III. Другие жертвы переворота — КиберПедия 

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

III. Другие жертвы переворота

2021-05-27 32
III. Другие жертвы переворота 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Перемена режима влекла за собой, в силу уже установившегося обычая, многочисленные аресты; брошенные сети захватывали всех известных или предполагаемых приверженцев старого режима. Фельдмаршал Ласси ловко увернулся от этого рокового последствия. Когда его внезапно разбудили в историческую ночь и спросили: «За какое правительство вы стоите?», он ответил не задумываясь: «За то, что стоит у власти». Менее счастливые, Миних, Левенвольд, Остерман и Головкин встретились в казематах Петропавловской крепости вместе со множеством более мелких деятелей, Менгденом, Тимирязевым, Яковлевым. Комиссия под председательством генерал‑прокурора князя Никиты Юрьевича Трубецкого занялась допросом обвиняемых и судом над ними. Хотя среди них и были русские, но судьи, по‑видимому, с этим не считались. То был процесс России против Германии. Судоговорение было краткое, обвинения мелкие, нелепые или гнусные. Миниху поставили в упрек, что он не защитил перед Бироном завещания Екатерины I, тогда как он первый стал жертвой фаворита. Согласно преданию, допрос его не был долог. На первый вопрос Трубецкого: «Признаете ли вы себя виновным?» – он ответил: «Да, в том, что вас не повесил». Этот Трубецкой был подчиненным фельдмаршала в Турецкую кампанию, в царствование Анны Иоанновны, и, имея на своем попечении провиантскую часть, два раза чуть не погубил армию Миниха.

Елизавета, скрытая занавесом, присутствовала на заседаниях суда. В силу ли женского любопытства или беспокойства государыни, не утвердившейся еще на престоле, Елизавета следила за всем процессом с начала до конца. Она слышала вопросы и ответы и приказала сократить следствие.

Легенда эта имеет под собою шаткие основания; она слишком плохо согласуется с документами процесса, как бы сомнительны они ни были. Миних изображается в них под гораздо менее героическим видом: он оспаривает шаг за шагом взводимые на него обвинения с большой тонкостью и некоторою наивностью.[59] Приговор был составлен заранее, и он должен был это знать. Большей части обвиняемых предстояла смерть, согласно единогласному решению. Но какая смерть? Большинство судей стояла за то, чтобы просто обезглавить их. Послышался один голос, восставший против этой чрезмерной снисходительности и требовавший колесования для Остермана. Василий Владимирович Долгорукий, каким‑то чудом избежавший пыток, которым подверглись его родные, только что вернувшийся из ссылки и превратившийся в судью, думал лишь о том, как бы дать побольше работы палачам. Жестокий режим воспитывает безжалостных людей. В этом судилище все таковыми и были. Елизавета сидела тут же за занавесом, и слишком опасно было принимать сторону осужденных; итак, решено было, что Остермана будут колесовать, Миниха четвертовать, а топор приберегли для мелкой сошки.

17 января 1742 г. толпа, тем более жадная до кровавых зрелищ, чем чаще их ей дают, собралась на Васильевском острове вокруг эшафота, сколоченного из простых досок. Ни черной обивки, ни красного ковра; смерть и мучения в самом незатейливом уборе! Императрица уехала накануне в один из загородных домов. Таков был всегда ее образ действий в подобных случаях: обнаружить чувствительность и, закрыв глаза, предоставить другим поступать как бы по своему усмотрению. Впрочем, она не намеревалась дать полную волю кровожадности судей. В сущности, она желала строгих кар лишь для того, чтобы иметь возможность проявить милосердие, которым кичилась.

Не владевший, вследствие подагры, ногами бывший канцлер Остерман был привезен в санях на место казни. Он появился в легендарном костюме, уж десять лет известном европейскому дипломатическому миру: старой лисьей шубе, коротком парике и черной бархатной шапочке. Он выслушал свой приговор со свойственным ему выражением сосредоточенного внимания, кивая головой в некоторых местах или поднимая глаза к небу. На эшафоте ему объявили, что императрица, в своем милосердии, четвертовать его не приказала и что ему просто отрубят голову. Он добровольно отдался в руки палача; повинуясь всем его указаниям, заложил руки назад, которые держал прежде вытянутыми вперед. Ему сняли парик, расстегнули ворот рубашки, и палач уже выхватил топор из мешка медвежьей шкуры, когда внезапно, как в театре, произошла новая перемена действия, и ему объявили новое полупомилование: смертная казнь заменялась вечной ссылкой.

