Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Лирическая поэзия средних веков

2020-06-02 236
Лирическая поэзия средних веков 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

 

 

1

 

Когда вспоминают о средних веках, то обычно представляют себе закованного в латы рыцаря, тяжелым мечом поражающего врага, каменные громады феодального замка, изнурительный труд крепостного крестьянина, унылый колокольный звон, раздающийся за монастырской стеной, и монаха, отрекшегося от мирских соблазнов. Железо. Камень. Молитвы и кровь.

Да, все это, конечно, так и было. Немало в средние века нагромождалось тяжелого, темного, бесчеловечного. Но люди всегда оставались людьми. Они не могли, как этого требовали от них хмурые благочестивцы, думать только о смерти и загробном царстве. Земля их кормила и поила. С землей прежде всего были связаны их горести, радости, надежды и разочарования. Они любили, трудились, воевали, веселились и оплакивали умерших. Разумеется, они также молились, но ведь и в молитвах просили они бога даровать им хлеб насущный и избавить от лукавого в этой земной юдоли.

Впрочем, страшила их не только нечистая сила, но и внезапные набеги врагов, самоуправство власть имущих, моровая язва, а также, как многим казалось, близость светопреставления. Однако, вопреки мрачным пророчествам неистовых прорицателей, конец мира не наступал и река средневековой жизни продолжала катить свои медленные и широкие волны. Земля оставалась землей. И люди, как и в другие исторические эпохи, тянулись к свету и красоте. При этом им хотелось, чтобы красота обитала нe только в тесных храмах, но и на просторах их повседневной жизни. И чтобы выражалась она не только в холодном неподвижном камне, но и в теплом человеческом слове, гибком и музыкальном. Именно в средние века поэзия стала королевой европейской словесности. Время прозы еще не пришло. Даже летописи облекались в стихотворную форму. Священное писание обретало стихотворные ритмы. Понятно, что при отсутствии книгопечатания стиху суждено было играть особую подсобную роль, ведь стихотворные тексты лучше запоминались. Но дело, конечно, не сводилось к удобству запоминания. Звучные стихотворные формы придавали поэтичность даже самому сухому дидактическому тексту, как бы приобщая его к царству красоты. А люди, жившие в суровую и в чем-то даже мрачную эпоху, нуждались в красоте, как нуждались они в солнечном свете.

Поэтическое слово звучало в то время повсюду — и в храме, и в рыцарском замке, и на городском торжище, и в кругу хлебопашцев. Искусные певцы вспоминали о славных богатырях, совершавших удивительные подвиги. Люди разного звания и положения, женщины и мужчины пели о любви, о весне, о веселых и грустных событиях в человеческой жизни. Так, видимо, обстояло дело уже в начале средних веков. Недаром церковные власти и каролингские короли не уставали клеймить «бесстыдные любовные песни», «дьявольские постыдные песни, распеваемые в деревнях женщинами», «нечестивые женские хоровые песни», имевшие, можно предполагать, широкое распространение в народной среде. Но все эти песни, противоречащие постной церковной морали, до нас не дошли. Никому не приходило в голову их записывать, тратить на них драгоценный пергамент. Грамотеями в то время являлись обычно клирики, а для них произведения, вызывавшие нарекания церкви, не могли представлять интерес. К тому же народная лирика вряд ли вообще тогда воспринималась как что-то ценное, и не только потому, что она была «простонародной»: ведь человек в те «эпические» столетия неизменно выступал как представитель рода, племени или сословия. От него ожидали подвига, способности сокрушить супостата. В героизме видели его главное достоинство. Поэтому нет ничего удивительного в том, что Карл Великий, твердой рукой насаждавший христианство, живо интересовался древнейшими «варварскими» песнями, посвященными деяниям былых королей. Что же касается лирических несен, не укладывавшихся в эпическую концепцию мира, то их в лучшем случае просто не замечали либо решительно отвергали, занося в рубрику греховных. Этим и объясняется то прискорбное обстоятельство, что народная лирика раннего средневековья бесследно исчезла.

