Девятнадцать. Темный сазан Живерни — КиберПедия 

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Девятнадцать. Темный сазан Живерни

2021-01-29 103
Девятнадцать. Темный сазан Живерни 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Мамаша Лессар приготовила корзинку с хлебом и булками Люсьену в Живерни.

– Привет мадам Моне передавай от меня, и деткам тоже, – сказала матрона, бережно укладывая круассаны на ложе белых кухонных полотенец. – И напомни месье Моне, что он транжира и шалопай, пусть в булочную к нам непременно заходит, как будет в Париже.

Режин остановила брата уже в дверях и поцеловала в щеку.

– По‑моему, тебе не стоит никуда ездить, ты еще не оправился, но я очень рада, что ты не ищешь эту кошмарную женщину.

– Ты единственная кошмарная женщина, которой есть место в моей жизни, – ответил Люсьен и тоже обнял сестру.

До Вернона с Гар‑дю‑Нор езды было два часа, и всю дорогу Люсьен просидел рядом с молодой мамашей. Она с двумя малютками‑дочками, разряженными, как куколки, ехала в Руан. Люсьен набрасывал их в блокноте, болтал и смеялся с ними, и люди, ходившие по вагону мимо, улыбались ему и желали доброго дня. Он вообще уже начал думать, что пока сидел взаперти в мастерской с Жюльетт, у него выработалась какая‑то новая разновидность волшебного шарма, хотя на самом деле и от него самого, и от его корзинки просто пахло свежим хлебом, а людям это нравится.

От станции в Верноне он прошел две мили по сельским просторам до Живерни – скорее не деревушки, а пригоршни маленьких ферм, которым просто выпало вместе высыпаться на берег Сены. Дом Моне размещался на солнечном всхолмье над рощей высоких ив, которая раньше была болотом, а художник превратил его в свой сад с двумя прудами, где росли кувшинки. На их слиянии была перекинута арка японского мостика. Сам дом представлял собой крепкую двухэтажную конструкцию, оштукатуренную розовым, с зелеными ставнями.

Мадам Моне – фактически еще не мадам Моне – встретила Люсьена в дверях. Алис Ошеде, высокая, элегантная темноволосая женщина, только начинавшая седеть, была женой одного из покровителей Моне, банкира. С художником она жила уже пятнадцать лет, но женаты они не были. Некогда Моне поселился в имении Ошеде на юге, писал ему на заказ, но банкир внезапно обанкротился и бросил семью. Моне и его жена Камилль пригласили Алис и четверых ее детей к себе, и те дети и двое его собственных сыновей росли вместе. Даже много времени спустя после смерти Камилль, когда они с художником стали парой, Алис, ревностная католичка, продолжала настаивать на притворстве – у них‑де чисто платонические отношения. Спальни тоже до сих пор были раздельные.

– Какие славные, Люсьен, – сказала она, приняв корзинку хлеба. Ее дочь‑подросток Жермен тут же уволокла подарок в кухню. – Вот нам всем вместе и будут к обеду. А Клод в саду, пишет.

Она провела гостя через весь дом – вестибюль и столовая в нем были выкрашены в ярко‑желтый. Почти все стены увешаны японскими литографиями в рамах – Хокусай, Хиросигэ, – а между ними затесались отдельные Сезанны, Ренуары или Писсарро: оттеняли их собой – ну, или наоборот. Проходя, Люсьен краем глаза глянул в большую гостиную: там все стены от пола до потолка были увешаны работами самого Моне. Но молодой человек не осмелился зайти: перед работами мастера легко было застрять надолго, Алис меж тем уже поджидала его на заднем крыльце. Весь сад она обвела рукой так, точно вводила в рай только что вознесшуюся душу.

– По‑моему, сегодня он будет у мостика, Люсьен.