Может быть, несчастный Остерман этого и ожидал. Хорошо изучив державных женщин, он, пожалуй, предугадал эту чисто женскую по своей жестокости и коварству сцену. Подручный палача выпрямил его ударом ноги; он спокойно попросил свой парик, аккуратно застегнул шубу и стал ждать, чтоб с ним поступили по воле ее величества. Толпа зароптала. Зрелище обрывалось, и толпа предвидела дальнейшие разочарования того же порядка. Кровь действительно не была пролита. Но понадобилось заступничество стражи, дабы помешать зрителям по‑своему изменить характер представления.

Остерману пришлось ехать в Березов, ужасный сибирский поселок, уже известный моим читателям. Его жена пожелала последовать за ним, и она же привезла оттуда его тело в 1747 г. Елизавета лишилась таким образом слуги, равного которому ей было не найти. Как государственный деятель, Остерман не был совершенством. Бирон едкой, но верной черточкой отметил свойственные ему привычки: «Когда выходил флот с артиллерией, тогда он… был болен. Когда пришло известие, что взят (наш) фрегат с 3 пакетботами и иностранные корабельщики имели еще много подобных известий, то он говорил точно так же… Но когда флот возвратился со славою, то он был здоров и принимал участие в том: не хорошее ли решение приняли мы? говаривал он и тому подобное».[60] Но с этими слабостями соединялись крайне редкие умственные дарования и совершенно исключительное ввиду эпохи и среды благородство: будучи почти полновластным хозяином внешней политики, бывший канцлер проявил чрезвычайно ясное понимание интересов страны, неослабное рвение в служении им, и вместе с тем отошел от власти почти бедняком. В 1741 г., по подписании трактата с Англией, он даже отказался от обычного вознаграждения в пятнадцать тысяч фунтов, попросив для себя взамен перстень или какой‑либо художественный предмет; его же коллеги, с Черкасским во главе, хотя и чрезвычайно богатые, предпочитали брать деньги.[61] Мне еще придется говорить, насколько устранение его от дел отозвалось на царствовании Елизаветы.

Миних был немцем совершенно иного типа. В нем не было почти чрезмерной простоты Остермана; наоборот, он был театрален в своем героизме, чему его раса являет примеры более частые, чем то принято думать. Свежевыбритый, тогда как его товарищи по несчастию отпустили себе бороды в тюрьме, одетый в лучший мундир, в красной парадной шинели на плечах, он взошел на эшафот с улыбкой на устах, окидывая властным взором враждебно настроенную толпу и фамильярно здороваясь со знакомыми ему солдатами. Его сослали в Пелым, откуда в то же время Елизавета указом вернула Бирона. На одной почтовой станции под Казанью соперники встретились и раскланялись, не обменявшись ни словом.

Пелым, сибирский город в трех тысячах верстах от Петербурга, насчитывал тогда двадцать деревянных домов. Миних жил в доме, обнесенном высоким частоколом, подобным тому, что скрывал холмогорских ссыльных. Окружающий мир представлял собою болото, мерзлое зимой, а летом высылавшее такое количество мошкары, что нечем было дышать и приходилось держать лицо закрытым. Три летних и солнечных месяца, затем стужа и темнота. Съестные припасы доставлялись из Тобольска, за семьсот верст. Бывшему фельдмаршалу выдавалось по два рубля в день на продовольствие. По примеру госпожи Остерман, и его жена последовала за ним. Кроме довольно многочисленной челяди, он взял с собою пастора. Можно себе представить, какие лишения ему пришлось претерпеть. Героя, о котором Екатерина II говорила, что если он и не был сыном России, то был ее отцом, Россия, в лице дочери самого великого из ее детей, обрекла на двадцать лет подобной жизни, но не надо забывать, что то была эпоха Бинга, Дюплекса и Лабурдонне.

Миних выдержал это испытание с мужеством, которое само по себе достойно нашего удивления. Сохранилось несколько писем его к брату, оставшемуся в Петербурге. В них мы не найдем ни единой жалобы. Конечно, изгнанник знал, что его переписка читалась не одним только адресатом. Он объявлял себя чрезвычайно довольным своей судьбой и благодарным императрице за ее благодеяния! Рассказывал, как он каждый день за столом пил за здоровье государыни мед, ввиду того, что французское вино стоило слишком дорого. Эти подробности предназначались, вероятно, для перлюстраторов тайной канцелярии. А вот другие черточки и для историка. Занимаясь зимой починкой неводов и изготовлением клетей для кур, Ставучанский герой превращался летом в земледельца. Режим высокого частокола, по‑видимому, допускал некоторые послабления; он брал в аренду местные тощие луга, собирал после сенокоса работников и пировал с ними. Он сохранил крепкое здоровье и неизменное хорошее настроение. Жена его, деятельная хозяйка, собственными руками шила белье на весь дом и забывала всю грусть своего положения, видя мужа таким веселым и здоровым; в местных преданиях она оставила светлое и доброе воспоминание.

