядовые люди», или «нравственность и семейная жизнь», или «взвешенное мышление», выясняется, что слова эти имеют в универсальной истине оснований не больше, чем пропагандистские ярлыки вроде «нацизма», «коммунизма» или «христианства».

Мы гордимся – или гордились когда-то – многоликостью нашего общества, его гибкостью и терпимостью. Но по мере того, как мы возвращаемся, в отношении политическом и социальном, к структурам более жестким, политики начинают прибегать к языку общих исходных положений и неоспоримых утверждений. Если снова воспользоваться метафорой банкноты, можно сказать, что вся наша экономическая система построена на фундаментально ненадежном, иллюзорном стандарте: в банке нашем нет ничего, кроме догм и деклараций.

В конце концов, я не уверен, что слово «свобода» для меня предпочтительнее фразы «умозрительно ограниченный объем действий, предпринимаемых в расширенных рамках предписанных социальных параметров». В последнем случае я, по крайней мере, понимаю, о чем идет речь.

 

Жалобы

 

То, что происходит с жалобами, страшно меня беспокоит. Часть проблемы состоит в том, что я завел себе роскошный будильник. Я отказался от честной чашки утреннего чая и плюнул в кипяток, которым снабжала меня по утрам моя старая автоматическая чаеварка, я повернулся спиной к попискиванию, болезненно напоминавшему мне сигналы кардиографа, грозящие выродиться в монотонное нытье, – вместо них я с радостью ввел в мой дом черный ящичек, который вырывает меня из мира грез, включая телевизор. Я понимаю, что это постыдная роскошь, но если учесть, что днем я исполняю тайную дипломатическую миссию, а по ночам безвозмездно занимаюсь нейрохирургией, утро дает мне единственную возможность заглянуть в волшебный глаз телевизора. Думаю, мой сибаритский образ жизни станет внушать вам несколько меньшее отвращение, когда вы услышите, что программа, которая осушает медовые росы моей дремоты, называется «Открытый эфир», – она начинается в девять утра, затем, протянувшись некоторое время, уступает место сериалу «Килрой» или каким-то иным фантастическим эскападам помраченного ума, а затем, около одиннадцати тридцати, возвращается на экран, чтобы прибрать за собой грязь, которую успела развести в первой своей половине.

«Открытый эфир» – это жутковатый патент, выдаваемый сумасшедшим нашей страны.

В том, что наш остров ломится под тяжестью переполняющих его буйнопомешанных граждан, никто сомнений не питает, меня тревожит другое, а именно то, что им официально предоставлено право на каждодневную демонстрацию их причудливых маний. Возьмем хотя бы бильярд. Каждый, кто даст себе труд заглянуть в рейтинги телепрограмм, с первого взгляда увидит, что чемпионат мира по бильярду среди профессионалов привлек к Би-би-си-2 чуть ли не наибольшее за весь год число телезрителей. Иными словами, бильярд чрезвычайно популярен. Он нравится очень многим. Миллионам и миллионам людей. Би-би-си-2 показывала его в течение семнадцати дней – главным образом, по второму каналу. А после этого люди, которые, скорее всего, и смотрели-то (хорошо, если раз в семь дней) обычный десятиминутный выпуск новостей Би-би-си-2, в течение нескольких недель засыпали Би-би-си жалобами – в письмах, по телефону, по факсу и телексу, – согласно которым по телевизору ничего, кроме бильярда, не показывают. Мало того, что это откровенная ложь, она еще и приводит меня к выводу до крайности грустному и безнадежному. Неужели эти люди полагают, что Би-би-си откажется от возможности показывать популярнейшие спортивные соревнования лишь потому, что миссис Эдит Плакетт и еще несколько сотен людей не понимают их правил и не хотят их смотреть? Да можете безбоязненно поспорить хоть на последние ваши носки, что половина тех, кто негодует по поводу бильярда, просидела точно приклеенная у телевизоров все две уимблдонские недели. И ладно бы их телевизоры только Би-би-си принимать и могли – тогда им, безусловно, можно было бы посочувствовать, – но ведь большинство из нас имеет возможность смотреть четыре канала, и даже если три других не показывают то, что нам по вкусу, означает ли это, что мы должны докучать бедным составителям программ нашими бессмысленными предрассудками?

