Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

III. Между Версалем и Москвою

2021-05-27 66
III. Между Версалем и Москвою 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

 

Маркиз должен был остановиться в Берлине. Так было решено при Версальском дворе. У Франции установились за последнее время с Пруссией какие‑то странные отношения, непохожие ни на дружбу, ни на полный разрыв; Фридрих словно нарочно отказывался их прояснить. И Версальский двор надеялся, что бывший посол в России, как лицо теперь неофициальное, может быть, воспользуется своей прежней близостью к прусскому королю, чтобы позондировать коварного монарха и проникнуть в тайну его намерений. Но Шетарди ждала здесь новая неудача. Напрасно когда‑то «желанный гость» Рейнсберга старался найти в лице короля бывшего наследного принца, принимавшего его у себя так радушно. Даже в Шарлоттенбурге Фридрих держал себя с Шетарди высокомерно, насмешливо, почти презрительно и говорил с горечью о намерении, которое он приписывал Франции, «примирить Север за его счет» и «войти в соглашение со Швецией», разделив Пруссию. Не зная, как убедить короля в ложности этих обвинений, Шетарди в конце концов стал поддакивать выдумке Фридриха: «Да, – сказал он, – об этом подумывали одно время, но это был план Бестужева». Фридрих должен был прикусить язык: «Хорошо, не будем об этом говорить». Но он остался по‑прежнему мрачным.

Зато еще в Берлине к маркизу прибыл из Версаля курьер с утешительной вестью: Кантемиру было поручено официально заявить, что его государыня будет счастлива увидеть вновь маркиза Шетарди в России. И Французский двор предоставлял маркизу последовать, если он желает, этому указанию и повернуть назад. Но он и не подумал этого сделать. Он не мог возвратиться, пока Бестужевы оставались у власти. Согласно совету Лестока, он достаточно ясно поставил перед Елизаветой вопрос: «Они или я». Он написал лейб‑медику, прося его еще раз объясниться по этому поводу с императрицей, а сам продолжал путь. Во Франкфурте его ждали известия из Петербурга: среди них были и добрые, были и дурные. Елизавета по‑прежнему вздыхала по своему спутнику по богомолью, но Бестужевы оставались хозяевами положения и самовластно управляли внешними делами России. Еще не дав маркизу уехать из Москвы, они уже подняли вопрос о возобновлении оборонительного союза с Англией. На замечание Вейча, что лучше подождать отъезда француза, вице‑канцлер воскликнул: «К чему? Ее величество одобрила трактат». И 6‑го августа проект нового договора, списанный со старого лишь с небольшими изменениями, был отправлен в Лондон.[407] В это же время английский посланник стал стараться привлечь на свою сторону самого Лестока. «Не щадя здоровья и кошелька», он провел несколько ночей в обществе лейб‑медика и, оставив на зеленом поле изрядное количество фунтов стерлингов, ушел с уверенностью, что его партнер не откажется от пенсии и сделает все необходимое, чтобы ее заслужить. И действительно, несколько дней спустя этот единственный друг и поверенный тайн маркиза Шетарди написал английскому королю благодарственное письмо, и, чтоб доказать свою искренность, согласился примириться с Бестужевыми.[408]

Со своей стороны Мардефельд писал Фридриху, что русские министры просят его смотреть на заключение оборонительного союза с Пруссией как на вопрос решенный. Он также указывал, что, «как ни пристрастен Лесток к известному двору», он значительно «исправился» со времени отъезда своего оракула. Одновременно к Мардефельду пришло известие из Берлина, что, Чернышев очень хлопочет об его отозвании. Не зная, кого считать виновником этих интриг, он стал подозревать Шетарди, и Фридрих готов был согласиться с ним, хотя и указывал ему, что кардинал Флери «отпирается от этого, словно от убийства», и отказывается допустить мысль, чтобы представитель Франции осмелился действовать противно намерениям своего двора. «Молчите», – писал король в заключение своему агенту, – и не подавайте виду, что вы знаете об интригах Шетарди».[409] Но в Москве эти интриги не оказали никакого действия. Елизавета продолжала быть милостива к Мардефельду и, после того как Россия примкнула к Бреславльскому договору, все стали считать, что заключение союза с Пруссией – вопрос лишь нескольких дней. На горизонте пугала только одна темная туча: говорили, кроме поручений, данных Елизаветой Шетарди к Чернышеву, маркизу удалось вырвать у нее словесное обещание женить герцога Голштинского на французской принцессе. Воронцов уверял, что д’Аллион уже получил соответствующие приказания на этот счет.