Но вот подошел XII век, и любовная лирика, правда не народная, но рыцарская, как-то сразу заняла одно из самых видных мест в литературе средних веков. Этот расцвет светской лирической поэзии, начавшийся на юге Франции, в Провансе, а затем охвативший ряд европейских стран, знаменовал наступление нового этапа в культурном истории средневековой Европы. В XII и XIII веках в западноевропейской жизни многое изменилось. Правда, феодальные порядки еще продолжали оставаться незыблемыми и католическая церковь сохраняла власть над умами верующих. Но уже быстро начали расти города, стремившиеся освободиться от власти феодальных сеньоров и зачастую превращавшиеся в очаги религиозной и социальной крамолы. Там в начале XII века возникли первые частные школы, не связанные непосредственно с церковными организациями и поэтому более свободные в своих начинаниях. Именно в стенах этих школ протекала деятельность одного из наиболее выдающихся философов-вольнодумцев средних веков — Пьера (Петра) Абеляра (1079—1142), воззрения которого дважды осуждались господствующей церковью как еретические. Ставя человеческий разум выше предания и мертвой догмы, французский мыслитель с огромным уважением отзывался об античных философах, которые для него олицетворяли истинную мудрость и по своему нравственному благородству превосходили представителей современного католического клира. Стирая грани между античностью и средними веками, он даже осмеливался утверждать, что христианское учение о троице было предвосхищено «величайшим из философов» — Платоном и его учениками. О том, насколько к этому времени возросло самосознание личности, свидетельствует «История моих бедствий», принадлежащая перу того же Абеляра. Автор уверен, что его жизнь представляет несомненный интерес для любознательного читателя. И он обстоятельно рассказывает о том, как он достиг громкой славы ученого, как его преследовали облаченные в сутану завистники и как горячая любовь соединила его с умной и красивой Элоизой. Он даже считает нужным сообщить, что сочинял любовные стихи, которые «нередко разучивались и распевались во многих областях»[1]*. Перед читателем возникает образ человека, примечательного не тем, что он имеет отношение к церкви или сеньору, но тем, что он, при всем его несомненном благочестии, выступает, так сказать, сам по себе, являя миру неповторимое богатство ума и пылких человеческих чувств. В чем-то автобиография Абеляра уже предвосхищает «Письмо к потомкам» Франческо Петрарки, первого великого итальянского гуманиста, пожелавшего рассказать людям о себе и своей жизни.

Однако не только города, но и феодальные замки были в XII и XIII веках охвачены новыми веяниями. В это время пышно расцветает придворная рыцарская культура, блестящая, изысканная и нарядная, весьма отличная от примитивной и суровой культуры господствующего сословия раннего средневековья. Рыцарь продолжает оставаться воином. Но придворный этикет требует, чтобы наряду с традиционной доблестью он обладал светскими изящными манерами, соблюдал во всем «меру», был приобщен к искусству и почитал прекрасных дам, то есть являл собой образец придворного вежества, именуемого куртуазней. Совершенные куртуазные рыцари, преданные прекрасным дамам, заполняют страницы рыцарских ромапов, идущих на смену тяжелоступным героическим эпопеям. Куртуазия становится знаменем социальной элиты, претендовавшей на господство в социальной, нравственной и эстетической сфере. Конечно, в романах феодальный обиход до крайности идеализирован, но из этого вовсе не следует, что куртуазный рыцарь являлся лишь поэтической фикцией. Он действительно блистал при дворах могущественных феодалов. Крестовые походы заметно расширили его кругозор. Быстрое развитие товарно-денежных отношений, разрушая былую замкнутость феодального поместья, пробуждало в нем желание не уступать городскому патрициату в блеске и великолепии. Враждуя нередко с горожанами, он в то же время готов был усваивать материальные и духовные ценности, создававшиеся в городской среде. У Абеляра были друзья и единомышленники среди дворян. Между куртуазных поэтов нередко встречались выходцы из городских кругов. Характерной тенденцией куртуазной поэзии можно считать заметно возросший интерес к миру и человеку, который способен но только молиться и воевать, но и нежно любить, восхищаться красотой природы, а также искусными изделиями человеческих рук. Хотя аскетическая доктрина продолжала громко заявлять о себе, многочисленные поэты воспевают земпую чувственную любовь как великое благо. Поэт не так охотно прислушивается к звону мечей, как к биению пылкого человеческого сердца. Всеми признанной владычицей поэзии становится Любовь, а ее верной спутницей — Прекрасная Дама.

С культа прекрасной дамы, собственно, и началась куртуазная поэзия. Она возникла в конце XI века в Провансе, принадлежавшем к числу наиболее развитых стран тогдашней Европы. По словам Ф. Энгельса, «южнофранцузская — vulgo провансальская — нация не только проделала во времена средневековья «цепное развитие», но даже стояла во главе европейского развития. Она первая из всех наций нового времени выработала литературный язык. Ее поэзия служила тогда недостижимым образцом для всех романских народов, да и для немцев и англичан. В создании феодального рыцарства она соперничала с кастильцами, французами-северянами и английскими норманнами; в промышленности и торговле она нисколько не уступала итальянцам. Она не только «блестящим образом» развила «одну фазу средневековой жизни», но вызвала даже отблеск древнего эллинства среди глубочайшего средневековья»[2]*.