Несомненно, муж ее был менее искренен в своем смирении. С внешней стороны его поведение было безупречно, но то была одна лишь видимость. В начале своего изгнания ему запрещено было писать. Он объявил, что имеет сообщить нечто весьма важное императрице; ему разрешили писать, и он тотчас же завалил работой секретарей государыни. Он посылал в Петербург груды бумаг, бесконечных проектов, касавшихся администрации, военного дела, общественных работ и политики, свидетельствовавших о необыкновенном богатстве воображения и смелости замыслов. Он предлагал даже перекинуть мост через Балтийское море для соединения эстляндского побережья со Швецией. Однако если проекты его и были остроумны, то нередко сопровождавшие их письма к Елизавете доказывали, что ему не сладко жилось в Пелыме, и что он не пренебрегал никакими доступными ему средствами, чтобы отсюда выбраться. Он пытался затронуть в сердце и уме государыни все струны, способные зазвучать в его пользу: самолюбие и любовь к родителям, любопытство и страсть к роскоши, великодушие и набожность. Желала ли она иметь между Кронштадтом и Петербургом, на пространстве пятидесяти верст, тотчас же загородные дома, сады, фонтаны, водопады, бассейны и резервуары, парки, все по чудесному плану Петра Великого, ей стоило сказать лишь слово – слово, которое вернуло бы Миниха на берега Невы. Он мог сделать все это и еще многое другое. Он мог перещеголять Версаль и изумить мир, раскрыв некоторые замыслы великого царя, известные ему одному. Он не просил ни чинов, ни пенсии, объявляя себя согласным быть дворником ее величества, лишь бы она разрешила ему умереть у ее ног. Он впадал в лиризм:

«Не слышите ли вы, Августейшая Императрица, высокомилостивая и заботливая мать своей родины, не слышите ли вы те многочисленные труды, те славные предприятия Петра Великого, что взывают к вам ежечасно, заступаясь за меня, и восклицая: „Почему, Елизавета Петровна, не слушаете вы Миниха?.. Протяните руку скорбящим, выведите их из бедственного положения, и Спаситель протянет и вам руку, когда вы предстанете пред Ним“…[62]

Елизавета ничего на это не отвечала и положила конец переписке, отменив разрешение писать, которым он злоупотреблял. Час избавления пробил для него наконец, когда ему минуло уже восемьдесят лет и когда, вследствие ссоры с караульным офицером, ему грозили следствие и пытка. Курьер, посланный из Петербурга, предупредил несчастие. Елизавета скончалась, и Петр III призывал к себе доблестного воина. Миних стоял на молитве, когда пришла радостная весть, и его жена задержала курьера, пока он не кончил молиться. Месяц спустя он был у ворот Петербурга на скверных почтовых санях, в заплатанном тулупчике, сменившем на его плечах пурпур минувших дней. Тем не менее возвращение его было триумфальное: все старые товарищи по орудию бросились навстречу воскресшему герою, сопровождая его до роскошно отделанного дома, где его ожидал заслуженный покой. Но он отдыха не желал. Он тотчас же проявил стремление управлять всем и всеми, начиная с самого императора. Он не мог удержать его от гибели, но попытался защищать его до конца, и Екатерина, противником которой он тем самым оказался, простила старику; но она устранила его от себя, поручив ему управление портами; на этом посту он и умер в 1767 г. В 1764 г., в восемьдесят лет, он еще писал красавице графине Строгановой записки вроде следующей:

«Преклоняю пред вами колена и нет места на вашем чудном теле… которое я не покрывал бы, любуясь им, самыми нежными поцелуями»…

Он подписывался: «Нежно любящий старик».[63]

Он был авантюристом восемнадцатого века, ярко отмеченным печатью своего времени и своей породы, – честолюбивый, хвастливый, свободный от предрассудков, проявлявший на войне инстинкты дикого зверя, а в частной жизни чрезмерную чувственность, но обладавший вместе с тем самыми прекрасными семейными добродетелями и некоторыми чертами подлинного величия. Он дурно обращался со своими солдатами, но они его обожали. Он говорил им, что они лучшие солдаты в мире, а они называли его «ясным соколом». В России у него нет иного памятника кроме лютеранской церкви в С.‑Петербурге, где он похоронен и где находится прекрасный портрет его, написанный одним его соотечественником незадолго до его смерти.[64]