Тот прошел через весь сад за домом – один ряд цветов за другим, они цвели и над землей на треногах и шпалерах: от самой лужайки до уровня глаз там не было ничего, кроме цвета. Розы, маргаритки, георгины с тарелку величиной – все необузданно смешивались красками, если не видами, и никаких градаций цвета, никаких розовых рядом с красными, сиреневых рядом с лиловыми, сплошь контрасты размеров и оттенков, синие над желтыми, оранжевые среди пурпурных, красные в обрамленье зелени. Люсьен понял, что из любого окна с задней стороны дома взору открывалась палитра самой природы, выплеснутая на весь пейзаж. То был сад, разбитый художником для художника. Его создал человек, влюбленный в цвет.

Из курганов цвета он вынырнул в прохладную ивовую рощу и там, у двух зеркально‑бездвижных прудов с кувшинками нашел Моне у мольберта. Люсьен не стал даже пытаться подойти к учителю украдкой, нет – он намеренно зашоркал ногами по тропе и принялся откашливаться в добрых двадцати метрах. Моне быстро глянул на него из‑под широких полей соломенной шляпы садовника и опять обратился к холсту. Законченная картина стояла у ствола ивы поблизости.

– И что ж, Люсьен, привело тебя к нам в деревню?

В голосе художника слышались радушие и теплота, но работу он не прервал ни на миг. Люсьен не обиделся. Однажды работая над своим огромным «Завтраком на траве» у леса Фонтенбло, для которого ему позировали Фредерик Базилль и его собственная возлюбленная, Камилль, Моне так увлекся, что не заметил, как на опушку выбежала тренироваться команда атлетов. Каково же было его удивление, когда неловко пущенный одним метателем диск раздробил ему лодыжку. Базилль потом написал портрет больного Моне – с ногой на вытяжке.

– Девушку ищу, – ответил молодой человек.

– В Париже, что ли, все вышли? Ну, девушка из Нормандии тебе не повредит.

Люсьен смотрел, как мастер кладет цвет – белые и розовые краски кувшинок, серо‑зеленые отражения ив, приглушенную умбру и синевато‑серые оттенки неба в воде. Моне работал так, словно вообще ни о чем не думал: его ум был лишь проводником для передачи цвета от глаза к холсту. Так судебный стенограф может записать весь процесс, и каждое слово, уловленное его ухом, останется на бумаге, но он понятия не будет иметь, что именно происходило в зале. Моне выучился быть машиной, жнущей цвет. С кистью в руке он уже был не человеком, отцом или мужем – он был устройством с единственной целью: как сам всегда рекомендовался – художником Моне.

– Не любую девушку, – сказал Люсьен. – Одну. И чтобы найти ее, мне нужно спросить у вас про синеву.

– Тогда, надеюсь, ты у нас погостишь недельку, – ответил Моне. – Я велю Алис приготовить тебе комнату.

– Да не про синеву вообще, Oncle. Про ту синюю краску, что вы брали у Красовщика.

Рука Моне замерла. У Люсьена не было сомнений – художник знал, у какого именно Красовщика.

– Значит, ты писал этой краской?

– Писал.

Моне повернулся на табурете и отогнул поля шляпы, чтобы посмотреть на булочника. Его длинная черная борода седела, но голубые глаза горели той истовой одержимостью, от которой Люсьену всегда казалось, что его самого раздели догола и сейчас устроят непонятный осмотр. Пришлось отвести взгляд.

Художник произнес:

– Я же запретил тебе покупать у него краски.

– Нет, не запрещали. Я вообще не помнил вас с ним вместе до вчерашнего дня.

Моне кивнул:

– Так с Красовщиком и бывает. Рассказывай.

И Люсьен рассказал Моне о Жюльетт и о синей ню, об Анри и Кармен, о том, как они потеряли память, о гипнотическом трансе Ле‑Профессёра и призрачном дожде у них на плечах, о смерти Винсента Ван Гога и его письме Анри, о том, как Голландец боялся Красовщика и пытался скрыться от него, уехав в Арль.

– Так теперь, ты считаешь, его уже нет? – уточнил Моне.

– Ни его, ни Жюльетт, а мне ее нужно найти. Вы же знаете, Oncle, правда? Когда вы писали тот вокзал Сен‑Лазар – шесть картин за полчаса, – вы же знали?