Легко представить себе волнение прусского посланника и его английского коллеги. Но хотя их подозрения и не были лишены некоторого основания, – сведения, полученные ими, были в общем неточны, и их горе сменилось бы радостью, если б они знали всю правду. Шетарди не принимал никакого участия в этом деле. Одному д’Аллиону пришлось быть в нем посредником, ввиду прямого предложения, сделанного ему императрицей. Елизавета, как Петр I и Екатерина I в свое время, лелеяла мечту породниться с французским королевским домом и женить племянника на одной из дочерей Людовика XV. Ответ Версальского двора не замедлил прийти. Елизавета легко могла бы предвидеть его и не напрашиваться на неизбежное оскорбление. Я уже говорил в другом месте, на какие препятствия этот проект личного союза натолкнулся в прошлом; теперь он вызвал в Версале те же чувства оскорбленного высокомерия; а менее века спустя Русский двор имел возможность на той же почве отплатить Франции в лице Наполеона за обиду, нанесенную дочери Петра Великого. Но Елизавета, кроме того, чрезвычайно неудачно выбрала время, чтоб попытаться восторжествовать над этими чувствами. «Если бы даже ее намерение не нравилось так мало его величеству, как я на это указывал недавно г. де ла Шетарди, – писал Амло д’Аллиону, – вы все‑таки должны были бы избегать всякого разговора на этот счет. Царице приходят различные мысли, из которых некоторые по‑видимому благоприятны нашим интересам; но она ни одну из них не оставляет при себе, а сообщает их своим министрам, которые, как она знает, чрезвычайно враждебны Франции и собираются вступить в союз со всеми нашими врагами. Я даже не думаю, чтоб она приказала выключить из числа условий этих союзов, – как она подавала на то надежду – тот случай, когда она будет принуждена оказывать помощь против Франции. Как же мы можем говорить о ее добром расположении? Напротив, все дает повод подозревать, что она вас обманывает, потому что нельзя допустить, чтоб ее слабость была настолько велика, что она должна была бы всегда поступать вопреки своим уверениям».[410]

Этот отказ был неизбежен. Положим, в Версале могли бы его смягчить, следуя примеру Фридриха. Дипломатическая находчивость прусского короля только что была подвергнута испытанию по этому же поводу: прежде чем обратиться к д’Аллиону, Елизавета говорила с Мардефельдом. И когда Фридрих узнал о предложении императрицы, он, правда, спросил своего агента, не сходит ли он с ума, и заявил, что никогда «не купит ценою золота несчастья любимой сестры»,[411] но официально сделал вид, словно не понимает, что Елизавета имеет в виду принцессу его крови, и, рассыпавшись перед императрицей в уверениях любви, преданности и заботы о будущем ее семейства, стал подыскивать для нее невесту, выбор которой удовлетворил бы и его, и ее. И ему действительно удалось ее найти.[412]

Результатом всего этого было торжествующее донесение, которое Мардефельд послал в октябре своему государю; он уже не находил нужным щадить двор, так плачевно оберегающий свои интересы: «Я надлежащим образом указал министрам на интриги Франции и Швеции против России. Я заметил, что им причиняет бесконечное удовольствие все, что они узнают о недобросовестности Версальского двора и о предосудительности его поступков; поэтому пока нынешнее министерство останется у власти, нечего бояться, что французская партия возьмет верх. Маркиз Шетарди, невзирая на свой ум, так сильно повредил делам своего двора, став на ножах с русскими министрами, что потребуется немало времени, чтобы их восстановить… и с тех пор как императрица отдала почти все свое доверие великому канцлеру и его зятю генерал‑прокурору, мы можем не бояться смены министерства».

В ноябре, правда, смерть великого канцлера, князя Черкасского, и избрание герцога Голштинского наследником шведского престола, представленное ловким маркизом Ланмари как результат его стараний, вернули на время кредит Франции. Была даже минута, когда англо‑русский договор едва не пострадал от этого. Но аванс, выданный Вейчем Лестоку в зачет его пенсии, сделал чудеса, и 11 декабря 1742 года договор был подписан, «разбивая все виды Версальского двора», по выражению английского посланника. На очереди, положим, оставался торговый франко‑русский договор, но, замечал Вейч, ожидаемый закон против роскоши должен был свести его на нет, так как он воспрещал все предметы роскоши французского происхождения. И этот закон был действительно издан. Что же касается избрания герцога Голштинского, – продолжал Вейч, – то это напрасный труд. Герцог не может царствовать и в Швеции, и в России. Поневоле будут принуждены его заменить его дядей, епископом Любским, которого вряд ли можно считать французом и который женится на английской принцесс. Маркиз Шетарди может возвращаться. Его интриги будут бессильны. Притом Елизавета не выказывает никакого желания его видеть. Ее занимает другое: она страстно мечтает получить орден Подвязки.