Стиль этих жалоб, хоть он и свидетельствует о буйном помешательстве их сочинителей, относительно безвреден: в Би-би-си сидят не такие ослы, чтобы обращать внимание на несколько сотен жалобщиков, противостоящих пятнадцати миллионам тех, кто следил за чемпионатом. Но, увы, корпорация эта отличается такого рода выдержкой далеко не всегда. Руководители ее радио, хрупкого родителя телевидения, обладают роковой склонностью пренебрегать арифметикой. Ложный аргумент их состоит в том, что если семьдесят процентов из двух сотен полученных телефонных звонков и писем оказываются неодобрительными, программу следует считать непопулярной. Но не следует забывать о том, что по меньшей мере  девяносто процентов этих двух сотен жалобщиков можно было бы мигом изолировать от общества, основываясь на разного рода законах об охране психического здоровья, имеющих целью оградить это самое общество от ущерба, который способны нанести ему одичалые маньяки. Так почему же мнению душевнобольных отдается предпочтение перед таковым же людей уравновешенных?

Существовал некогда веселый и благопристойный радиосериал, бывший немного нереалистичным для столь хорошо задуманной и исполненной программы. На мой вкус, он слишком изобиловал всякими «ну и ну!» и «о боже!». Время от времени из уст персонажей вырывалось «дьявол!» или «черт побери!», но происходило это слишком редко, чтобы давать представление о подлинной британской речи, в которой, как всем нам известно, сплошь и рядом используются богохульства и бранные слова, связанные с постелью и сортиром. Однако и эти немногочисленные «боги», «черти» и «дьяволы» превысили меру терпения среднего слушателя Радио-4. И тогдашнее радионачальство принялось отдавать пугающие приказы относительно языка передач, едва их не погубившие. Пишущие для радио люди попали в такое же положение, в каком несколько столетий назад пребывали живописцы. Если без половых органов никак уж не обойтись, их надлежит окутывать, вгоняя слушателя в соблазн, кисеей. Недвусмысленные выражения запрещаются, двусмысленные допускаются. Новое поколение наших детей будет расти, относясь к сексуальности как к отталкивающему явлению мира взрослых, наполненного страхами и чувством вины, и оставаясь огражденными от нее до тех пор, пока они не совершат преступления уже одним тем, что повзрослеют.

Пора бы телевизионному начальству прекратить считать письма, которые оно получает, образчиками чего бы то ни было помимо бреда измученных болезнью людей, нуждающихся в неотложной помощи. Нормальные граждане нашей страны слишком заняты собственными делами и жизнью, чтобы успевать писать даже к родным и друзьям, не говоря уж о радио– и телевещательных компаниях, и пока мы не поймем это и не начнем автоматически, не читая, отправлять жалобы в мусорную корзину, нами так и будут править люди с расстроенной психикой.

 

Как я писал эту статью

 

Тише, тише… человек мучается. Всего через несколько недель после сочинения им статьи «Решительно ни о чем» он высасывает из пальца статью о том, как он писал статью… таки вывернулся, собака.

 

Я понимаю, это отдает наихудшего рода созерцанием собственного пупа, однако полагаю, что вам, возможно, будет интересно узнать, как писалась эта статья. Будучи порождением коммуникационной революции, бума информационных технологий и всех прочих электронного характера взрывов, произошедших за последние несколько лет, я думаю, что могу оправдать столь безвкусное самоомфалическое исследование, сказав, что статья эта не была бы сочинена, вычитана и отправлена в «Слушатель» именно так, как все это произошло, без помощи блестящих технологий, о которых многие говорят, хватаясь за головы, что технологии эти внушают им омерзение ничуть не меньшее того, какое испытывает при виде телячьей отбивной вегетарианец.

