Сирин и Алконост. Песнь радости и печали. 1896. — КиберПедия 

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Сирин и Алконост. Песнь радости и печали. 1896.

2023-01-16 35
Сирин и Алконост. Песнь радости и печали. 1896. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Отсюда несерьезность его церковной живописи. На него повлияли и английские прерафаэлиты, и позднейшие символисты, но случайно, поверхностно, и эти непродуманные влияния, в соединении с навыками передвижничества и с подражанием византийским образцам, дали странно‑незрелое сочетание. Модернизация византийских форм привела Васнецова к внешней, дешевой манерности, от которой бесконечно далеки величавые, полные грозной суровости лики нашей старинной иконописи и тем более – дивно‑нереальные образы византийских мозаик. Васнецов несомненно «опошлил» великолепную условность древнего иератизма, смягчив его сентиментальной идейностью и неглубоким драматическим пафосом.

Когда‑то я писал по поводу икон Васнецова:

 

«Из Владимирского собора направимся к св. Софии. Здесь утомленное внимание отдыхает. Спокойные, запыленные краски орнаментов, холодная роскошь мозаик, по которым прошли века, поражают после пышности нового храма. Тот же стиль; вы ясно видите, что одно породило другое, что византизм был готовой формой для современного творчества, и только. Новый дух прорывается везде в образах Васнецова. Он перетолковал художественные традиции по‑своему со всей непокорностью самостоятельного таланта; совершил волшебство – узкие рамки школьной иконописи, мертвенной иконописи, как мертвенно все, что неподвижно веками, расширились. Открылись новые пути, невиданные области для религиозного воображения. Византийская живопись была до сих пор строго церковной, в ней царило одно настроение беспорывной отвлеченности. Васнецов, соединив народный сказочный элемент с древними формами, вдохнул в византийское искусство новую жизнь. Наш народ – сказочник по натуре; он проникнут суеверием преданий и легенд, стремлением к чудесному. Глядя на образа Васнецова, понимаешь связь между русской сказкой и русской верой»…

 

Несмотря на только что сказанное мною против религиозной живописи Васнецова, я не могу отказаться вполне от этих замечаний. Верно ли понято художником возрождение византизма, жизнеспособна или нет его концепция – другой вопрос. Сделанная им попытка, попытка связать народно‑фантастический элемент с церковным каноном, во всяком случае – интересное художественное явление. Васнецов действительно «расширил» рамки школьной иконописи, показал возможность «новых путей» для декоративного храмового искусства. Но он не справился с задачей.

Однажды он сказал одному французскому критику: «Je ne suis pas un peintre, Monsieur, je suis un artiste»[117]. Нельзя лучше определить самого себя. Да, он не живописец, но все‑таки – художник, баян народной красоты. Несильный, заблудившийся искатель «самобытности», но искатель! И эта «внутренняя» сторона его творчества – бесспорная ценность. Мы можем любить Васнецова‑поэта, забывая о Васнецове‑живописце…

 

Его декоративное чутье

«Жили да были старик со старухой. У них было три сына. Младшего звали Иваном. Стали братья невест искать. Старший пошел – не нашел, середний пошел – не нашел. Пошел младший брат; дошел до заветного камня. Отвалил его, а там дыра в землю. Спустился Иванушка на ремнях под землю и увидел три царства: золотое, изумрудное и алмазное, и из каждого царства вывел по царевне…»

 

Из всех произведений В. Васнецова, навеянных народной сказкой, эти «Три царевны подземного царства» – наиболее живописны и впечатляющи. В их неподвижности, в волшебных отливах ожерелий, в длинных складках парчовых одежд, во всей картине – красивый аккорд. Достаточно этого холста, чтобы признать в Васнецове дар сказочника, несмотря на плохую, дешевую сказочность знаменитых «Богатырей». Но из всего созданного Васнецовым наиболее художественны, конечно, архитектурные и орнаментальные композиции. Об этом не раз уже говорилось. В киевском соборе св. Владимира есть узоры, ласкающие богатством цветовой гаммы, остроумной изобретательностью рисунка. В этих орнаментах, как в заглавных рукописных буквах IX столетия, растительно‑суставчатые формы преобладают над геометрическими; позолота сердцевин и окаймлений выделяет листву, и стебли небывалых цветов сплетаются в легкую сеть… Стены, столбы, арки собора словно увешаны гирляндами причудливо‑нежных растений; их разводы на бронзоватом фоне – сказка неожиданных превращений. То голубые, лиловые листья распускаются в гроздья винограда; то вырастают из павлиньих перьев кресты и розовые флоксы; то белые маргаритки и кукуруза на тонких стеблях и колосья ржи превращаются в букеты пятилепестных лилий; то длинные стебли тюльпанов, окружив голову серафима, закручиваются в пеструю бахрому. Можно не соглашаться со многими деталями этой росписи, слишком пышной, слишком затейной для церковного убранства, – общее впечатление приятное. Красив местами подбор красок, чередование цветных пятен.