Говоря об «отблеске древнего эллинства», Ф. Энгельс имеет в виду поэзию многочисленных старопровансалъских трубадуров, бросивших вызов угрюмому аскетизму средних веков. Встречались среди них и зватпые феодалы, и люди скромного происхождения, но преобладали рыцари-министериалы, то есть служилые рыцари, тесно связанные с аристократическими дворами, являвшимися признанными центрами новой куртуазной культуры. Здесь звучали песни трубадуров, здесь охотно рассуждали о любви и ее природе, здесь складывались правила любовного служения, ставшего своего рода светской религией высшего круга. При этом к поэтическому творчеству причастны были не только мужчины, по и женщины. В феодальных кругах Южной Франции женщины вообще пользовались относительно большой свободой. Согласно древним римским законам, сохранившимся в Провансе, они могли наследовать феодальные владения и выступать в роли феодальных сеньоров, окруженных толпой придворных. Понятно, что знатные дамы весьма благосклонно относились к куртуазной поэзии, которая подымала их на высокий пьедестал.

В поэзии трубадуров прекрасная дама заняла примерно такое же место, какое в религиозной поэзии средних веков отводилось мадонне. Только мадонна царила на недосягаемых небесах, в то время как прекрасная дама являлась лучшим украшением земли и царила в сердце влюбленного поэта. Трубадуры дружно воспевали ее красоту и благородство. Как ювелир, любующийся редким собранием драгоценных камней, возьмет то один самоцвет, то другой, так и поэт в стихотворении перебирает драгоценные черты своей повелительницы. У нее сверкающие золотом волосы, лучистые глаза, лоб — «белизной превосходящий лилеи», румяные щеки, красиво очерченный нос, маленький рот, пурпурные губы, руки с тонкими и длинными пальцами, изящные брови, «зубы жемчуга ясней» (Арнаут де Марейль и др.). Поэту, лицезреющему такое совершенство, даже кажется, что он пребывает в раю (Понс де Кандюэль). Правда, это рай особого рода, это рай куртуазный, весьма далекий от призрачной обители бесплотных духов, о которой тосковали средневековые анахореты. Куртуазному раю соответствует куртуазная теология, не раз смущавшая суровых ревнителей церкви. Сам бог создает прекрасную даму. И создает ее из собственной своей красоты (Гильем де Кабестань). Прославленному трубадуру Пейре Видалю даже кажется, что, глядя на даму, он видит бога. Улыбка четырехсот ангелов не может сравниться с улыбкой любимой (Рамбаут д'Ауренга). А один из поэтов, имя которого до нас не дошло, так пленен несравненной женской красотой, что не находит в сердце своем места для бога. Зато крылатый бог любви, прославленный еще во времена классической древности, легко проникает в сердце поэта. Именно он побуждал каноника Дауде де Прадас (кансона «Сама Любовь приказ дает...») и других стихотворцев петь о любви и ее великой власти. Любовь собирает под своими священными знаменами старопровапсальских поэтов. Она одушевляет их и умножает их творческие силы. Недаром один из самых талантливых трубадуров — Бернарт де Вентадорн — заявлял:

 

Коль не от сердца песнь идет,

Она не стоит ни гроша,

А сердце песни не споет,

Любви не зная совершенной.

Мои кансоны вдохновенны —

Любовью у меня горят

И сердце, и уста, и взгляд.

 

Но что же представляла собой эта «совершенная», или куртуазная, любовь (fin amor) трубадуров, вызывавшая и продолжающая вызывать споры среди историков европейской средневековой культуры?[3] Немецкий ученый Э. Векслер в начале XX века даже утверждал, что любовь в лирике трубадуров — это чистейшая фикция и что любовные песни старопровансальских поэтов на самом деле имели только одну практическую цель: «прославление госпожи в расчете на награду», которую сеньор дарует своему вассалу. Векслеру весьма основательно возражал выдающийся русский исследователь В. Ф. Шишмарев («Несколько замечаний к вопросу о средневековой лирике», 1912). Не отрицая в поэзии трубадуров приемов идеализации и известной условности стиля и отдельных ситуаций, он выражал уверенность, что «любовная лирика провансальцев в ее целом» — это «поэтическое изображение вполне реальных переживаний» и что «любовная поэзия провансальцев реальна не менее всякой другой», а «психологические корни» ее надо, между прочим, искать «в отрицательной оценке современного брака, строившегося обыкновенно на расчете или необходимости». В культе дамы, по словам В. Ф. Шишмарева, «впервые был поставлен вопрос о самоценности чувства и найдена поэтическая формула любви»[4]*.