В Лондоне было испугались, как бы эта фантазия императрицы не нарушила дружбы, установившейся между обеими странами. Орден Подвязки, конечно, очень украсил бы костюм ее величества в каком‑нибудь изящном travesti, но, очевидно, ни одной честолюбивой мечте Елизаветы в это время не суждено было сбыться. Картерет должен был ответить, что, за исключением королевы, ни одна женщина не имеет права носить этого знака отличия. Но отказ этот не имел никаких печальных последствий. Русская политика, по уверению Вейча, находилась в руках не императрицы, а ее министров, а верность этих последних не подвергалась никакому риску: английское золото служило этому порукой.[413]

Таково было положение дел России, когда маркиз Шетарди, в начале 1743 года, приехал во Францию. Он не мог пожаловаться, – как то предполагали некоторые историки,[414] – на равнодушие Версальского двора к великой северной державе. Целые тома дипломатической переписки в русском отделе архива французского Министерства иностранных дел доказывают противное, на каждой странице этой переписки проглядывает не равнодушие, а совсем иное чувство. Версальский двор не находил, чтоб России не имела значения для Франции, но находил, что она смеется над Францией и над ее представителями, включая и маркиза Шетарди. Да и сам маркиз был недалек от этого мнения, читая письма Лестока, где тот передавал от имени Елизаветы, от «героя», – как он называл ее в своих шифрованных посланиях, – чтобы его друг возвращался скорее в Россию, но при этом ни одним словом не намекал на решение императрицы отделаться от своих министров. Она будто бы сердилась на маркиза, – писал Лесток, – за то, что он не помог ей отправить Михаила Бестужева в Дрезден! Все это действительно было очень похоже на издевательство. Донесения д’Аллиона с его указаниями на те средства, которыми он располагал, чтобы свергнуть вице‑канцлера или его брата, тоже легко было принять за насмешку. То графиня Ягужинская обещала ему, выйдя замуж за Михаила Бестужева, увезти мужа из России, то княгиня Трубецкая бралась, за известное вознаграждение, погубить обоих братьев в глазах Елизаветы. А в это время, в апреле 1743 года, в Версаль пришло известие о заключении договора между Россией и Пруссией, подписанного 12 марта. Договор был незначителен сам по себе и заключен только «для видимости», по мнению Фридриха. Тем не менее прусский король был намерен воспользоваться им для «устрашения и Франции, и Австрии» и, за неимением ордена Подвязки, послал Елизавете Черного Орла, внушая при этом Мардефельду распространить слух, что брильянты, которыми усыпан орден, стоят 30 000 талеров.[415] Напрасно Лесток в своих разговорах с императрицей посмеивался над личностью Фридриха: «Если от присланной ей соседом орденской ленты отрезывать по куску шириною в полпальца всякий раз, как он будет делать ей неприятности, то от ленты в скором времени ничего не останется».[416] Она не перечила своему врачу, но отпраздновала получение ордена банкетом, на котором пила за здоровье прусского короля, – и при этом заявила, что из всех монархов он относится к ней с наибольшей дружбой и уважением с тех пор, как она взошла на престол. После этого она обратилась к Мардефельду с высокомилостивыми словами: «Она знает, что его государь исполняет превосходно все, за что берется; что даже в музыке он достиг в высшей степени совершенства, и что никто не играет на немецкой флейте с такою нежностью, как он. Но она боится, что грудь короля пострадает от его любви к этому инструменту, что если это случится, то она желала бы, чтобы этого инструмента никогда не существовало на свете».[417] Затем она, послала свой портрет чудесному флейтисту, и он поспешил выразить ей восхищение, в которое его повергла императрица, позволив «его глазам блуждать по чертам самой прекрасной и самой совершенной из принцесс».