Не будучи колористом в высшем значении слова, Васнецов обладал наитиями декоратора‑фантаста. Отсюда – его огромное влияние на современников. Это чувствуется даже в его столь неудачных иконах. Несмотря на вульгарность «общего тона», иногда и в них пленительны декоративные сочетания. Почти ни один цвет не повторяется. Пышные ткани княжеских одежд, темные ризы монахов, уголки пейзажей ласкают глаз оттенками. Мне вспоминается фигура Михаила Черниговского на фоне бледно‑розового заката: темно‑зеленый кафтан, рубиновый плащ, пояс золотой, с драгоценными камнями. У Михаила Тверского – белая шуба с голубыми разводами и лиловый кафтан в лилиях. Борис и Глеб – в светлом атласе на пунцовой подкладке: у одного алые, у другого изумрудные сапоги. На Алимпии – зеленовато‑коричневая ряса, и сверху эпитрахиль[118] темной лазури…

Вспоминается также картина «Прародители до грехопадения», вся в ярких пятнах: зеленый луг Эдема, усеянный маргаритками и колокольчиками, попугай из пурпура, павлин, вышитый малахитом, кролики, точно хлопья снега, золотистое небо.

Конечно, во всем этом мало чисто живописных достоинств; в самом качестве тона нет той долговечной красоты, которую могут дать лишь истинные колористы. Но есть сказка, поэзия цвета, декоративная выразительность – то, что немцы называют «Farbendichtung»[119].

 

Архитектурные проекты

 

Поэзия национальной красочности наиболее ярко выражена в архитектурных проектах Васнецова и особенно – в постановке «Снегурочки». Здесь – на просторе ничем не стесненного вымысла – он показал себя почти волшебником. Все эти пестрые церкви, игрушечные дворики и терема с замысловатыми крылечками, узорные костюмы бояр, царских гонцов, скоморохов, гусляров, «игрецов на гудке и на сопели» – вводят нас в новый сказочный мирок. Никто еще не выражал с такою смелостью экзотическое великолепие забытой берендеевской старины. Вообще не было открытий в этой области, если не считать иллюстраций гр. Ф. Соллогуба к «Золотому петушку». Васнецов создал стиль. Пусть даже – не прочный и не жизненный, как это казалось недавно, пусть даже – только «курьезный» стиль. Все‑таки он бесконечно ближе к народной красоте, милее, интимнее, правдивее, чем «петушиный» стиль, воспетый Стасовым.

Быстро меняются общественные вкусы. Теперь, после сказочных композиций Поленовой, Якунчиковой, Малютина, после театральных постановок Коровина, Головина, Ап. Васнецова, после иллюстраций Билибина, после вышивок Давыдовой, Линдеман, после кустарных изделий Мамонтова и талашкинских работ кн. Тенишевой, теперь, когда русский экзотизм не кажется больше какой‑то самодовлеющей задачей нашего искусства и утомляет обычностью, – легко «отрицать» Васнецова. Но его декоративные предвидения, его околдованность прошлым России, влюбленность в народное творчество – вклад в сокровищницу русского искусства. Картины Васнецова умрут, Васнецов останется.

 

Суриков[120]

 

 

«Стенька Разин»

 

Суриков тоже разочаровал нас, хотя и не так, как Васнецов. Его последний громадный холст «Стенька Разин» (на передвижной 1907 года) – одно из тех произведений, которые сразу открывают глаза на слабые стороны художника. В этой картине, так долго ожидавшейся всеми, мы увидели лживость живописных принципов Сурикова – великана нашего исторического жанра. Жухлые краски и тени, черные, как смола, варварская размашистость мазка, грубо‑натуралистические эффекты, вульгарность рисунка, композиции, в конце концов – недостаток знания, культурной чуткости глаза, все вместе говорило не только об упадке таланта Сурикова, но о роковых заблуждениях его творчества. Невольно возникал вопрос: да был ли Суриков великим художником? Или он – тоже наша иллюзия?