Узкоприкладные детали ее сочинения таковы: она была набрана с использованием текстового редактора и отправлена по телефону посредством  факса. Возможно, более интересным для вас будет рассказ о программах, которые работают в параллель с текстовым редактором, помогая изнуреному журналюге поспешать к предельному конечному сроку. Позвольте мне рассказать кое-что о моем, как выражаются в армии, «снаряжении». У меня имеется дигитайзер звука, который помогает мне, наговорив в микрофон некую фразу, заставить компьютер приветствовать меня, когда я его включаю. Он может, к примеру, сказать моим голосом «С добрым утром, Стивен!» или «Ну, давай, порадуй меня» – голосом Клинта Иствуда. Назвать его рабочим инструментом мог бы, наверное, лишь музыкант или режиссер радио, но, когда каждую вашу опечатку встречают обезьяньим визгом или гудком клаксона, это все же лучше скучного ЭВМовского «бип». В моем распоряжении имеются также десятки шрифтов, или «фонтов», как их именуют компьютерщики. Диапазон фонтов простирается от простого, но элегантного «Таймс Роман» до куда более изысканных «Тиффани» и «Трамп Медиивэл», минуя по пути «Гальярду», «Гарамону» и «Гельветику». Имеются также и тысячи цветов – я могу полностью контролировать их оттенки и насыщенность, добиваясь сочетания красок, которое нравится мне больше всех прочих. Оба они, звук и внешний облик, обеспечивают удовлетворение моих простых анальных приоритетов, являясь аналогами создаваемых бумагой тактильных ощущений, ее запаха, цвета чернил и толщины пера – всего того, чему писатели прежних времен уделяли внимание столь маниакальное.

Помимо средств создания сносок и оглавления, организации перекрестных ссылок и автоматического переноса, без которых не обойтись в сочинениях более объемистых, я располагаю также хитроумной опцией, именуемой «умными кавычками» и срабатывающей, когда мне требуется открыть кавычки или закрыть их. То есть, набирая слова «умные кавычки», я нажимаю в начале их и в конце одну и ту же клавишу, а сообразительная машина сама решает, в какую сторону кавычки будут глядеть. Точно так же лигатуры наподобие «нэ» и «км» заботятся о себе, если я ввожу «н э» или «к м», сами (надеюсь, наборщик «Слушателя» сможет воспроизвести все правильно, иначе последнее предложение покажется вам бессмысленным). Это, опять-таки, заботы свойства чисто анального, однако лазерный принтер с разрешением в 300 точек на дюйм выдает в итоге распечатки весьма достойного качества, наполняющие меня уверенностью и довольством.

Теперь насчет обработки собственно документа: я обладаю автоматическим «Тезаурусом», который позволяет, когда я захожу в безнадежный тупик, подыскивать синонимы. Давайте испытаем его на слове «безнадежный»: «неисправимый, непоправимый, неизлечимый, отпетый, отчаянный, пропащий, безвыходный, безысходный, безотрадный, неутешительный» – это лишь inter alia. [137] Кстати сказать, слово «журналюга» позволяет мне рассказать вам о поиске опечаток. Если я прогоню дописанный мною вот до этого места текст через интерактивный словарь, сомнения у него вызовет следующее: «самоомфалическое» (и правильно, откуда ему знать столь богатое слово, которое и проходят-то далеко не в каждом университете), «узкоприкладные» (то же самое), «ЭВМовского», «бип», «изнуреному» (которое, как мне совершенно справедливо указывают, должно иметь два вторых «н») и, что довольно забавно, «журналюге» (грамматика у меня выбрана «строгая»).