Дело в том, что прекрасная дама, воспеваемая трубадурами,— как правило, замужняя женщина, обычно супруга феодала. На это в свое время обратил внимание Ф. Энгельс, заметивший, что «рыцарская любовь средних веков отнюдь не была супружеской любовью. Наоборот. В своем классическом виде, у провансальцев, рыцарская любовь устремляется на всех парусах к нарушен ню супружеской верности, и ее поэты воспевают это»[5].

Можно в связи с этим сказать, что любовь трубадуров явилась своего рода бунтом человеческих чувств, потребовавших своей доли в безличном сословном мире. Ведь в средние века брак заключался по соображениям чисто деловым. Сословие поглощало человека. Голос чувства не мог звучать там, где звучал голос холодного расчета, основанного на кастовых прерогативах. В любовной лирике провансальцев человеческое чувство стремится обрести свои права. И в этом ее первостепенное историческое значение. И хотя вся атмосфера куртуазного служения связана с феодальными дворами, собственно кастовый элемент подчас отступает здесь под натиском освобожденного чувства.

Любовь расшатывала сословные преграды. Ведь в царство куртуазной поэзии доступ открыт не только для знатных, но и для незнатных. Сыном замкового пекаря был Бернарт де Вентадорн, из семьи скорняка происходил Пейре Видаль, резчиком был Эльяс Кайрель, нотариусом — Арнаут де Марейль и т. д. В поэзии трубадуров любовь даже выступает в роли великой уравннтельницы. Перед ней, как перед богом, теряют свое значение сословные преимущества. Совершенной любви достоин не тот, кто знатен и богат, а тот, у кого благородное сердце, будь он при этом беден и незнатен (Дальфин). Поэты охотно твердят о том, что любовь несовместима с корыстью и тщеславием, что совершенная любовь облагораживает человека. По словам Монтаньятоля, «любовь не грех, а добродетель, в силу которой дурные люди становятся хорошими, а хорошие — совершенными». Ведь всякий, кто хочет обладать внутренней ценностью, «должен обратить свое сердце и свои надежды к любви, ибо любовь научает благородным и приятным поступкам; она внушает человеку, как жить надлежащим образом, она приносит радость и устраняет скорбь» (он же).

Но у куртуазной любви свои особенности. Прежде всего это «тайная» любовь. Поэт избегает называть свою даму по имени. Такая откровенность могла бы ей повредить. В произведениях трубадуров то и дело упоминаются злоязычные соглядатаи и ревнивые мужья, которые доходят до того, что бьют своих законных жен. Поэтому влюбленный поэт в стихах называет прекрасную даму условным прозвищем (так называемый сеньяль). Хранить тайну любви — его первейшая обязанность. «Я так преданно и верно люблю вас, что ни одному другу не доверю тайну моей любви к вам»,— заявляет Пейре Видаль.

Затем куртуазная любовь — это любовь «тонкая», изысканная, в отличие от грубо-чувственной, примитивной, «глупой» любви (fol amor), свойственной неотесанным вилланам. Ото вовсе не означает, что куртуазная любовь несовместима с чувственным влечением. Нередко поэты прямо признаются в том, что охвачены неодолимым желанием, что умрут, если не удостоятся «высшей награды», что страстно жаждут «обладать» прекрасной (Пейре Раймон). Но при этом куртуазная любовь чуждается дерзости, шумного озорного напора. Она выступает преимущественно как трепетное обожание. Ей сопутствует робость, подчас лишающая поэта дара речи. Только вздохи намекают на чувства влюбленного. Но вот льется песня поэта, прославляющего прекрасную даму, достойную преклонения, преданности и высокой любви. Любовь эта не ходит быстрым, резвым шагом. Она движется медленно, почти торжественно. Иногда она даже как будто становится совсем призрачной. Поэты заявляют, что, не ища взаимности, в самом обожании обретают они драгоценную награду, что страдания любви сладостны, а трубадур Арнаут де Марейль даже утверждал: «Я не думаю, что любовь может быть разделенной, ибо, если она будет разделена, должно быть изменено ее имя».