В. Суриков. 

Боярыня Морозова. 1887.

 

В самом деле, после «Стеньки Разина» почти все картины Сурикова начинают казаться удивительно грубыми панорамами. Лучше, свежее, бесспорнее – «Боярыня Морозова», «Покорение Сибири», «Меншиков». Но «Казнь стрельцов» или «Переход Суворова через Альпы» – разве это живопись? Хорошая живопись?!

Надо иметь мужество сознаться: Суриков гораздо более живописец, чем Васнецов, но он тоже «plus artiste que peintre»[121], и он – художник замыслов, поэт, воскреситель стихийно‑нравственных типов, не пластик и не колорист. И все‑таки Суриков – Суриков. Большой, уродливый, вдохновенный.

 

Мистика Сурикова

 

Его долго ценили за идейно‑передвижническую правду. Теперь мы знаем: ценное в нем – глубокая правда мистической поэзии. Несмотря на грубость формы, картины Сурикова – магические сны. Такого дара сновидца я не знаю ни в ком из наших художников. Может быть, этим и объясняются его недостатки – ограниченностью вкуса и сознательного умения в сравнении с надсознательною прозорливостью. Уайльд сказал о Браунинге – «он заикается тысячью ртов». О Сурикове хочется сказать: он вдохновенно‑косноязычен. В его творчестве – повелительная убежденность галлюцината. Он действительно видит прошлое, варварское, кровавое, жуткое прошлое России и рассказывает свои видения так выпукло‑ярко, словно не знает различия между сном и явью.

Эти видения‑картины фантастическим реализмом деталей и цельностью обобщающего настроения вызывают чувство, похожее на испуг. Мы смотрим на них, подчиняясь внушениям художника, и бред его кажется вещим. Правда исторической панорамы становится откровением. В трагизме воскрешенной эпохи раскрывается загадочная, трагичная глубина народной души…

 

Демоническое начало

 

Скорбные женские лица с лихорадочным блеском глаз, искушающие сладострастной девственностью, сумрачные лбы осужденных на смерть, лохмотья калек, бледные улыбки юродивых и сатанинский смех палачей, руки, проклинающие и поднятые для благословения и повисшие в бессильном отчаянии, взгляды, полные ненависти, страстной мольбы и страстного ужаса, – и всегда толпа, всегда смятенность толпы, то ждущей кровавых казней на тесных улицах древней Москвы, то вырастающей в варварское полчище на сибирских прибережьях, то воодушевленной подвигом на льдинах суворовских Альп – вот Суриков! Несомненно стихийный талант, прозревший темную сущность восточнославянской стихии: ее роковое, грозное начало.

В задумчивых глазах его героинь – раздвоенность морального самосознания – мучительное опьянение, которое Достоевский назвал «надрывом»… Они стоят в толпе, и порывисто вглядываются в лица приговоренных на казнь, и шепчут суеверно молитвы; они никогда не улыбаются, хрупкие, красивые и мятежные – страдальческие царевны, монахини теремов, в чарах сказки прошлого. И рядом с ними еще угрюмее смотрят мужские лица с длинными бородами и взъерошенными кудрями, старые и молодые, с тем же упорным взглядом исподлобья: стрельцы в железных оковах, бояре, странники, солдаты. Зловещими силуэтами выделяются их костистые профили, сутулые спины. От них веет былинной удалью и сумраком монастырской кельи, простором волжских степей и зарослями доисторического леса. В каждом чувствуется личность, познавшая свое право на жизнь и смерть, но в них есть и общее, одинаково присущее всем… Как женщины‑царевны Сурикова, бледные героини в кокошниках и узорных душегрейках, так и эти угрюмые герои в казацких шапках и петровских киверах – образы‑символы народной души. Художник понял в этой «душе племени» демоническую основу: трагизм острых контрастов, смесь варварства, буйной «татарщины» с экстазом моральных «надрывов» и религиозного отречения, – довизантийской эпической силы с робостью церковно‑бытового смирения, смесь жестокости, юродства, разгула, подвижничества, душевной муки, любви. Мне кажется, что, называя Сурикова мистиком и символистом, мы подразумеваем именно это… Суриков не столько бытовой художник, сколько психолог, заглянувший «по ту сторону» обычной психологии и увидевший мистические бездны там, где прежде видели только «быт».