Итак, статья написана грамотно, без опечаток, и просто-напросто кишит точными синонимами. А как быть со стилем? И для него тоже имеется свое программное обеспечение. «МакПруф: Макинтошева программа оценки стиля» способна просеять мой документ сквозь стилистическое сито, выявив все неудачные выражения – сексистские, расистские и вообще неизысканные. Она мигом заметила, что я набрал в предыдущем абзаце «которое которое» – обычный повтор, который легко проглядеть при вычитке; не одобрила использование «на» во фразе «300 точек на дюйм», заявив, что предпочитает «на каждый» или «для каждого»; обвинила меня в пристрастии к тому, что она назвала «именными дериватами», сиречь отглагольными существительными, сообщив в виде примера, что предложение «Воссоздание Историческим обществом скачки Пола Ревира оказалось совершенно прекрасным» лучше заменить на «Историческое общество прекрасно воссоздало скачку Пола Ревира». От обвинений в сексизме и расизме я был избавлен, а текст мой получил положительную оценку как лишенный выражений туманных и чрезмерно витиеватых.

Обратимся теперь к самому, быть может, незаменимому средству из всех, к «Статистике». Я обнаружил, что написал к этой минуте 832 слова. Слишком много, придется почистить текст. Мне разрешено использовать только 770, в самом крайнем случае – 800.

Ну и вот, получите. Свеженькая, стилистически безупречная, ясная и немного хвастливая статья, содержащая в конечном счете 794 слова. Ну, правда, прескучная, верно?[138]

 

Рвите его за плохие стихи

 

Если ко времени, когда эта статья покинет стены типографии, Салман Рушди все еще останется в живых, а я очень на это надеюсь, мне будет интересно услышать от него, не считает ли он себя счастливчиком по той причине, что не написал роман, действие которого разворачивается в средневековой Британии, и не покритиковал в нем Христа. Конечно, некоторые из приверженцев ислама отличаются несколько чрезмерной ревностностью в стараниях защитить доброе имя и роль своего Пророка, однако в сравнении с разобиженными христианами старой школы они выглядят просто-напросто котятками. Обезумевший магометанин может, вопя во все горло, изрешетить вас пулями, но он, по крайней мере, не сдерет с вас заживо кожу, не вытянет, и без всякой спешки, кишки и не будет при этом читать вам проповеди об очищении вашей души. Невеликое, я это хорошо понимаю, утешение для неотступно преследуемого мистера Рушди, который скорее предпочел бы жить и дальше, чем обратиться, что может произойти с ним в любую минуту, в мученика свободы артистического самовыражения, и все же мысль эта может отчасти избавить его от гнета ужасных повседневных забот. К тому же он имеет возможность беседовать со своими вооруженными телохранителями, когда ему надоедает играть с ними в лото или в буриме, о Цинне. Цинна был, если помните, римлянином, но не  заговорщиком Цинной, одним из убийц Юлия Цезаря, а поэтом Цинной. И толпа решила, что он все равно заслуживает смерти. «Рвите его за плохие стихи»[139] – таково было общественное мнение тех времен. Осмелюсь высказать предположение, что среди многочисленных мусульман, проживающих в Бредфорде, имеется кондитер по имени Салмон Рушди, не находящий себе места от страха, что его того и гляди порвут за плохие пирожные.

Я и сам собираюсь взяться на следующей неделе за роман – то есть за сочинение такового, к чтению романов я пока не готов – и теперь гадаю, какую бы тему я мог, не рискуя жизнью, избрать. Выбор, должен сказать, невелик. Однако предположение, что, отпустив несколько легкомысленных замечаний о Пророке, я подвергну смертельной опасности себя самого, моих издателей и всех достойных книготорговцев, представляется мне интересным и, по правде сказать, немного тревожным.

Невозможно недооценить масштабы того, что произошло с Салманом Рушди. Ему сейчас сорок лет. И он знает, что остаток жизни проведет приговоренным к смерти. В этом году он, скорее всего, избежит пули, надеюсь, и в следующем тоже. Но в следующие пять лет? Станет ли полиция и дальше защищать его, сочтут ли расходы, с которыми сопряжена такая защита, оправданными году в 2000-м? Для исламских фундаменталистов срока давности не существует. Они не забывают и не прощают. Все мы видели фильмы об информаторе из числа мафиози, который получает, сдав полиции своего босса, новую личность и переезжает из города в город, нигде не оседая, никогда не заводя друзей. Он заказан и спать спокойно не может. Теперь заказан Рушди, а между тем считается, что в одной только Британии сыщется не меньше тысячи желающих выполнить этот заказ и обеспечить тем самым своей душе вечное блаженство. Легко ли вам вообразить ужас человека, которого ждет впереди жизнь, полная страха? Я и вправду считаю, что «дело Рушди» – это одно из самых поразительных международных событий нынешнего десятилетия.