– Не полчаса, Люсьен, а четыре. Для меня прошло четыре часа, а то и больше. Тебе же известно, как течет время, когда пишешь.

– Я смотрел на вокзальные часы.

– Синь Красовщика способна останавливать время, – ответил художник таким тоном, будто озвучивал нечто до крайности самоочевидное, вроде того, что небо – синее.

Люсьен резко сел на траву – колени словно отказывались держать его долее: ему будто бы перерезали в ногах нервы.

– Такого не может быть.

– Я знаю. Однако же это правда. Ты сам ею писал, поэтому знаешь. Все дело в ощущении краски, в том, как ведет себя поверхность. Критики этого никогда не видят, никогда не отмечают. Они всегда уверены, что краской ты пытаешься что‑то сказать; они не понимают, что с нами говорит сама краска – прикосновением, отражением. Ты чувствовал такое, нет?

– Oncle Claude, но я не понимаю. Мы думали, в краску подмешан какой‑то наркотик, что у нас от него галлюцинации.

– Объяснимо. И в то время я сам был убежден, что схожу с ума. Но, как видишь, выкарабкался. Художник не может позволять безумию мешать ему творить искусство, ему просто нужно научиться направлять безумие в нужное русло. Мне казалось, это я и делаю.

– А сколько? Сколько времени вы считали, что сошли с ума?

– Минуты две назад перестал, – ответил старый художник.

– Вы никогда ничего не говорили.

– А что тут было говорить? «О, Люсьен, кстати, я вдруг осознал, что часы отмерили лишь полчаса, а я уже написал шесть видов вокзала Сен‑Лазар, и дым был достаточно любезен повисеть передо мной неподвижно, пока я его пишу». Так, что ли?

– Я бы, наверное, тогда решил, что вы и впрямь спятили, – сказал Люсьен.

– То был единственный раз, когда я купил краску прямо у Красовщика. В то утро на вокзале. И он прекрасно знал, чтó я пытаюсь сделать. Помню, говорил, что если я подцвечу холст его синью, работа у меня пойдет легче.

– Вы сказали – тогда единственный раз покупали краску «прямо» у него. Но вы и раньше ею пользовались?

– И до, и после того раза. Моя жена, Камилль. Она приносила ее мне, и она же за нее платила. Боюсь, не только деньгами.

Люсьен содрогнулся. Он тоже ничего не покупал у Красовщика. Краска всегда приходила к нему через Жюльетт. Он бы ни за что не связал их друг с другом, если б Анри этого не заметил. Люсьен спросил:

– Значит, ваша Камилль знала Красовщика?

Моне весь обмяк на табурете и уставился в землю у себя под ногами.

– Когда я ее только встретил – в те первые дни, когда мы поспешно сбегали из гостиниц, не заплатив, когда таскали этот двадцатифутовый холст по всей Франции, – Камилль была словно какая‑то дикая дриада, но живопись ее интересовала всегда. Она подталкивала меня, чтоб я заходил все дальше, делал все больше, даже когда забеременела, и нам было бы гораздо легче, если б я соглашался на другие работы. Но я помню, как она еще в самом начале принесла мне коробку красок – мы с нею только познакомились, – и с тех пор она робко дарила мне тюбики краски, как маленькие сувениры нашей любви. «Одели меня красотой, Клод», – говорила она. Иногда мы пускались в авантюры, и я писал, казалось, месяцами где‑нибудь в лесу Фонтенбло, на пляжах Онфлёра или Трувилля – и не понимал, отчего трактирщик «Белой лошади» так долго с нами мирится. А потом обнаруживал, что в его книгах на постоялом дворе мы записаны всего день‑два. Так у нас было много лет. Камилль месяцами играла роль примерной супруги, хорошей матери – все переживала из‑за денег и будущего, – но вдруг снова становилась беззаботной девчонкой, и мы опять были как юные влюбленные, кидались друг на друга всякий миг, когда я не писал, а она не смотрела за детьми. Я неделями тонул в красках и ее красоте – счастливый, в полном экстазе. Уже падал от измождения, а она вдруг опять превращалась в чуткую жену и заботилась о семье и доме, и я либо приходил в себя, как после лихорадки, либо целыми сутками просто спал.