Адъютант Миниха и главный пособник его в ночном перевороте против Бирона, Манштейн, автор столь известных «Записок», отделался в 1741 г. лишь потерей своего полка. Ему пришлось взять гарнизон на сибирской границе; в 1745 г. он получил разрешение путешествовать, чем воспользовался для того, чтобы перейти, не выходя в отставку, на службу Пруссии, и был убит в 1757 г. в стычке с отрядом кроатов. Оценив его бесстрашие, Фридрих составил для него следующую эпитафию: «Знаменит тем, что завязал сражение под Прагой и был виновником поражения при Колине».[65]

Германия восемнадцатого века дала России лучших представителей, чем этот воинственный рубака, но дала и худших. Когда князь Шаховской, отправлявший в 1742 г. приговоренных к месту их назначения, вошел в тюрьму, то вздрогнул, увидев перед собой высокую фигуру Миниха, его пламенные глаза и услышав властный голос бывшего фельдмаршала. Ему почудилось даже, что роли их переменились. Но зато изможденный, растерянный, небрежно одетый, с лицом перекошенным от ужаса, красавец Левенвольд, бывший обер‑гофмаршал и законодатель мод при дворе Анны Иоанновны, в каземате представлял собой человеческое отрепье, внушавшее столько же отвращения, сколько и жалости. Его сослали в Соликамск, Пермской губ., обвинив главным образом в том, что на одном банкете он поставил куверт Елизаветы не на надлежащее место. Он там и умер в 1758 г.

В общем крутые меры, которыми Елизавета положила начало своему царствованию, ограничились лишь этими дальними ссылками и представляли собой некоторого рода прогресс. Дала ли она действительно обет отменить смертную казнь или нет,[66] но она оправдала предание, уже создавшееся на этот счет. Даже пытка не была пущена в ход во время следствия. Но к ней, увы! скоро вернулись. В этом наспех веденном процессе оказались и недочеты. Так, приговор вице‑канцлера Головкина обрекал его на ссылку в Герман. Но ни на одной карте не удалось отыскать этой местности. Начальник отряда Берг долго искал ее в окрестностях Иркутска и Якутска, подвигаясь вперед наудачу, как при путешествии в незнакомой стране. До сих пор точно неизвестно, в каком месте Головкину пришлось отбыть свое наказание. Его точно так же сопровождала жена. Он умер в 1755 г., и тело его было привезено обратно графиней Головкиной, рожденной Ромодановской, проявившей затем, в течение еще многих лет продлившейся жизни, столько достоинства и постоянства в почитании памяти усопшего, что образ ее является одним из наиболее привлекательных в данную эпоху.[67] Таким образом, женский элемент, выведенный Петром Великим из своего унижения, подавал его дочери высокие примеры доблести, которым она, однако, не всегда следовала.

В распределении наказаний также обнаружилась неравномерность. Новая императрица не хотела или не посмела коснуться новгородского архиепископа Амвросия Юшкевича, относившегося, однако, к числу самых преданных сторонников бывшей правительницы. Впрочем, он поспешил принести повинную в проповеди, склонившей также Елизавету отменить приказание, данное Анной Иоанновной, не говорить длинных проповедей.

В данном случае, как и во многих других, советники Елизаветы в начале ее царствования не выказывали больших дарований и были взяты ею из нового штата людей, призванных к власти государственным переворотом.

 

IV. Новый штат

 

Этот штат набрался и дополнился отчасти из случайных элементов. Елизавете нечего было и думать, об управлении с помощью горсти гренадеров, донесших ее на руках до порога Зимнего дворца. Пока занимались арестом высших сановников прежнего режима, Воронцов и Лесток спешно собирали наименее скомпрометированных из служивших тому же режиму гражданских и военных чиновников. Таким образом, еще до восхода солнца во дворец явились: генерал‑прокурор Трубецкой, адмирал Головин, начальник тайной канцелярии Ушаков, несколько немцев, среди них даже Бреверн, секретарь кабинета, и, наконец, вслед за князем Алексеем Михайловичем Черкасским, – личностью чисто декоративной, – великий государственный деятель ближайшего будущего, – Алексей Петрович Бестужев. С последним Лесток всегда поддерживал хорошие отношения. Он не задумываясь указал на него как на заместителя Остермана, и Бестужев и составил оба манифеста, которыми Елизавета возвестила о своем восшествии на престол. Ему временно вверено было управление почтовым ведомством. Его брат Михаил заменил Левенвольда в должности обер‑гофмаршала, и для него наспех набрали достаточное количество подчиненных. Мардефельд писал по этому поводу Фридриху:

«Наряды, одежда, чулки и тонкое белье графа Левенвольда были розданы камергерам императрицы, которым нечем прикрыть свою наготу… Из четырех камер‑юнкеров, только что получивших это назначение, двое были прежде лакеями, а третий служил конюхом».[68]

В декабре кабинет министров был упразднен, и Сенат занял опять первенствующее положение, «как было при Петре Великом». Он состоял из четырнадцати членов; лишь пять прежних сенаторов были исключены из собрания, именно те, что были назначены Анной Леопольдовной. Злопамятность Елизаветы дальше этого не простиралась. Вместе с тем фельдмаршалы Михаил и Василий Долгорукие, томившиеся в домах заключения при Анне Иоанновне сперва в Шлиссельбурге, затем в Соловках, были восстановлены в своих чинах. Вся семья Долгоруких, претерпевшая столько невзгод в предшествовавшие царствования, снова всплыла на поверхность. При дворе появились Николай Долгорукий, лишенный языка рукою палача, Александр Долгорукий, возвратившийся с Камчатки, и бывшая невеста Петра II княжна Екатерина. Киевский митрополит Ванатович, проведший десять лет в заточении в Белозерском монастыре за то, что забыл день рождения Анны Иоанновны, был выпущен на свободу и получил обратно свой пастырский жезл. Когда понадобился полицмейстер, вспомнили о Девьере, сосланном в Охотск Меншиковым в 1727 г. вместе с Бреверном, и другие немцы, как Сиверс, Флюк, вереницей потянулись за этим португальцем в канцелярии, которые надо было наполнить служащими. Во все эпохи национализм допускал некоторые компромиссы.

С любопытством ждали появления Алексея Ивановича Шубина, красавца‑сержанта, заподозренного не без основания Анной Иоанновной в том, что он питал к ее племяннице чувства более пламенные, чем уважение, и тоже сосланного в Сибирь. Елизавета уже добилась от Бирона и затем от Анны Леопольдовны указа об его возвращении. Но, согласно обычаю, ссыльным, подобным Шубину, давали другие имена, и его долго не могли найти. В момент воцарения Елизаветы его только что отыскали на Камчатке. Но ему надо было проехать пятнадцать тысяч верст. Вернувшись в Петербург, он узнал, что его цесаревна стала императрицей, и что возвращение его ожидалось уже не столь нетерпеливо, как прежде. У Елизаветы было широкое сердце; но в данное время Разумовский владел этим сердцем безраздельно, и для соперника его в нем уж не оставалось более места. Впрочем, красота Шубина потерпела ущерб от его пребывания на Камчатке. Он получил чин майора в Семеновском полку и генерала в армии, орден Александра Невского и поместье в Нижегородской губернии, где и схоронил свое разочарование.[69]

Появилась снова и знаменитая Яганна Петрова, Frau Iohanna, как ее звали, – по фамилию Шмидт.[70] Екатерина I за интимные услуги подарила ей дом и обеспечила пенсией; она перешла затем на службу к Елизавете, подверглась допросу в тайной канцелярии в 1735 г. за непочтительные отзывы о Бироне, произнесенные в его присутствии, была приговорена к пытке и смертной казни, но отделалась наказанием плетьми и долгим заточением в одном из сибирских монастырей.[71]

В январе 1742 г. дети несчастного Волынского, казненного при Анне Иоанновне, получили обратно земли, конфискованные у их отца; вместе с тем вернулись из ссылки бывший регент Бирон, со своими братьями и приверженцем, генералом Бисмарком. Бироны поселились в Ярославле, а Бисмарк вновь поступил на службу в армию.