Эти взаимные излияния не были, разумеется, очень искренни. Переговоры по поводу заключения нового договора шли далеко негладко. Фридриху хотелось возобновить договор 1740 года, подписанный во время регентства Анны Леопольдовны; Бестужев же настаивал на том, чтобы взять за образец договор 1726 года, менее выгодной для Пруссии, и Фридрих должен был ему уступить. Кроме того, Фридрих хотел, чтобы новый договор включал гарантию на его завоевания в Австрии. Но тут он натолкнулся на решительный отказ. Тогда он стал ходатайствовать, независимо от договора, чтобы Россия признала хотя бы условия предварительного мира, только что заключенного им с Австрией, и взаимную гарантию обеих держав на новые земельные приобретения, сделанные ими. Но Елизавета поставила необходимым условием для присоединения ее к Бреславльскому договору, чтобы Австрия и Англия выразили ей по этому поводу свое желание, и когда это условие было соблюдено, она тем не менее в гарантии отказала.[418] Как бы то ни было, Пруссия все‑таки могла считать удовлетворительным достигнутый ею результат. Мардефельд уверял своего государя, что как только ему удастся добиться присоединения России к Бреславльскому договору – что должно произойти на днях, – то это приступление, совместно с новым договором, будет равносильно желаемой гарантии. Притом и из своих неудач Фридрих сумел извлечь все‑таки немалую материальную выгоду. Он обещал русским министрам 20 000 талеров за подписание договора. Но теперь, когда Подевильс спросил его распоряжений относительно уплаты этой суммы, он гневною рукой начертал на полях его письма решительный отказ: «Я ничего не плачу без гарантии и не добившись всего, чего я требовал».[419] Но зато он предписал Подевильсу разослать всем его заграничным агентам приказ «делать вид, что Пруссия находится в тесном союзе с Россией», и постараться добиться от С.‑Петербургского двора такого же приказания для русских агентов. «Это произведет впечатление», – говорил он.[420]

Все это не предвещало ничего приятного Версальскому двору. Фридрих в то же время просил Мардефельда узнать, как поступит Русский двор, если обстоятельства заставят его, Фридриха, стать на сторону Франции против Австрии или напасть на Ганноверские земли. Он прибавлял, что спрашивает об этом только на всякий случай, исключительно «из любопытства».[421] Мардефельд спешил успокоить своего государя относительно последствий и того, и другого «случая». «Русская сухопутная армия не будет победоносной», – писал он, – 10 000 человек войска вашего величества могут без чуда побить 25 000 русских. Флот царицы сильно рискует быть поглощенным волнами при первой буре, которую ему придется выдержать; калмыков, за умеренную сумму денег, нетрудно убедить обратить оружие против России; казакам, не исключая и донских, не устоять против прусских гусар, а поляки при первом поражении России наверное попытаются сбросить иго, которое она на них наложила».[422] Но корреспондент Фридриха выражал при этом уверенность, что его король не помышляет произвести в ближайшем времени подобный опыт, и Фридрих, продолжая настаивать, чтобы Мардефельд посылал ему точные указания относительно того, как войти в сношение с расстроенными войсками России и как их подкупить, повторил своему агенту, что интересуется этим только «на всякий случай», и твердо намерен «не связываться никогда с Россией».[423]

Таким образом, шансы Франции извлечь какую‑нибудь пользу из этих «случаев» оставались маловероятными, а конец шведской войны еще уменьшил их.

 

IV. Абоский мир

 

Рядом поражений шведы были доведены к концу 1742 года до того, что должны были просить о мире, и в январе 1743 года в Або был созван конгресс. Уполномоченным Стокгольмского двора пришлось защищать на нем безнадежное дело. В июне 1742 года Левенгаупт, загнанный маршалом Ласи под самые стены Фридрихсгама, стремительно отступил, отдав в руки русских Борго, Нейшлот и Тавастгус. В августе шведский генерал и его коллега Будденброк были отданы в Стокгольме под суд и расстреляны, но заменивший их генерал Буске принужден был капитулировать и сдать неприятелю свою артиллерию. Русские заняли Гельсингфорс и Або, и, чтобы добиться менее разорительных условий мира, Стокгольмский двор не сумел придумать лучшего средства, как избрать в наследники шведского престола герцога Голштинского, хотя это вряд ли было приятно для России. И действительно, это привело только к тому, что Петербургский двор сам стал диктовать свои условия мира. Они были очень тяжелые. Россия хотела сохранить за собой все земли, завоеванные ею, и лишь под условием, что вместо герцога Голштинского в наследники шведского престола будет избран епископ Любский, как это и предвидел английский посол. В Або завязались по этому поводу прения, по окончании которых мирный договор был подписан 16 июня 1743 года. Россия получил по нему восточную половину южной Финляндии, т. е. «провинцию Кюмменегор с городами и крепостями Фридрихсгам, Вильманстранд и Нейшлот».[424]