Мы вынуждены заново присмотреться к каждой из наших идей, которые привыкли считать вечными и неоспоримыми. Попробуйте-ка представить себе, как вы пытаетесь убедить исламского фундаменталиста в том, что Рушди имеет право на жизнь. «Он оскорбил Пророка и должен умереть», – заявляет вам фундаменталист. «А как же терпимость? – возражаете вы. – Если бы он оскорбил Христа, шум поднялся бы до небес, в “Позднем шоу” выступило бы несколько апоплексических епископов, но убивать его никто не стал бы». «Так ведь Магомет – Пророк, а Христос – нет». Вот к этому суть дела и сводится. Исламские фундаменталисты верят, что пророк существует только один и имя его – Магомет, и не желают признавать, что каждый имеет право на собственную точку зрения, и уж тем более на неправильную. «Если мы действительно правы, нелепо терпеть тех, кто не прав». Их не интересует свобода высказывания, их интересует его правильность, и привести этих людей к мысли о том, что как раз их-то точка зрения и постыдна, никакими уговорами не удастся. Мы  способны увидеть разницу или думаем, что способны, однако наша вера в терпимость запрещает нам относиться к воззрениям ислама с такой же нетерпимостью, с какой ислам относится к нашим. А с другой стороны, и просто сидеть и смотреть, как убивают романиста, бездействовать лишь потому, что лезть в драку за его право сказать хоть что-то значило бы проявить нетерпимость, мы тоже не можем. Или можем?

Нам следует просто-напросто признать, как мало мы преуспели в экспорте революции, которая в течение последних двух или трех столетий урывками происходила на Западе, неся ему просвещение, терпимость и свободу, и задуматься о том, устоит ли она, пассивная по определению, перед поднявшейся на Востоке бурей страстей.

Думаю, мой роман станет рассказом о мышонке по имени Клайв и дикобразе Тимоти, о том, какие приключения они переживают в лесу. Так я хотя бы никого не обижу. Впрочем, нынешние борцы за права животных…

Нет уж, перенесу-ка я его действие в Южный Кенсингтон, так оно будет безопаснее.

 

* * *

 

Нижеследующее было напечатано в рождественском (1987 года) номере «Слушателя».

 

Перед переездом «Слушателя» на новое место одна из сотрудниц редакции решила навести порядок в своем кабинете и обнаружила в глубине нижнего ящика стола связку бумаг. Находка эта, судя по ее виду, представляла собой авторскую рукопись никогда ранее не публиковавшегося рассказа о Шерлоке Холмсе. Усомнившись в подлинности рукописи, сотрудница попросила выдающегося шерлоковеда Стивена Фрая отредактировать текст и высказать свое мнение о его происхождении.

 

«Документ написан от руки на обиходной писчей бумаге девятнадцатого столетия и имеет все признаки подлинности. Если применить к нему прогрессивный “метод частиц”, разработанный в Эдинбургском университете, то в результате подсчета местоимений, придаточных и образных кластеров можно с большой долей вероятности утверждать, что текст действительно написан Ватсоном. Однако три-четыре странные нестыковки, которые, впрочем, возникают лишь в самом конце рассказа, заставляют усомниться в этом. Подготовленный читатель, безусловно, обнаружит их и сделает собственные выводы. Я несколько проредил густой лес запятых и точек с запятой, с которым хорошо знакомы все специалисты по канону, в остальном же оставил текст в неприкосновенности. Мне было бы крайне интересно услышать мнение всех шерлоковедов. На мой взгляд, если это не подлинник, то ему следовало бы стать таковым».