Однако сообщники переворота требовали своей части милостей. Согласно несколько сомнительным данным, Лесток просил почетной отставки. Присмотревшись близко к тому, как производятся перевороты, он из осторожности хотел избежать второго подобного опыта. Но вообще осторожность у этого выдающегося по смелости авантюриста является неправдоподобной чертой. Впрочем, по милости Елизаветы у него явились веские причины отказаться от своего решения, если бы он его и принял. Вместе с производством в действительные статские советники, он занял должность первого придворного медика с пенсией в семь тысяч рублей, и ему вверено было управление Медицинской коллегией, т. е. дана была бесконтрольная власть раздавать свидетельства на лекаря. Он их роздал очень много. Воронцов получил чин поручика в гренадерской роте Преображенского полка, той, что сопровождала цесаревну в ночь с 25 на 26‑ое ноября. Эта рота, – капитаном ее стала сама Елизавета, – была превращена в лейб‑кампанию. Правительница София уже имела таковую, но ей не пришло в голову назвать ее немецким именем. В то время ее называли надворной пехотой. Штабс‑капитан лейб‑кампании возведен был в чин генерала, и место это занял опять‑таки немец, князь Гессен‑Гомбургский. Вторым поручиком назначен был Разумовский, одновременно получивший и должность камергера, тогда как обоим Шуваловым, будущим героям нового царствования, пришлось удовольствоваться чином подпоручиков. Простые сержанты этого полка считались подполковниками. Все, офицеры, унтер‑офицеры и рядовые солдаты получили свою долю при раздаче земель, за счет жертв переворота. Бывшему маклеру‑торговцу драгоценностями, еврею Грюнштейну, досталось 927 христианских душ; к ним Елизавета прибавила еще две тысячи душ по случаю его свадьбы, на которой она сама присутствовала. Он оказался и дворянином, ввиду того, что потомственное дворянство было даровано всем лейб‑кампанцам, не имевшим его. Простой солдат Илларион Спиридонович Волков, будучи произведен в капралы, приобрел право на герб с тремя зажженными гранатами на черном поле.[72] Однако три гвардейских полка тоже предъявили свои права на коллективное вознаграждение, а вслед за ними и Ингерманландский и Астраханский полки, первые выразившие свою преданность новому режиму. Им роздали деньги, и они все же считали себя обойденными; между тем гвардейцы, несшие караульную службу в покоях цесаревны, получали по десяти рублей в сутки.

Но чем больше давали тем и другим, тем требовательнее они становились. По Петербургу вскоре пошли слухи об излишествах, которым предавались герои дня. Рапорты прусского посланника Мардефельда, подкрепленные другими свидетельствами, рисуют их нам пререкающимися с Черкасским, занявшим место великого канцлера и с трудом отбивавшимся от их требований и дерзостей. Тщетно разъясняли им, с каким знатным вельможей они вступали в споры:

– Вельможа‑то он, только пока нам это угодно!

Описывая, в частности, солдат лейб‑кампании, которых он называет «гренадерами‑творцами» или «взрослыми детьми Елизаветы», корреспондент Фридриха прибавляет еще следующие подробности:

«Они из дворца не выходят; получая в нем хорошее помещение и хорошую пищу… разгуливают по галереям, во время приемов ее величества расхаживают между высокопоставленными лицами… играют в фараон за тем же столом, где сидит императрица, и ее снисходительность к ним настолько велика, что она даже подписала указ о чеканке фигуры гренадера на обратной стороне рублевой монеты… Я знаю случай, когда один гренадер пожелал купить глиняный горшок за три копейки; продавец же не соглашался отдать его дешевле шести копеек, тогда тот прицелился из своего ружья и убил его на месте».[73]

Английский министр Финч рассказывает, в свою очередь, что, когда один из этих солдат был наказан принцем Гессен‑Гомбургским за особо безобразную выходку, все его товарищи решили не появляться больше при дворе. Елизавета взволновалась:

– Где же мои дети?

Узнав, в чем дело, она отменила наказание;[74] можно себе представить, какое это произвело действие. Всеми способами она старалась укрепить в лейб‑кампанцах мысль, что новый режим, созданный при их помощи насильственным путем, нуждался в них и в дальнейших насильственных действиях, чтобы удержаться у власти. Много позднее, гуляя в Летнем саду, она встретила солдата, расплакавшегося при виде ее.

– Что ты плачешь?

– Нам сказали, матушка, что ты собираешься уступить престол твоему племяннику.

– Это неправда, и я позволяю тебе убить всякого, кто повторит эту ложь в твоем присутствии, будь то сам фельдмаршал.[75]

Встречая подобное поощрение, они вообразили, что все им дозволено. В полицейском рапорте того времени мы читаем, что один из них похитил среди бела дня из одной лавки молодую прислужницу и продал ее за три рубля архимандриту.[76] Немец Шварц, товарищ Грюнштейна, был убит вилами крестьянкой, которой он старался доказать, что лейб‑кампании ни в чем не может быть отказа.

Тем не менее между Елизаветой и творцами ее счастья с первой же минуты возник повод к разногласию, все более и более обострявшийся. Вопреки иностранному элементу, который новый режим содержал в себе и сохранял, хотя бы и против воли, национализм все же являлся его лозунгом и борьба с иностранцами входила в его программу. Вдохновляясь им и думая заслужить этим высшее благоволение, епископ Амвросий Юшкевич громил с кафедры пришельцев‑еретиков, а в Москве архимандрит Кирилл Флоринский клеймил, называя их по имени, «человекоядов‑птиц». Он имел в виду Миниха и Остермана.