– И вы думаете, она становилась такой от сини Красовщика?

– Поначалу не думал. Ну кому такое придет в голову? Но после вокзала Сен‑Лазар и сам начал в это верить. Но даже тогда, скажи мне кто‑нибудь, что я как‑то обманываю время, даже не знаю, стал бы я что‑нибудь менять. Я писал. Я вечно писал. И писал хорошо. Зачем мне это менять? Да и как? Но в итоге, мне кажется, живопись Камилль и доконала.

Голос Моне прервался, словно он задавил в себе всхлип. Люсьен не знал, что делать. Обнять своего наставника? Посочувствовать ему? Похлопать по плечу и сказать, что все будет хорошо? Как и с отцом, Люсьену казалось неправильным утешать своих «дядьев»‑художников. Они были столпами силы и решимости, они были гениями – как же можно даже помыслить о том, чтобы предлагать им нечто, помимо восхищения? Но затем он подумал о своих друзьях, которые тоже художники: о Винсенте, Анри, Бернаре, даже о Сёра, который заперся в собственной интеллектуальной крепости оптики и теории цвета, – их всех одолевали приступы спеси, которые сменялись душераздирающими сомнениями в себе. Разве Моне, Писсарро и Ренуар чем‑то лучше? Да ладно.

Люсьен сказал:

– Все знают, женой художника быть нелегко, но вы…

Моне поднял руку с кистью перебить молодого человека:

– Твоя девушка, эта Жюльетт? Она болеет?

– Что? – Люсьен как раз оглядывал пруд с кувшинками – вдруг в нем проявится какой‑то порядок. Что ж он рассчитывал услышать? – Жюльетт? Нет, она не болела.

– Это хорошо, – сказал Моне. – Вероятно, она тебя бросила, пока ничего не случилось. А у Камилль заняло много лет, очень много. Но я старался ее спасти. По правде надеялся.

С этими словами Моне положил палитру наземь, бросил кисть в ведерко скипидара, свисавшее на цепи с мольберта, и встал.

– Пойдем со мной.

Моне провел Люсьена по всему саду к большому и тусклому каменному флигелю рядом с домом. Художник отпер дверь ключом, висевшим у него на часовой цепочке, и они зашли в мастерскую с высоким потолком и световыми люками, задрапированными белым, чтобы лучше рассеивался свет. Освещение здесь походило на то, что было и у Люсьена в сарае.

У одной стены размещались деревянные стойки, в которых, не соприкасаясь, сохли холсты, а на задней стене, до самого потолка, вплотную друг к другу висели десятки работ самого хозяина – главным образом, его сад и пейзажи, написанные вокруг Живерни. Завершенные картины стояли на полу рядов в десять, лицом к стене, чтобы не припадали пылью, пока их не покроют лаком.

– Наверное, бóльшую часть нужно отправить Дюран‑Рюэлю, – сказал Моне. – Нехорошо так много держать в одном месте. Писсарро шестнадцать сотен потерял, когда пруссаки оккупировали его дом в войну. Они его картинами подвязывались как фартуками, когда устроили там скотобойню. Выстилали ими пол, чтобы кровь не протекла.

Люсьена передернуло.

– Я слышал, шурин месье Ренуара его картинами укрывал клетки для своих кроликов, чтобы вода не попадала. Мадам Ренуар надавала брату по мордасам за это, и потасовку их слышала вся гора.

– Ах, Алин, – вздохнул Моне. – Повезло с ней Ренуару.

Художник перебрал составленные холсты, нашел один и вытащил его – женский портрет. Прислонил к остальным, сделал шаг назад. Женщина спала, а лицо ее окружал вихрь краски, мазки синего и белого, нанесенные гораздо неистовее, нежели Моне писал обычно.

– Вот видишь, – произнес художник. – Я старался ее спасти. Пытался вернуть ее.