 

Возница, который смеялся

 

[140]

18… год стал годом высочайшего расцвета удивительных способностей моего друга Шерлока Холмса. Просматривая мои относящиеся к тому времени записи, я вижу множество примечательных дел: были среди них загадочные, были трагические, были на первый взгляд незамысловатые, но все они в той или иной степени позволили Холмсу продемонстрировать его дедуктивные способности. Не лишено некоторого интереса «Дело Удушенного Попугая», за которое Холмс получил орден Серебряного Мирта из собственных рук Его Величества короля Мирослава, однако в этом расследовании присутствуют деликатные детали, касающиеся слишком известных особ, и рассказывать о нем здесь не место. Холмс особо гордился своим успехом в «Деле пунктуального железнодорожника», однако в нем слишком много технических тонкостей, которые вряд ли заинтересуют рядового читателя. О трагедии в «Медных буках» я уже рассказывал, а история проштрафившегося учителя и конской упряжи хоть и демонстрирует с особой яркостью терпение и методичность, с которыми мой друг неизменно подходил к любому расследованию, но подлежит упоминанию лишь в специальной литературе.

Впрочем, под самое завершение этого года, когда уже казалось, что Лондон до конца зимы покончил со всем из ряда вон выходящим и мирно готовится к предстоящим праздникам, забыв про тайны и outré,[141] каковые были необходимы Шерлоку Холмсу как воздух, на нас буквально свалилось дело, которое вырвало моего друга из когтей апатии и меланхолии, неизменно обуревавших этот великий ум, когда ему нечем было себя занять, и обернулось захватывающим приключением. И хотя сам Холмс неоднократно повторял, что в деле этом его способности практически никак не проявились, факт остается фактом: разгадка этого дела принесла моему другу самый щедрый за всю его долгую карьеру гонорар.

Однажды вечером, в середине декабря, я решил украсить нашу холостяцкую квартиру положенными по сезону веточками омелы и остролиста, чем навлек на себя язвительные замечания Шерлока Холмса.

– Право же, Ватсон, – начал он, – неужели мало того, что миссис Хадсон по двадцать раз на дню является сюда, нагруженная рождественскими пирожными[142] и неистощимым запасом поздравлений? Неужели это обязательно – превращать нашу квартиру в языческий храм?

– Знаете что, Холмс, – ответил я довольно ядовито, потому что стоял на стуле, пытаясь дотянуться до карниза, и нога, в которую когда-то попала крупнокалиберная пуля, давала о себе знать, – ваш сарказм меня просто поражает. Рождество, между прочим, – праздник. Вы еще не забыли историю с голубым карбункулом? Тогда вы, помнится, в полной мере проявили рождественское человеколюбие.

– Ватсон, вы путаете реальные факты с приукрашенной версией событий, которую сочинили на потребу доверчивой публике. Еще не хватало, чтобы вы уверовали в собственные россказни! Сколько я помню, в той истории не было ничего, кроме скрупулезного анализа.

– Ну, знаете, Холмс! – запротестовал я. – Никогда с вами не соглашусь.

– Ватсон, простите меня, пожалуйста. Всему виною невыносимая скука. В это время года англичан поражает заразная болезнь повального человеколюбия – всех, включая самых отъявленных негодяев, начинающих ни с того ни с сего раздавать ближним деньги, которые в другое время привыкли лишь отбирать. Вот, полюбуйтесь, «Ивнинг ньюс». Видите вы здесь хоть одно кровавое убийство, хоть одно злодейство, достойное нашего внимания? При крушении поезда в Луишеме пострадала женщина, с вокзала Чаринг-Кросс умыкнули статую, в Хокстоне понесла лошадь. Я утратил надежду, Ватсон. И прошу лишь об одном – чтобы этот невыносимый период всеобщего благодушия и любви поскорее закончился!

– Холмс, вам не стыдно говорить такое о Рождестве? Ведь вы прекрасно знаете, что…

Но тут мои укоры прервал отчаянный дребезг дверного колокольчика.

– Ага, – сказал Холмс, – какой-то добрый человек надумал спасти меня от вашей тирады. Либо он ошибся адресом, либо пришел по делу. И, судя по его обращению со звонком, по делу весьма срочному. Что там, Билли?