Один памфлет изображал двух солдат, Якова и Симона, разговаривающих о Бироне. «Как объявили нам… Бирона правителем Российского государства, – говорил Яков, – так у меня, братец, по коже подрало, как медвежьим ногтем». Хотя Бирона больше и не было, но зато во главе лейб‑кампании стоял принц Гессен‑Гомбургский: Миних был сослан в Пелым, но брат его заменил Салтыкова в должности обер‑гофмейстера.

Генерал Любрас соперничал с Голицыным в получении места уполномоченного на конгрессе в Або и взял верх над ним. Вскоре, с приездом герцога Голштинского, нахлынула новая волна немцев, и гофмаршал его высочества Брюммер делил с Лестоком – тоже полунемцем – милости Елизаветы и фактическую власть. Заговорили было даже о возвращении Остермана и Левенвольда![77]

Того требовала логика вещей. Будучи дочерью Петра Великого и продолжательницей его дела, как она заявила, предъявляя свои права на престол, Елизавета не могла отгородиться от тех, кто лез в «окно, прорубленное в Европу». А в числе пролезших были люди, подобные Лестоку и Брюммеру. В мыслях Преобразователя эта система открытого окна подразумевала вместе с тем известную поправку: пользоваться иностранцами, отодвигать их на второй план. Но некультурным умам, окружавшим в ту минуту Елизавету, среди революционного кризиса, куда они кинулись вслед за ней, было трудно понять и осуществить эту мысль.

В апреле 1743 г. русские солдаты напали в трактире на немецких офицеров, игравших на бильярде.

«Шведские канальи! – кричали они, – у нас указ есть вас всех перебить, немецких собак, всех сегодня перевешают!» Пришлось вступиться властям, и главные виновники были приговорены к четвертованию; но Елизавета вступилась еще раз и заменила пытку смехотворным наказанием простым переводом в другой гарнизон, тогда как оскорбленные офицеры были посажены под арест. Вследствие этого мятежный дух лишь развивался, и несколько месяцев спустя, под Выборгом, в гвардейских полках, посланных против Швеции, он чуть не породил настоящего бунта, к счастью подавленного благодаря хладнокровию генерала Кейта и поведению армейских полков. Но приостановленное с этой стороны, брожение перекинулось в другую сторону, изменив свой характер. Среди выдающихся героев ноябрьской ночи 1741 г. был сержант лейб‑гвардии Ивинский. Он разбудил и вытащил из постели Анну Леопольдовну. В марте 1743 г. он попал в тюрьму, как виновник заговора, в который он пытался втянуть госпожу Грюнштейн, обещая ей жениться на ней после того, как он убьет ее мужа и всех иностранцев, пользующихся милостями Елизаветы.[78]

Несмотря на все это, лейб‑кампания все же сохранила свое привилегированное положение. В 1748 г., когда Петра Шувалова торопили с отсылкой некоторых военных бумаг, он отвечал: «Прежде я займусь делами лейб‑кампании. Лейб‑кампанцы прежде всего. Таково приказание императрицы!» С другой стороны, попытки восстания или контрреволюции в смысле ультра‑национальном не удались по двум причинам: во‑первых, потому что Россия, какою ее сделал Петр Великий, не могла уж обойтись без иностранцев: они были нераздельны с его системой, и во‑вторых, потому что дочь Преобразователя не имела серьезного соперника. Выбор лежал между нею и пустотой. Маленький принц Брауншвейгский, рожденный принцессой Мекленбургской, и по прихоти Анны Иоанновны провозглашенный русским императором, представлял действительно пустоту, какой бы страх он ни внушал той женщине, что так легко свергла его с престола. Лишь вмешательство иностранных государств могло оживить этот призрак, но его не последовало. Елизавета короновалась в Москве, и ни одно чело не поморщилось ни под одной европейской короной.

 

V. Коронование

 