Люсьен не понял. Лицо на портрете выписано было неотчетливо – в буйстве мазков черты его лишь угадывались.

– Мадам Моне? – спросил он.

– Это Камилль на смертном одре, – ответил Моне. – Тогда этим синим я писал в последний раз. В комнате со мной была Бланш, дочь Алис. Она ухаживала за Камилль. Я думал, она сочтет меня каким‑то гулем. У меня жена уходит, а я сижу и пишу ее труп. Я ей сказал, что мне нужно запечатлеть тот оттенок синевы, которым она покрывается, пока не исчез. Она ни о чем не спрашивала. Просто оставила меня писать в покое. Но я пытался вернуть Камилль, остановить время так, как мне удалось в то утро на вокзале Сен‑Лазар, как время останавливалось всякий раз, когда мы с Камилль уезжали вместе, когда она мне позировала. Что угодно, лишь бы провести с ней хоть еще один миг, удержать ее рядом.

В глазах Люсьена картина стала другой. Теперь в мазках он видел то, что Моне всегда называл своей целью: запечатлеть миг. Он пытался сохранить в ней жизнь.

Сказать о картине было нечего. Комментировать ее как произведение искусства бездушно; говорить же что‑то о сюжете… ну, для такой скорби здесь не хватит никаких слов.

– Простите меня, – наконец вымолвил Люсьен, и эта короткая фраза повисла между ними. Булочник помнил мадам Моне еще по тем временам, когда чета жила на Монмартре, и хотя с ней они были не слишком хорошо знакомы, к нему Камилль всегда бывала добра. Люсьен продолжил через некоторое время: – А как вы поняли? Она же долго болела, нет? Как вы поняли, что можно снова попробовать эту синь?

– Она мне сама сказала, – ответил Моне. – Она дышала уже с трудом, задыхалась – долго, долго. В ней не оставалось жизни, даже чтобы кашлянуть. Но потом взяла меня за руку, и глаза ее осветились изнутри – всего на миг она стала той безудержной девчонкой, что прибегала ко мне все те годы. И сказала: «Одели меня красотой, Клод. Одели меня красотой». Так и понял. Когда она говорила это раньше, я думал, она хочет, чтобы я подарил ей красивую картину, а она меня просила сделать красивой картиной ее. Безумие какое‑то – даже сейчас, если вслух произнести.

– Нет, – только и ответил ему Люсьен, и теперь безмолвие воцарилось в мастерской надолго.

Моне уложил портрет Камилль обратно, походил по мастерской, шаркая ногами, – подравнивал кисти в банках, собирал ветошь, завинчивал колпачки на тюбиках, – а Люсьен делал вид, будто рассматривает картины на стене, чтобы не видеть слез в глазах наставника.

Его переполняла тысяча вопросов, но не хотелось показаться черствым из‑за страха за Жюльетт. Но когда он услышал, как Моне чиркнул спичкой и стал раскуривать трубку, не выдержал.

– А все остальные? Ренуар? Сезанн? Они вели дела с Красовщиком?

Моне попыхал какое‑то время трубкой, словно раздумывал над вопросом академического свойства, а не чем‑то настолько близким к сердцу, как его покойная жена.

– Марго Ренуара ты же помнишь, нет?

– Конечно. Жила на Монмартре.

– Она умерла через несколько месяцев после Камилль. Огюста ее смерть чуть не доконала, так он переживал. Я пришел на похороны, и в тот вечер мы напились – Ренуар, я, еще кто‑то. Он рассказывал, как писал ее, как не мог найти ее портреты, а ведь точно помнил, что они у него были. Камилль еще свежа была у меня в памяти, и я подумал, что его ложные воспоминания могут быть вызваны той же синью – что Ренуар как‑то случайно обнаружил то, что открыл и я. Мне же не хватило мужества спросить у него, а вскоре он уехал – стал путешествовать по Средиземноморью, мне кажется, чтобы от всего этого сбежать. А после мы с ним об этом больше не разговаривали.

– А другие?