Наш юный слуга вступил в комнату, однако сакраментальную фразу произнести не успел, потому что следом за ним влетел, подобно вихрю, посетитель, – мне еще не доводилось видеть человека до такой степени взбудораженного.

– Мистер Шерлок Холмс? Который из вас мистер Холмс? – выкрикнул несчастный, переводя блуждающий взгляд с меня на Холмса и обратно.

– Это я, – сказал Холмс, – а это мой друг доктор Ватсон. Если вы присядете, он нальет вам стаканчик бренди.

– Благодарю вас… немного бренди… да, конечно. Очень кстати… мистер Холмс, ради бога, извините меня, обычно я… благодарю, вы очень любезны, только сельтерской не надо! Да, вот так. Позвольте мне отдышаться… прекрасная у вас квартира, очень уютная. Какая дивная омела, сразу видно – праздник. Великолепно. Ну вот, мне гораздо лучше, премного вам благодарен, доктор.

Мне было жаль нашего убитого горем посетителя, и все же я, слушая этот отрывочный, лишенный всякой последовательности монолог, не смог удержаться от улыбки. Мне доводилось видеть раненых, которых физическая боль ввергала в подобное состояние бессвязной разговорчивости, каковая является также признаком сильнейшего нервного возбуждения.

Шерлок Холмс опустился в глубокое кресло, сомкнул кончики пальцев и окинул опытным взглядом необычного посетителя, усевшегося напротив. Тот был одет в элегантный вечерний костюм, но при этом на светского человека не походил. Его кожаные ботинки ручной работы, забрызганные, впрочем, грязью, свидетельствовали о достатке, а в проницательных голубых глазах светился ум, слишком живой, чтобы можно было предположить, будто этот человек зарабатывает на жизнь не им, но чем-то иным. В те редкие моменты, когда его худое лицо замирало, утрачивая подвижность, на нем проступало меланхолическое выражение, но вообще-то его черты пребывали в почти непрестанном оживлении, густая борода тряслась и подпрыгивала в такт движению губ, а растрепанная шевелюра взлетала, будто бы под порывами ветра.

– Славный у вас бренди… Боже мой, боже мой, боже мой! Что же мне делать, мистер Холмс?

– Сперва отдышаться, а затем рассказать, что с вами случилось, – посоветовал Холмс. – От пробежки из Грейз-Инна до Бейкер-стрит, да еще в такой вечер, всякий запыхается.

Наш посетитель изумленно уставился на него.

– Но каким образом… Невероятно, просто невероятно! Я действительно бежал от самого Грейз-Инна, однако и представить себе не могу, как вы догадались об этом.

– Пф, да это ясно как день, сэр! О том, что вы бежали, даже ребенок догадался бы по тому, как вы запыхались. Да и брызги на носах ваших ботинок свидетельствуют о том же.

– Ха! – усмехнулся наш посетитель, мгновенно отвлекаясь от своих невзгод. – Это-то понятно, но каким, черт возьми, образом вы догадались про Грейз-Инн?

– Я был там сегодня утром, – отозвался Холмс. – Железную ограду на северной стороне тротуара только что покрасили. Столбы выкрашены в черный цвет, а их наконечники – в золотой, вы же второпях задели левой рукой свежую краску. Посмотрите на свой рукав: мазок черного с золотом. Можно, конечно, предположить, что где-то в Лондоне есть еще одна ограда, которую только что выкрасили в те же цвета, но это в высшей степени маловероятно.

– Поразительно, просто поразительно! Какое мастерство! А что еще, сэр? Что еще?

– Боюсь, что немногое, – промолвил Холмс.

– Ну конечно же, я совсем недавно переоделся в вечерний костюм. Видимо, все подсказки скрыты крахмалом.

– Ну, разве что самые очевидные факты: вы писатель, пережили тяжелое детство, с деньгами у вас сейчас несколько хуже, чем в недавние времена, а кроме того, вы любите показывать фокусы. Помимо этого почти ничего не разглядишь, – сказал Холмс.