Франции не оставалось ничего другого, как не подавать виду, что она огорчена своей неудачей. И она проявила по поводу Абоского мира чувство такого удовлетворения и столько сговорчивости, что сам Фридрих был обезоружен. Он и прежде бранил Мардефельда, упорно продолжавшего относиться к Франции с недоверием и враждою. «Я не вижу, – писал он ему, – на чем вы основываете ваше подозрение…, что Франция надеется устроить соглашение Испании с венгерской королевой против меня. Я допускаю вполне, что Версальский двор, в первую минуту досады, которую ему причинил заключенный мною, независимо от него, мир с Венским двором, интриговал кое‑где против меня; но так как это чувство у него уже прошло или сменилось неудовольствием или раздражением против Англии, мне кажется, я могу надеяться, что Франция сердится главным образом не на меня».[425]

Сговорчивость Франции передалась и маркизу Шетарди, который томился в Париже ожиданием и терял терпение. Он мало‑помалу пришел к убеждению, что лучше смирить свою гордость и отказаться от условий, которые он поставил для своего возвращения в Петербург, т. е. не настаивать на отставке Бестужевых. Но он хотел все‑таки, чтоб его возвращение носило характер торжества хотя бы и в другом отношении. В его голове рождались грандиозные планы. Они клонились к созданию обширной лиги, в которую, – сгруппировавшись вокруг Франции и России, тесно связанных наступательным и оборонительным союзом, – вошли бы, кроме того, Швеция, Польша и Турция. Находясь еще под впечатлением своего недавнего пребывания в Берлине, он выключал пока из этого союза Пруссию.[426] Но как же он примирял этот блестящий проект с обязательствами, в которые только что вступила Россия по отношению к другим союзникам? В разрешении этого вопроса и заключался гений маркиза. Он хорошо изучил С.‑Петербургский двор и знал превосходно, что он способен в один день переменить курс политики и перейти от одной системы союзов к другой, если только на него воздействовать соответствующими мерами. А каковы должны быть эти меры, маркиз указывал в записке, представленной им Амло. Кардинал Флери уже не стоял во главе правления. Он незадолго до того скончался (29 января 1743 года) передав судьбы французской политики в руки лиц, игравших при нем роль статистов. Итак, записка Шетарди перечисляла условия, который должны были обеспечить ему заранее успех: посылку портрета короля, который «царица желала иметь по нужному и дорогому воспоминанию», признание императорского титула, требуемого Елизаветой, обещание ежегодного пособии в четыреста тысяч рублей, затем подарок в пятьдесят‑шестьдесят тысяч Лестоку, украшенную бриллиантами табакерку Брюммеру, секретные фонды в достаточном количестве в распоряжение посла и наконец – и главным образом – пышный въезд маркиза в Россию, чтоб наглядно показать царице и ее подданным могущество и великолепие монарха, представителем которого он служит.

Было ли это все? Нет. Маркиз Шетарди умалчивал в официальном документе о том, чего он ждет от личных сношений с Елизаветой. Но в конфиденциальных беседах со статс‑секретарем он наверное не соблюдал той же скромности.

Г. дю Тейлю, старшему чиновнику в департаменте иностранных дел, было поручено рассмотреть предложения маркиза, и он смело объявил их романтическими и химерическими, – не столько даже самое их содержание, сколько те средства, которыми Шетарди рассчитывал обеспечить себе успех. По мнению дю Тейля, громадный расход, который повлекло бы за собой осуществление планов маркиза, имел бы единственным результатом «удовольствие – чтоб не сказать денежную выгоду – посла быть лицом, через руки которого проходит уплата пенсий».

И в общем дю Тейль вывел из записки Шетарди заключение, за которое его горько упрекали впоследствии: «Предложение союзного договора между Францией, Россией, Швецией и Портой забавнее шутки: выдать венецианскую республику замуж за турецкого султана».