Конечно, куртуазная любовь не была лишена известной условности. Она не только подчинялась придворному этикету, но и подчас сливалась с великосветской модой. Вероятно, многие стихотворения были прямо продиктованы этой модой. Прославляя красоту и добродетели жены своего сюзерена, рыцари-министериалы оставались почтительными царедворцами.

Их звонкие песни, льстя самолюбию дамы, одновременно окружали сиянием исключительности феодальный двор, среди которого она царила. Однако не следует думать, что куртуазная любовь — всего лишь изысканная великосветская игра. Ведь самый факт, что любовь могла стать модой и даже, пожалуй, наиболее ярким проявлением куртуазии, свидетельствует о том, что в сознании средневекового человека произошли глубокие сдвиги. Поэтому «высокий» тон провансальских любовных несен не может быть всецело сведен к придворному этикету.

Любовпой лирике трубадуров действительно присуща ясно выраженная идеализирующая тенденция. Но доктрина куртуазной любви не только поднимала на высокий пьедестал прекрасную даму, но и от влюбленного требовала непрерывного совершенствования. В связи с этим апофеоз прекрасной дамы превращался в апофеоз земной любви, которая вырастала в могучую нравственную силу, призванную преобразить человека, приобщенного к ней. Для прославления этой «совершенной» любви поэт, естественно, использовал те понятия и речения, которые предлагали ему средине века. Религиозная и феодальная фразеология была вполне уместна там, где возникала атмосфера любовного служения. Поэт охотно признавал себя вассалом дамы. Своей «госпоже» оп клялся в нерушимой «верности» либо, подчиняясь приказу амура, становился ее «пленником». Люди на земле и ангелы на небесах ликуют при виде совершенств прекрасной дамы. Как и мадонну, поэты называют ее путеводной звездой, майской розой, утешительницей скорбящих и т. п. Само собой понятно, что после смерти прекрасная дама возносится в горние сферы рая. Так, приближая прекрасную даму к сопму ангелов, провансальские поэты освящали куртуазную любовь, ставили ее по ту сторону греха и утверждали в качестве великого блага.

Впрочем, независимо от куртуазной концепции, средние века в сиянии земной красоты готовы были видеть отблеск великой красоты небесной. Недаром надпись на фасаде церкви в Сен-Дени, сделанная по распоряжению ученого аббата Сугерия (начало XII в.), гласила: «Чувственною красотою душа возвышается к истинной красоте и от земли возносится к небесам». Подобное утверждение, обращенное в данном случае к искусству церковному, в то же время далеко выходило за пределы монашеского ригоризма, поскольку земную красоту рассматривало как прочное звено в цепи мудрого божественного миропорядка. Поэтому нет ничего удивительного в том, что поэты, воспевавшие чувственную красоту куртуазной дамы, вспоминают об ангелах и небесах. На языке средневековой поэзии это означало, что достоинства куртуазной дамы, и прежде всего ее красота, поистине безмерны. Такая красота вполне достойна «высокой» любви, а высокая любовь достойна апофеоза.

И любовь прочно утвердилась в творениях трубадуров. Она преобразила суровую средневековую поэзию, заставив поэтов по-новому взглянуть на окружающий мир. Она обостряла чувство прекрасного. Никогда еще средневековые поэты не восторгались столь самозабвенно земной красотой.

И пленяла их не только красота молодой куртуазной дамы, но и красота вечно живой природы, в которой они улавливали соответствие своему душевному состоянию. Мир цвел и благоухал в песнях трубадуров. Особенно охотно вспоминали они о весне, когда луга начинали пестреть цветами, нежной листвой одевались сады и пернатый хор немолчно славил пробуждающуюся любовь. С подобным «весенним запевом», восходящим к традициям народной, а также поздней античной поэзии, нередко встречаемся мы в песнях Бернарта де Вентадорна (около 1140—1195), Гираута де Борнейля (расцвет творчества — 1175—1220 гг.), Джауфре Рюделя (около 1140—1170) и других трубадуров. Весна — прекрасный символ любви в поэзии провансальцев. Она радует глаза и сердце, возвышает душу. Песни соловьев и жаворонков звучат в ее честь. Повсюду разлита светлая радость. И поэта побуждает она слагать звонкие, вдохновенные песни.

В то же время к «весеннему запеву» поэт подчас обращается лишь затем, чтобы оттенить грусть, овладевшую его сердцем. Ликует весенняя природа, а прекрасная дама холодна к влюбленному поэту. Томление по цели, едва достижимой, составляет один из характерных мотивов любовной лирики трубадуров. На разные лады у разных поэтов звучал этот мотив. Как часто жалуются поэты на суровость донны, на то, что она холодна как лед, что им не дана радость разделенной любви, что тоска щемит их сердце, что жизнь отринутого донной превращается в тяжкий сон, что благой бог любви склонен к жестокости и т. п.