Иностранные державы привыкли к политическим переворотам, принявшим в России спорадический характер. Несмотря на то, что Франция как будто принимала участие в перевороте, а может быть именно вследствие этого, ее странная и капризная союзница, Пруссия, одна могла внушать некоторые опасения. Но отношение Фридриха к новой императрице уже выяснилось. Мардефельд не разделял симпатий Шетарди к Елизавете, но он по своему характеру не позволял своим чувствам властвовать над собой. Он изливал их в насмешках, которыми старался угодить своему повелителю, дополняя их, однако, следующими комментариями: «Я не намерен этими замечаниями оспаривать права царствующей красавицы‑императрицы. Разум мой пленен, благодаря чему я и нахожу их неоспоримыми, и я вполне убежден, что дело, поддерживаемое преторианской гвардией, является всегда самым верным и справедливым в мире».[79] Фридрих, в свою очередь, чрезвычайно удивился, узнав, что в Петербурге предполагали, что он возьмет сторону бывшей правительницы и задержит молодого герцога Голштинского при его проезде. «Меня, значит, считают весьма плохим политиком».[80] Будучи союзником Франции, он боялся лишь одного: что восшествие на престол Елизаветы предоставит «слишком широкое поле деятельности» для дипломатии этой державы, и поспешил отправить в Версаль, не предупредив барона де Шамбрие, своего министра при Французском дворе, другого агента, Зума, со специальным поручением смешать все карты.[81] Это был тоже в своем роде «секрет короля». Политика того времени была полна ими.

Тем не менее планы и политические комбинации Фридриха подверглись значительным изменениям, вследствие неожиданной революции в России. Пренебрегая вежливостью по отношению к Франции, он собирался вступить в договор с Австрией через посредство лорда Гиндфорда. Воцарение Елизаветы, совпавшее с падением Праги, взятой штурмом Морицом Саксонским (26 ноября 1741 г.) и с коронованием во Франкфурте (24 января 1742 г.), поставившим во главе империи кандидата французского короля, меняло положение. Согласно Мардефельду, «гренадеры‑творцы» прикладывались к руке Шетарди, называя его спасителем и отцом. Никто не мог предвидеть поражения, вскоре завершившего мнимую победу французской дипломатии, основанную на недоразумении,[82] поражении, которое положило совершенно иной системе внешней политики, сосредоточившейся не в Версале, а в Вене. Фридрих сделал крутой поворот, и Елизавета услышала от него лишь ласковые и поощрительные слова.

Посланный в Киль за новым наследником, барон Корф вернулся 5 февраля 1742 г., не встретив никаких затруднений со стороны прусского короля. Императрица тотчас же возложила на своего племянника андреевскую ленту, поручила Симону Теодорскому приготовить его к принятию православия, торжественно отпраздновала день его рождении – ему минуло четырнадцать лет – и увезла его в Москву.

Путешествие совершилось в линейке, безрессорном экипаже, которому по этому случаю придали огромные размеры, превратив его в настоящий дом на колесах. Внутри стоял стол и стулья кругом него. Дорога была окаймлена молодыми соснами, образовавшими непрерывную аллею с беседками в местах остановок. В деревнях и селах сосны заменялись двойной живой изгородью мужчин с одной стороны, женщин с другой, распростертых ниц. Колокола звонили, из монастырей выносили иконы. При наступлении ночи на определенном расстоянии одна от другой горели бочки со смолой.[83]

В Москве Мардефельд отметил зловещие приметы: повреждение триумфальной арки, потерю во время пира жемчужного ожерелья императрицы, неудачную иллюминацию и, наконец, пожар Преображенского дворца, места рождения Елизаветы, накануне того дня, когда она собиралась дать в нем праздник. Но если бы подобные неудачи действительно приносили несчастие России, она была бы обречена на самую печальную судьбу, а этого мы, однако, не видим. Коронование, совершенное 26 апреля 1742 г., прошло без дальнейших неприятных инцидентов, благодаря умению распорядителя церемонии, француза Рошамбо. Елизавета воспользовалась этим случаем для раздачи наград части своей свиты, обойденной ею до тех пор. Она вспомнила, или нашла нужным напомнить обществу, что у нее была семья кроме племянника, вызванного ею издалека. Не менее близкими по крови были ей и родные ее матери, Скавронские, Гендриковы, Ефимовские, простые крестьяне. Она превратила их в графов и камергеров, но при новых титулах и под новыми одеяниями они все же сохраняли отпечаток своего происхождения и воспитания.

Чтобы не обойти никого, она сделала Разумовского обер‑егермейстером и пожаловала ему орден Св. Андрея Первозванного и, чтобы не принести прошлое всецело в жертву настоящему, произвела Бутурлина в генералы и поручила ему управление Малороссией. Малороссия была этим, вероятно, польщена; этот бывший фаворит был еще очень красив. Впрочем, его красота так и осталась единственной его заслугой.

Покончив с этими делами, императрица предалась одним удовольствиям, и доставила их себе очень много. Москва, где она переживала вновь свои молодые годы, оставалась всегда ее любимым местопребыванием. Она чувствовала себя в ней свободнее и прекрасно обошлась без сгоревшего дворца. В стране, где дворцы воздвигались в шесть недель, з<


Поделиться с друзьями:

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.023 с.