Было ли это со стороны французского чиновника и его начальства, которое не колеблясь согласилось с его точкой зрения, легкомыслием или преступным непониманием политического положения Европы? Высокие авторитеты высказались на этот счет в утвердительном смысле. Но не заблуждались ли они, думая, что Елизавета в то время еще колебалась относительно окончательного направления своей внешней политики, что она была готова заключить какой угодно союз и особенно домогалась союза с Францией, но потеряла к нему всякую охоту, вследствие непростительного равнодушия преемников кардинала Флери, и поневоле должна была броситься в объятия Англии? Заблуждение это не подлежит сомнению. Оно основано на дате. Ошибка одного из моих предшественников, особенно подробно изучившего этот период внешних сношений Франции,[427] состоит в том, что он относит приезд Шетарди во Францию к концу 1742 года. В это время англо‑русский договор действительно еще не был подписан, и, по мнению историка, которого я имею в виду, достаточно было одного слова из Версаля, чтобы его погубить. Допустим возможность такой магической силы этого слова; я не стану этого оспаривать. Маркиз Шетарди, – говорит дальше историк, – взывал с прозорливостью патриота к версальским политикам, но не мог поколебать их равнодушия, и договор с Англией был подписан в Москве 11 декабря.

Это ясно и придумано превосходно; но это именно придумано от начала до конца и совершенно неверно, – потому что Шетарди не было во Франции в конце 1742 года. Сперва задержанный во Франкфурте болезнью, затем в Люневилле посещением польского короля, которое он вопреки своему патриотическому пылу и прозорливости, – затянул на несколько недель, он прибыл в Париж лишь в феврале 1743 года, т. е. через два месяца после подписания англо‑русского договора! И его записка, содержание которой я приводил выше, относится к августу 1743 года, следовательно, была подана восемь месяцев спустя после события, осуществление которого должна была помешать!

Итак, дю Тейль имел дело с уже совершившимся фактом. Неудивительно, что он писал: «Если Франции и есть над чем поработать в России, то лишь… над тем, чтоб помешать ей входить в слишком близкое соглашение с державами, которые угрожают Франции». И при таком положении дел, – установив точно историческую дату событий – мне кажется, что эту меланхолически сдержанную политику Версальского двора ни в чем нельзя упрекнуть. Вскоре после того – при аналогичных обстоятельствах и по тем же побуждениям, – сам Фридрих стал придерживаться по отношению к России такого же образа действий.

И единственное, что потомство может поставить в вину преемникам кардинала Флери, – это то, что они недостаточно настойчиво проводили эту политику. Непредвиденное событие, к несчастью, заставило их ее изменить и, под его влиянием, «романтические и химеричные» планы маркиза Шетарди вновь показались соблазнительными, толкнув тщеславного дипломата и его доверителей на самое жестокое и унизительное злоключение. Амло и его помощники были еще заняты разбором записки маркиза и справедливых примечаний, сделанных к ней дю Тейлем, когда в Версаль прибыла от д’Аллиона депеша, посланная им из Москвы 10‑го августа 1743 года. Она гласила: «Наконец наступила минута, когда я могу насладиться счастьем погубить или, по крайней мере, свергнуть Бестужевых».

Это разразилось дело Ботта.

 

V. Дело Ботта

 

Заурядная любовная интрига, вызвавшая неосторожные пересуды, и один из обычных по тому времени доносов, давший повод к раскрытию несуществующего заговора, – вот что послужило основанием для этого знаменитого дела, из‑за которого было пролито столько чернил и столько крови.

Вы помните бывшего гофмаршала Левенвольде, сосланного в Соликамск. Он оставил в России неутешную подругу сердца, Лопухину, соперничавшую красотой с Елизаветой. В 1743 году офицер Бергер, курляндец родом, был поставлен во главе отряда, охранявшего ссыльного.

Это была печальная командировка для поручика лейб‑кирасирского полка! Бергер подумывал о том, как бы от нее отделаться, когда Лопухиной пришло в голову передать через него послание своему возлюбленному, которого она продолжала оплакивать. К изъяснениям любви она прибавляла слова утешения, которые всегда пишутся в таких случаях. Она ободряла графа и просила его не отчаиваться и твердо надеяться на лучшие времена. Бергер решил, что нашел именно то, что ему было нужно: данные для доноса и возможность процесса, который надолго задержит доносчика в Москве и к окончанию которого он дождется, может быть, более выгодного назначения. Лопухина была очень дружна с женой Михаила Бестужева. Через нее можно было, пожалуй, добраться до самого вице‑канцлера, против чего Лесток, разумеется, ничего не будет иметь. Бергер сейчас же отправился к лейб‑медику, и тот чуть не подпрыгнул от радости. Английское золото заставило его сблизиться с Бестужевым и ухаживать за ними, но в душе он страдал от этого и мечтал о мести. Надо было только более точно обосновать обвинения, предъявленные Бергером. У Лопухиной был сын Иван, служивший при дворе Анны Леопольдовны камер‑юнкером, при чине полковника.