Правда, порой поэт утешает себя мыслью, что совершенная любовь может быть только «высокой» любовью, а «высокая» любовь не ищет «бренной награды», что любить следует не ради чувственных, услад, а самозабвенно. Так утверждал замечательный певец «высокой» любви Бернарт де Вентадорн («Коль не от сердца песнь идет...»). По мнению Аймерика де Пегильяна, любовь сама по себе является великой наградой, мучения, приносимые ею, сладки, а тоска, порожденная ею, светла и чиста («Зря — воевать против власти любви...»). В свой черед Джауфре Рюдель, прославленный певец «любви издалека», именно в этой призрачной любви находил высшую меру радости («Мне в пору долгих майских дней...»). Чувственную любовь от любви куртуазной решительно отделял жизнелюбивый каноник Дауде де Прадас. По его мнению, тот нарушает закон любви, кто стремится овладеть прекрасной дамой и тем самым свести ее с куртуазных высот. Самое большее, на что следует надеяться поклоннику,— это поцелуй, а такие ее скромные подарки, как перстень или шнур, стоят величайших сокровищ. Другое дело — девица, с ней уже можно вести себя более свободно, а с разбитной простолюдинкой и вообще дозволено играть в любые любовные игры («Сама Любовь приказ дает...»).

Но не следует все-таки преувеличивать платонизм куртуазной любви. В лучших песнях трубадуров горячее человеческое чувство одерживает верх над жесткой схемой. Тот же Бернарт де Вентадорн привлекает удивительной искренностью и силой переживаний. Его любовным излияниям веришь. Нет в них ничего мишурного, показного. Этот простолюдин, склоненный перед знатной дамой, обладал пылким сердцем. Не будучи, видимо, взыскан особыми милостями донны, оп в то же время упрямо мечтал о взаимности. В мечтах он уже видел ее обнаженной на ложе сна, в мечтах покрывал се тело жадными поцелуями. Надежда сопутствовала у него любовной тоске.

Следует заметить, что мечты, грезы, сны, видения играют немалую роль в поэзии трубадуров. Они как бы образуют второй мир, существующий наряду с миром повседневным, наполненным жалобами влюбленных. В этом «поэтическом» мире умолкают жалобы и пени и осуществляются самые заветные чаяния. Здесь даже Джауфре Рюдель, расставшись с «любовью издалека», ясно слышит нежный призыв прекрасной донны, близкой и ласковой. Характерно, что грезы и сны трубадуров обычно лишены серафических устремлений. В отличие от средневековых «Видений», герои которых блуждали по загробпым царствам, видения и сны трубадуров не покидали земных пределов. В них «высокая» любовь обретала свои земные права. Так, знойной страстью напоен сон Арнаута де Марейля. Словами: «Длись без конца, мой сон,— исправь // Неутоленной страсти явь!» — заканчивает он свое любовное «Послание».

Но не только в сновидениях и в грезах возникала у трубадуров тема разделенной любви. Ликованием и радостью наполнена, например, кансона «Полна я любви молодой...» талантливой поэтессы Беатрисы де Диа. Когда же любимый рыцарь покинул Беатрису, она, не страшась злой молвы, с удивительной откровенностью в песне напоминает ему о былых любовных восторгах («Я горестной тоски полна...»). Земной, разделенной любви всецело посвящен жанр альбы, широко распространенной в старопровансальской поэзии. Влюбленные расстаются на заре, после тайного свидания. О приближении дня их предупреждает друг или слуга рыцаря, стоящий на страже. Влюбленный обычно сетует на то, что так быстро прошла ночь и приблизилось расставание. В известной альбе Гираут де Борнейль, предвосхищая Петрарку, даже мечтает о том, чтобы ночь любви продолжалась вечно.

Любовь нередко служила в провансальской поэзии предметом споров и рассуждений. Трубадурам вообще присуща склонность к размышлениям, дебатам, обмену мнений, поискам дефиниций. Мастера средневековой схоластической культуры могли им в этом подавать, а подчас, видимо, и подавали надежный пример. Понятно, что в кругу дебатируемых вопросов любви отводилось одно из первых мест. Вопрос этот рассматривался в разных аспектах. Но особенно занимала поэтов его, так сказать, «практическая сторона». Поэты, например, спорили о том, какую женщину следует предпочесть — доступную, но неверную или же верную, но суровую (Фолькет де Марселья: «Надежный друг, вот вы знаток...»). Можно ли считать счастливым в любви того, кто не делил ложа с дамой сердца? (Пейре Гильем и Сордель: «— Сеньор Сордель! Так вы опять...»). Или обсуждался весьма щекотливый вопрос о поведении кавалера на ложе любви (Аймерик де Пегильян и Эльяс д'Юссель: «—Эльяс, ну как себя держать...»). Участники диалогов охотно давали «полезные» советы,— например, совет не быть чрезмерно робким в любви, не упускать благоприятного момента и т. д.