Наш посетитель вскочил.

– Так вы меня знаете? Получается, сэр, вы меня попросту разыграли? Это неблагородно.

– Прошу вас, сэр, сидите спокойно. Я никогда вас раньше в глаза не видел. Однако если у человека такая вмятина на внутренней стороне среднего пальца, будет странно, не окажись он писателем.

– Или клерком! Я запросто мог бы оказаться клерком!

– В ботинках от Лобба? Сомнительно.

– Ладно, а тяжелое детство?

– Морщин у вас не по возрасту, однако вызваны они не теми неприятностями, которые привели вас сюда. Эта беда случилась слишком недавно, чтобы оставить следы на лице. Такие лица бывают только у тех, кто рос, зная нужду и несчастья.

– И опять вы правы, мистер Холмс. Ну а деньги? А фокусы?

– Этим прекрасным ботинкам, по моим представлениям, три-четыре года. Ваш безупречно скроенный сюртук пошит примерно тогда же. Следовательно, внезапно постигшее вас благосостояние, которое позволило вам сделать эти покупки, теперь уже дело прошлое. Что же до фокусов – уверен, Ватсон, что вы заметили маленький металлический конус в жилетном кармане нашего посетителя? Он выкрашен в телесную краску и называется напальчником – это непременная принадлежность реквизита любого иллюзиониста.

– Браво, мистер Холмс! – воскликнул наш посетитель и громко зааплодировал. – Триумфально!

– Тривиально.

– Кстати, с наступающим вас, дорогой сэр. Чтобы в новом году вас ждали одни лишь триумфы! О господи, – тут настроение его, по-видимому, снова упало, – вы ведь совершенно отвлекли меня от цели моего визита. Такая беда, мистер Холмс. Такая ужасная беда. Я просто голову потерял.

– Я весь внимание, мистер…

– О! Вы хотите знать мое имя? Да. Э… Босни, Каллифорд Босни, романист. Возможно, вы обо мне слышали? – И он окинул книжные полки полным надежды взглядом.

– Боюсь, мистер Босни, что романов я, за редким исключением, не читаю – времени недостает. Вот доктор Ватсон у нас человек книжный.

Каллифорд Босни обратил на меня оживившийся взгляд.

– А, доктор Ватсон! Ну конечно. Я с огромным интересом читаю ваши опусы. Примите поздравления от собрата по перу.

– Благодарю вас, – ответил я. – Но только, боюсь, мистер Холмс не разделяет вашего высокого мнения о моих литературных талантах.

– Неправда, Ватсон. Если рассматривать ваши произведения как романтический вымысел, они не знают себе равных, – промолвил Холмс, набивая верескового корня трубку.

– Вы видите, с чем мне приходится мириться, мистер Босни? – вопросил я, печально улыбаясь.

– Ах, доктор Ватсон! – жалобно ответил он, снова вспомнив о своем горе. – Уж вы-то поймете, как я несчастен, если я скажу вам, что она исчезла! Исчезла, и я ума не приложу, что мне теперь делать!

– Кто – она? – недоуменно спросил я.

– Рукопись, разумеется! Я потерял ее, а теперь, боюсь, от беспокойства потеряю еще и рассудок.

– Мне кажется, – сказал Холмс, откидываясь на спинку кресла, – что вам следовало бы изложить нам факты, мистер Босни.

– Разумеется, мистер Холмс. Не опуская ни единой подробности, какой бы малозначительной она ни казалась?

– Вот именно.

– Тогда слушайте. Целых полтора месяца я работал над повестью. Как раз сегодня я должен был передать рукопись издателю – речь в ней идет о Рождестве, а посему, как вы понимаете, ее необходимо напечатать в течение ближайшей недели. Я жду от этой повести очень многого, мистер Холмс. Не стану вам лгать, последний мой роман приняли не очень хорошо, и я долго ломал голову над тем, как мне поправить мои денежные дела и вернуть расположение читающей публики. Отношения мои с издателем в после<


Поделиться с друзьями:

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.114 с.