Теперь он потерял место, был не у дел и проводил время в трактирах, где, напившись, охотно изливал перед присутствующими свою обиду и поносил императрицу. Бергеру было поручено встретиться с ним как бы невзначай и заставить его говорить. Сделать это было нетрудно. После второй бутылки у молодого человека уже развязался язык: «Я ко двору не хожу… Отец мой писал к матери моей, чтоб я никакой милости у государыни не искал… Нынешняя государыня любит простой народ, потому что сама просто живет, а большие все ее не любят… Государыня ездит в Царское Село и напивается, любит английское пиво и для того берет с собою непотребных людей… Ей с тремястами канальями ее лейб‑кампании что сделать?.. Императору Иоанну будет король прусский помогать, а наши, надеюсь, за ружье не примутся»…

Дело принимало желательный для Лестока оборот, а на расспросы Бергера Иван Лопухин добавил к нему новую подробность, которая обещала запутать в него еще большее число лиц. Перед отъездом из России маркиз Ботта уверял родителей Лопухина, что Фридрих готов покровительствовать дворцовому перевороту в России. Теперь он австрийский посол в Берлине, и вероятно, он не замедлит принять меры, которые ему там продиктуют.

Этого Лестоку было довольно, чтобы начать действовать.

Маркиз Антуанетт де Ботта д’Адорно, дипломат и воин по карьере, сражавшийся вместе с принцем Евгением, был человек уже зрелых лет, опытный и почтенный. При Анне Леопольдовне, как и в царствование Елизаветы, Мария‑Терезия могла только похвалиться его службой. Несмотря на то, что он был очень близок к бывшей регентше, которую тщетно предостерегал против грозившей ей опасности, он при восшествии на престол новой императрицы сумел сохранить свой престиж и, при помощи Бестужевых, даже завоевал отчасти доверие Елизаветы. Это он, воспользовавшись свиданием с ней с глазу на глаз, устроенным ему вице‑канцлером, представил ей перехваченное письмо Амло к Кастеллану. Его разговор с императрицей продолжался тогда час, и Ботта вынес из него впечатление, что Елизавета «неоткровенна» с Шетарди. Она сама убедила его в этом, прибавив, что не может не считаться с вероломством Франции.[428] Ввиду обстоятельств, сопровождавших отъезд французского дипломата, Ботта, правда, усомнился несколько в искренности Елизаветы, отметив в то же время тяжелое впечатление, которое произвело на русское общество ее паломничество в Троицкую лавру. Это чудо, – писал он, – что дом маркиза Шетарди не был разграблен в его отсутствие. Ботта не ручался даже за безопасность самой императрицы после своего возвращения в Петербург.[429]

Вскоре ему пришлось высказывать более серьезные опасения по поводу русско‑прусского договора, о заключении которого он сообщил своему двору в октябре 1742 года. Впрочем, нация, как он писал в своей депеше, оставалась верной Австрии, и министры выражали желание сохранить с ней «добрую дружбу и союз», несмотря на новый договор; поэтому он надеялся, что можно не придавать опасного значения сближению России с Пруссией. Следует только включить особую статью в текст будущего соглашения Австрии с Россией, предусматривающую возможность нового разрыва между венгерской королевой и ее страшным противником. Для этого нужно выжидать удобной минуты, когда Елизавета освободится von allen Passionen. Но Ботта не предвидел, как долго ему придется этой минуты ждать. Pro memoria, поданная им в апреле 1742 года, оставалась без ответа до ноября, а отношения России с Пруссией становились между тем все дружественнее; тогда Мария‑Терезия сочла нужным выразить свое неудовольствие, и Ботта был отозван. Он уехал, оставив во главе посольства простого резидента Гогенгольца, прекрасно знавшего Россию, где он успел состариться, но не имевшего ни необходимых способностей, ни авторитета, чтобы воспользоваться своею опытностью.