В идеальный мир куртуазии проникали таким образом бытовые, прозаические интонации. Иногда они как бы завуалированы шаловливой наивностью (Арнаут Каталан: «Я в Ломбардии, бывало...»), а иногда лишены всяких прикрас. Случалось даже так, что галантный поклонник утрачивал необходимую любезность, становился груб с прекрасной донной. По мнению Рамбаута д'Ауренга, поклонник, отвергнутый донной, вправе ей угрожать, злословить, вообще не слишком церемониться с ней («В советах мудрых изощрен...»). А кое-кто из поэтов начинал подсмеиваться над самим куртуазным каноном. Так, ученик Маркабрю, считавшего любовное служение делом безнравственным и греховным, Пейре Карденаль в одном из своих произведении радовался тому, что расстался наконец с любовным рабством, освященным канонами куртуазного служения. Приветствуя обретенную свободу, он с облегчением заявляет, что не должен больше среди слащавых стонов и вздохов нагромождать лживые слова и твердить, что свет не производил таких красавиц и что цепи рабства легки и желанны. Подобные тирады но могли не расшатывать куртуазных устоев, том более что и самый мир куртуазного идеала опирался на довольно зыбкую почву. В начале XIII века Гираут де Борнейль уже мог с глубокой грустью констатировать: «Многие крупные феодалы отвернулись от поэзии и от радостей жизни, поддавшись своим грубым инстинктам. Они проводят свое время в войнах и грабежах. Настоящая куртуазность уже не существует».

Конечно, любовная лирика трубадуров не была такой одноцветной, как это может показаться с первого взгляда. В ней много оттенков, нюансов, переливов красок. Огромная историческая заслуга ее в том, что она открыла для европейской поэзии трепетный мир человеческих чувств. Учениками трубадуров в той или иной мере были Данте, Петрарка и другие поэты эпохи Возрождения. Вместе с тем кругозор провансальских певцов любви весьма узок. Они видят только Любовь и слышат только ее голос. Сравнительно редко реальный, внешний мир проникает в эту зачарованную обитель, где воображение поэта способно творить чудеса, преображая снежную равнину в цветущий луг (Бернарт де Вентадорн). Такая поэзия, на протяжении многих десятилетий торжественно прославлявшая любовь, стала своего рода ритуалом, в котором личный элемент зачастую исчезал в устойчивых формулах и общих местах.

В этих условиях очень большое значение приобрела поэтическая форма, дававшая поэту возможность проявить свою творческую силу и оригинальность. Трубадуры высоко ценили литературное мастерство. Они соревновались друг с другом в создании новых стихотворных форм. Они хотели быть виртуозами в поэзии. Само слово «трубадур» происходило от провансальского «trobar», что означает «сочинять, находить, изобретать».

«Совершенная» любовь требовала совершенной формы, и поэты стремились к филигранной отделке поэтических произведений, они их тщательно шлифовали, заботились об их красоте и мелодичности. Ведь творения трубадуров были предназначены для пения, и автор текста нередко являлся автором мелодии, а также исполнителем песни (впрочем, иногда в роли исполнителя выступал жонглер). Эта забота о звуковом строе поэзии проявлялась отчасти в обращении к рифме. Именно трубадуры ввели ее в широкий литературный обиход. Об этом хорошо сказал А. С. Пушкин: «Поэзия проснулась под небом полуденной Франции — рифма отозвалась в романском языке; сие новое украшение стиха, с первого взгляда столь мало значащее, имело важное влияние на словесность новейших народов. Ухо обрадовалось удвоенным ударениям звуков... Трубадуры играли рифмою, изобретали для нее всевозможные изменения стихов, придумывали самые затруднительные формы...» («О поэзии классической и романтической», 1825). Действительно, если вначале провансальская поэзия была сравнительно простой, то со временем она приобретала характер все более изысканный и сложный. Особенно эта тяга к сложности проявлялась у сторонников так называемого темного, или «замкнутого», стиля (trobar clus), обращавшихся к узкому кругу знатоков, в то время как их противники — мастера «светлого» стиля (trobar clar) — стремились быть понятными многим. В приводимой на странице 88 тенсоне Гираута де Борнейля и Линьяуре (Рамбаута д'Ауренга) обе стороны излагают свои взгляды по данному вопросу.