Моне закатил глаза и черенком трубки описал в воздухе спираль, словно дирижировал оркестром памяти. Затем произнес:

– Может быть кто угодно – или никто, Люсьен. Ты же знаешь этих художников. Если Лувр предложит тебе продать им эту твою «Синюю ню» и объявит ее национальным достоянием – ты что, кинешься искать способ как‑то поблагодарить за это свою волшебную краску?

– Нет, наверное, но Писсарро…

– Люсьен, смотри. – Моне трубкой направил взгляд молодого человека на стену картин – как бы коснулся каждой в воздухе, словно тронул ноты на стане. – У меня в прудах с кувшинками живет большой серый сазан. Наверное, заплыл из Сены, когда мы их только устраивали. Он того же цвета, что ил на дне, того же цвета, что тени от ив. Иногда виден лишь светло‑серый очерк – край его спинного плавника. Всякий раз, когда я пишу сад, пишу я и свет на поверхности пруда, отражения, кувшинки, что сверху плавают, небо и солнце в ряби – и при этом все время знаю, что он там. Чтобы увидеть его, нужно хорошенько вглядеться, и я, бывает, не знаю, где он, пока не шевельнется. Но он там. Ни на одной моей картине он не нарисован, однако он есть на каждой, хоть его и не видно. Ты меня понимаешь?

– По‑моему, да, – ответил Люсьен. Он вообще ничего не понял.

– Красовщик – как этот сазан, мальчик мой. На всех наших картинах – у Писсарро, у Ренуара, у Сисле, у Моризо… Даже у несчастного Базилля, пока его не застрелили на фронте. Еще с тех пор, с первых дней, когда мы только познакомились в Париже – он там, во всех наших работах. Где‑то в глубине.

 

* * *

 

В глубине под бульваром Сен‑Жермен Красовщик хромал по известняковым плитам пола камеры, высеченной в Левом берегу две тысячи лет назад. Над головой он держал фонарь Тилли – искал резьбу на камне, которой бы отмечалось положение и уровень камеры, но помещение было до того огромным, что свет лампы испарялся в непреклонном мраке.

– Надо идти по стене, – сказал он Этьенну, которому не особенно нравилось спускаться по лестницам и бродить по узким коридорам: он считал, что тьма – это команда спать, а не климат, в котором нужно путешествовать. Вся эта подземная экспедиция была для него одной огромной кучей навоза. Этьенн пошел с Красовщиком лишь потому, что хозяину не нравилось оставаться одному в темноте, а Блё об этом месте знать не полагалось.

Таким вот образом был подкопан весь Латинский квартал – в довольно буквальном смысле. Эти остатки известняковых, глиняных и песчаных шахт уходили вниз на десять этажей. Верхние были и самыми старыми – их выкопали до римлян еще галлы, но каждое новое поколение заглублялось в берега Сены все дальше: город рос, ему требовался камень, поэтому горняки врубались все глубже, а полы старых каменоломен становились потолками новых. Пока в 1774 году на рю д’Анфер не образовался гигантский провал, и в воронку не ухнул целый квартал зданий. Королевские архитекторы Людовика XVI назначали человека по имени Шарль‑Аксель Гийомо надзирать за старыми каменоломнями, раскапывать завалы и ремонтировать шахтные опоры, пока под землю не ушел весь Латинский квартал. И двадцать лет – даже во время революции, когда немногие государственные чиновники пережили гильотину, – он обустраивал подземелья Парижа: укреплял каждый их уровень, размечал каждую камеру и проход так, чтобы они соответствовали уличным адресам на поверхности. В итоге ему удалось реконструировать надежный и безопасный город под землей, который в недра уходил в два раза дальше, чем любые постройки на земле тянулись в небо. Когда городские кладбища стали вполне буквально лопаться от тяжести веков смерти, кости миллионов покойников перенесли в другое место упокоения, под Монпарнас, дабы расчистить место для nouveau мертвых. Этот оссуарий окрестили «Катакомбами» – в честь античных римских усыпальниц.