 

Натурализм Репина

 

Между всеми нашими художниками, околдованными допетровской Русью, Суриков – наиболее натуралист. Натуралист специфически национального склада. Это приближает его к другому столпу нашей «самобытности» – Репину. Натурализм, чисто русское пристрастие к обнаженной, грубой правде, одухотворенное у Сурикова мистическим проникновением в народную душу, Репин бессознательно возвел в абсолютный принцип. Отсюда его сила и его слабость. Натурализм Репина, достигающий иногда гениальной мощи, подчеркивает главный недостаток его произведений, характерный для стольких русских художников: отсутствие благородства, вкуса, некультурность художественной концепции. Репин видит, но не воображает. В его даровании нет того, что заставляет нас прощать многое Сурикову, Нестерову, даже Васнецову, и потому, несмотря на громадный талант живописца, порою он кажется беспомощным. Как ясно это обнаружилось в одной из его последних картин – «Искушение Христа». Для понимания отрицательных сторон репинского творчества она сыграла такую же роль, как «Разин» – для понимания Сурикова и «Святая Русь» – для Нестерова.

Трудно представить себе попытку на «идейный жанр» более неудачную во всех смыслах. Вульгарная фигура Спасителя и рядом жирный диавол, на фоне гор, освещенных розовым бенгальским огнем, оставили во мне впечатление комедиантов на подмостках странствующего театра… Художник хотел сказать большую правду и произнес с усилием маленькую пошлость.

Но после «Искушения Христа» Репин опять явился перед нами тем Репиным, каким мы научились его ценить. Я говорю об этюдах – портретах для картины «Государственный Совет». В них – все резкие особенности репинского натурализма: исключительно яркая непосредственность воплощения и вместе с тем – что‑то странно отталкивающее.

Живые этюды! Внешние достоинства – смелость и уверенность лепки, энергия мазка, определенность красок. Сила характеристик необыкновенная. Хотя бы мы не знали моделей, с которых они написаны, мы убеждены, что они страшно похожи. В каждом из этих подмалевков, еще не вполне отделившихся от холста, угадывается портрет – то живое, особенное, явное и тайное лицо, далекое от других лиц, которое отличает человека от людей и которое дано видеть только художнику. Но в то же время чувствуется и еще что‑то – неудовлетворяющее нас, действующее неприятно, болезненно… Как назвать это «что‑то»? Отчего двоится наше впечатление?

У всякого художника – свои глаза, своя зоркость. Зоркость Репина‑портретиста в том, что он умеет подметить сразу, по первому же взгляду на человека, характерные, ему одному свойственные, неотъемлемые черты его телесной физиономии, его физической личности, черты, в которых так много животно‑уродливого, говорящие об инстинктах, привычках, наследственных пороках, влияниях общественной среды. Но он не видит дальше, не видит духовного, нравственного человека, не видит, что в тех же чертах отражается жизнь более скрытая и глубокая, чем наша душевно‑телесная жизнь: тайные глубины страсти, вдохновения, совести, поэзия мысли, мистика чувств. Несколькими обдуманно‑небрежными штрихами он определяет линию лба, изгиб носа, движение плеч, взгляд, бессознательную усмешку, морщину, подробность, мелочь – и перед нами весь человек, человек во всем своем типическом несовершенстве, но не тот человек, который созерцает, мыслит, верит, овеянный сумраком своего «я», а тот, который ест, спит, двигается, болеет и наслаждается, – животный двойник человека, призванный к самостоятельному бытию волей беспощадного наблюдения.

Правда Репина неполная. Репин великий физиономист, но физиономист односторонний. Главное – абсолютно не поэт. Его портреты всегда ближе к сатирам, чем к поэмам. В их сходстве есть что‑то смешное и пугающее. Странное, недоброе сходство.

Кажется, стоит сделать малейшее изменение, прибавить или убавить несколько неуловимых черточек – и все эти столь похожие лица‑двойники превратятся в зловещие маски, в уродливые личины, в какие‑то смешные и страшные подобия человеческих лиц…

И. Репин. 


Поделиться с друзьями:

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.024 с.