Но, стремясь всемерно расширять метрические и строфические возможности поэзии, трубадуры вместе с тем тяготели к «твердым» каноническим формам, в которые, как в рыцарские доспехи, плотно облекались их творения. Наиболее распространенными формами были: кансона («песня»), состоящая из ряда строф и посвященная чаще всего любовной теме; уже упоминавшаяся альба (буквально: утренняя заря, рассвет, денница), каждая строфа которой заканчивалась словом «альба»; тенсона («спор», или жокпартит—«разделенная игра», или партимен—«раздел»)—стихотворный диспут, в котором обычно принимают участие два поэта; пасторела — стихотворение, изображающее встречу рыцаря и пастушки; баллада — плясовая песня; сирвентес — строфическая песня, посвященная политическим, общественным темам, нередко содержащая выпады против врагов поэта; плач — песня, приближающаяся к сирвентесу, в которой поэт оплакивает смерть сеньора или близкого ему человека.

Наличие в провансальской поэзии таких форм, как сирвентес, плач и тенсона, свидетельствует о том, что, хотя любовная тема и занимала в ней господствующее положение, она вовсе не являлась единственной. Трубадуры при случае охотно откликались на злобу дня, касались вопросов политических и социальных. Даже в любовную поэзию изредка проникали вопросы, имевшие социальную подоплеку,— например, вопрос: кто больше достоин любви — учтивый простолюдин или бесславный барон (тенсона Дальфина и Пердигона, около 1200 г.)? Следует помнить, что социальный состав трубадуров был довольно пестрым, что наряду с крупными феодалами и рыцарями заявляли о себе люди незнатные, лишенные сословных привилегий. В связи с этим в провансальской поэзии заметны разнородные социальные тенденции. Выходец из народа Маркабрю (около 1140—1185) неприязненно относился к рыцарству и его элитарной культуре, в то время как выдающийся поэт, представитель феодально-рыцарских кругов Бертран де Бори (около 1140—1215), принимавший деятельное участие в феодальных распрях, пел о стычках и битвах, прославляя войну и рыцарскую отвагу. С ненавистью говорил он о горожанах и крестьянах, полагая, что в интересах господствующего сословия их следует держать в черном теле. В то же время Бертрана де Борна тревожило, что феодалы перестают заботиться о славе дедовских гербов, что феодальная щедрость вытесняется жалким скопидомством, что пустым звуком становится рыцарская честь, а обнаглевшие богатеи лезут в дворянство и уже щеголяют приобретенными замками.

Вопрос о рыцарских добродетелях тревожил умы многих трубадуров. Придерживаясь подчас разных взглядов, они сходились на том, что без щедрости не может быть настоящего рыцаря. «Никоим образом не говорю я худо о доблести и уме,— заявлял Гираут Рикьер,— но щедрость все превосходит». По словам же одной анонимной песни, «щедрость — это главная добродетель», в то время как «скупость — смертный грех». При этом, толкуя о щедрости, поэты, подобно Бертрану де Борну, прежде всего имели в виду владетельных сеньоров, от которых зависело благосостояние мелких рыцарей-министериалов, составлявших основную массу стихотворцев.

С годами в провансальской поэзии усиливались нападки на власть имущих, заметно расширился ее публицистический диапазон. Этому в значительной мере содействовали трагические события, обрушившиеся в начале XIII века на Прованс. По призыву папы северофранцузские феодалы начали «крестовый поход» против южнофранцузских областей, в которых широко распространилась так называемая альбигойская ересь, отрицавшая многие кардинальные догматы католической церкви. В течение двадцати лет с перерывами (1209—1229 гг.) продолжались «альбигойские войны», приведшие к страшному опустошению Прованса. Богатая, цветущая страна лежала в развалинах. Инквизиция свирепствовала там, где еще совсем недавно поэты прославляли светлую земную радость. Впрочем, еще Маркабрю, сетуя на возрастающую испорченность мира, грозил ему великими испытаниями. А темпераментный Пейре Карденаль (около 1210 — конец XIII в.), юность которого совпала с потрясениями альбигойских войн, в своих сатирических сирвентесах не щадил ни феодалов, ни городских толстосумов, ни католического клира. Обличая разбой бол


Поделиться с друзьями:

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.045 с.