Красовщик проник сюда через вход в Катакомбы на бульваре Сен‑Жак. Минут пятнадцать они с Этьенном спотыкались мимо сложенных штабелями бедренных и малоберцовых костей истории, после чего углубились в те районы подземного города, куда никто никогда не заходил.

Нашли резьбу на камне, по которой стало ясно, где они находятся, и Красовщик проставил фонарь на пол, извлек из кармана пергамент с картой и расстелил на плитах.

– Уже недалеко, – сообщил он Этьенну, который не отрывал взгляда от паутины, свисавшей с его новой шляпы, – еще одного доказательства того, до чего кучей навоза было все их предприятие.

Они уже зашли так глубоко, что здесь даже крысы не гоношились – их в этих пределах ничто не привлекало. Красовщик шел вдоль стены, должно быть, с целый городской квартал, вел Этьенна за собой на веревке, пока не отыскал бронзовое кольцо, вделанное в камень где‑то на уровне своих колен.

– Тш‑ш‑ш, – произнес он. Склонив голову, прислушался. Этьенн отвернул уши от стены и обозрел громадную подземную залу: только они сами сопят, где‑то капает вода. – Там не шаги случайно, не слышал? – осведомился у осла Красовщик.

Этьенн не ответил – он вообще придерживался такой политики. Но подумал, что башмак, может, где‑то и шаркнул. А может, и нет.

Красовщик взялся за кольцо, и все тело его изогнулось буквой С, пока он изо всех сил тянул за него. Раздался скрежет, каменная панель в стене отошла. Вообще‑то не камень – толстая дубовая дверь, лишь облицованная известняковой плиткой, чтобы сливаться со стеной.

– Voilà! – произнес человечек, поднимая фонарь повыше. Склеп за дверью размерами был с гостиную у них в квартире, и фонарь освещал его целиком. В помещении было пусто – только ярко блеснула бронзовая жаровня, да у дальней стены высветились десятки картин, рядами прислоненные к ней. Красовщик дошаркал до них и выбрал тот холст, что высотою был чуть ли не с него: Мане, ню светлокожей темноволосой девушки, на которую падает свет из окна. Она сидела за туалетным столиком перед зеркалом в резной золотой раме и через плечо смотрела на художника, словно ожидала, что к ней сейчас кто‑то зайдет. И даже предвкушала это. А главным в этом портрете для Красовщика было то, что изящный стул под ней был задрапирован роскошным ультрамариновым бархатом. Редкая композиция стала бы национальным сокровищем, а заодно и вызвала бы скандал, если бы кто‑то узнал о ее существовании. Даже теперь, через восемь лет после смерти художника. Но видели эту картину лишь сам Мане, его натурщица и Красовщик.

А тот ею тоже дорожил и тратить не хотел, но ему нужна была синь. Красовщик вынес картину в подземную залу и прислонил к стене, а сам навалился на дверь.

– Фонарь надо бы тебе на шею повесить, – сказал он Этьенну. – В одной руке я это не донесу.

Он повозился с лампой, пытаясь пристроить ее на шее осла, но с вонью горелой шерсти его копытный спутник мириться никак не желал.

– Ладно, сделаем, как Гойя, – произнес Красовщик. В ранце у него было припасено с полдюжины свечей, и он приладил их к полям канотье Этьенна и зажег. Теперь осел вел его через подземный мир, напоминая собой длинноухий деньрожденный торт, а Красовщик ковылял позади, стараясь не задеть холстом стены.

– Ты ничего не слышал? – вдруг спросил он, когда они уже почти добрались до выхода из Катакомб.

Этьенн не ответил – во‑первых, не прислушивался, а во‑вторых, все равно бы ничего не сказал: воском ему теперь испортили новую шляпу, и это совершенно и окончательно доказывало, что путешествие их – одна сплошная куча навоза.

Красовщик протиснул холст через узкую дверцу в подземную камеру, до потолка заваленную черепами.

– Портрет мы отнесем в квартиру, Этьенн, а потом сходим с тобой на рынок и купим тебе морковки. И мне нужен новый пистолет. Блё за собой не очень качественно убирает.

 


Поделиться с друзьями:

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.062 с.