Возможно, что Ботта и высказывал в некоторых русских домах, и, между прочим, у Лопухиных, свои личные чувства к Елизавете, в которых было мало лестного, а также разные мнения, разделяемые, впрочем, большинством его современников, о достоинствах ее царствования и о ее шансах сохранить за собою престол. При этом он, вероятно, сожалел о свержении Иоанна Антоновича. Когда он уезжал из России, до него в Риге и Либаве дошли первые известия о судьбе, постигшей семью несчастного маленького императора, и его сострадание к Брауншвейгской фамилии, пожалуй, могло показаться бестактным и подозрительным. Но, по‑видимому, в этом и заключалась вся его вина.[430]

Однако для цели, которую преследовал Лесток, этого было достаточно. Он сообщил свои планы д’Аллиону, и таким образом становится понятным смысл загадочной телеграммы, посланной этим последним в Версаль. В то время как д’Аллион ее отправлял, т. е. в первых числах августа, Лопухина и ее сын были арестованы на основании формального доноса, представленного Бергером в тайную канцелярию, и их первые показания позволили схватить вместе с ними Бестужеву, некоторых ее друзей и еще кой‑кого из людей незначительных. Но даже после того, как обвиняемых отвели в застенок, судьям не удалось открыть никаких следов заговора. Под кнутом и на горячих угольях Лопухина, Бестужева, Иван Лопухин и его отец Степан повторяли только более или менее компрометирующие разговоры маркиза Ботта и других лиц. Но судопроизводство этого времени не было очень требовательно относительно улик; Елизавета ненавидела Лопухину и за ее красоту, и за воспоминания детства, связанным с ее именем; Лопухина была племянницей Уильяма Монса, когда‑то вызвавшего ревность Петра Великого, и дочерью Матрены Балк, поверенной тайн Екатерины I, покровительствовавшей преступной связи императрицы с прекрасным камергером. Идея заговора в пользу Иоанна Антоновича носилась в воздухе; каждый был склонен видеть в другом предателя, и настроение общества было тревожным и смутным, как это бывает всегда после крупных политических бурь. В этой отравленной атмосфере вечных подозрений и интриг, живя в непрестанном страхе, Елизавета чувствовала, что в ней просыпаются свирепые инстинкты ее отца. Да и, кроме Лопухиной, она мечтала унизить в этом процессе еще другую соперницу, пожалуй, более ненавистную ей, – королеву Марию‑Терезию, которая, если не красотой, то царственностью рода, характером, высоким положением среди других монархов и безупречностью поведения так далеко превосходила ее. И эта дочь императоров принимала участие в заговоре против дочери Петра Великого! Убедить в этом вспыльчивую и нетитульную Елизавету было очень нетрудно. Она загорелась ненавистью и гневом, и у нее помутилось в глазах от жажды крови.

Дыба, кнут, самые разнообразные пытки были применены к обвиняемым в продолжение следствия. Я уже рассказывал о том, как при этом не пощадили даже беременную Софью Лилиенфельд, рожденную княжну Одоевскую, муж которой был камергером на действительной службе. После этого особый суд, в состав которого, кроме сенаторов, вошло трое представителей духовенства, приговорил большинство подсудимых и их сообщников к колесованию, четвертованию и обезглавлению. Но, по обыкновению, последовало смягчение наказания. Получив приговор, Елизавета несколько дней медлила подписать его и, наконец, вернувшись с бала, проявила монаршее милосердие. Несколько высеченных кнутом спин и отрезанных языков, а также манифест, в котором она открыто называла маркиза Ботта сообщником наказанных преступников, удовлетворили ее чувство справедливости и жажду мести.

31 августа 1734 года на «театре» – так назывался в официальных документах эшафот, воздвигнутый на этот раз перед зданием коллегии – Бестужева, рожденная Головкина, сестра бывшего вице‑канцлера и невестка вице‑канцлера, находившегося в настоящую минуту у власти, жена одного из самых видных государственных деятелей, и, по первому браку, вдова «птенца гнезда Петрова» знаменитого Ягужинского, выказала удивительное мужество и самообладание. В то время как палач раздевал ее, ей удалось незаметно сунуть ему золотой крест, осыпанный бриллиантами. С профессиональной ловкостью, еще недавно возводившейся в России палачами до степени настоящего искусства – вспомните Достоевского – он в благодарность сделал только вид, что подвергает ее наказанию. Кнут едва коснулся ее плеч, и нож почти не задел ее языка. Для Лопухиной же ее немецкий темперамент сослужил при этом дурную службу. Когда с нее сорвали одежду и – под шутки и издевательства толпы – обнажили ее красоту, до последнего времени затмевавшую всех на самых пышных празднествах, она потеряла голову, стала отчаянно отбиваться, ударила и укусила палача. Он сдавил ей горло и заставил выпустить свою руку, а через минуту уже протягивал толпе свой кулак, в котором краснел кусок окровавленного мяса:


Поделиться с друзьями:

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.041 с.