Два урки, в поезде продающие библию за пятерку — КиберПедия 

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Два урки, в поезде продающие библию за пятерку

2021-05-27 25
Два урки, в поезде продающие библию за пятерку 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

 

Эх, тьма, и синий свет, и гарь, испанский перестук

Колес, и бисеринки слез, и банный запах рук!…

 

И тамбур куревом забит, и зубом золотым

Мерцает – мужики‑медведи пьют тягучий дым…

 

А я сижу на боковой, как в бане на полке.

И чай в одной моей руке, сухарь – в другой руке.

 

И в завитсках табачных струй из тамбура идут

Два мужика бритоголовых – в сирый мой закут.

 

От их тяжелых бритых лбов идет острожный свет.

Мне страшно. Зажимаю я улыбку, как кастет.

 

Расческой сломанных зубов мне щерится один.

Другой – глазами зырк да зырк – вдоль связанных корзин.

 

Я с ними ем один сухарь. Родную речь делю.

Под ватниками я сердца их детские – люблю.

 

Как из‑за пазухи один вдруг книжищу рванет!…

– Купи, не пожалеешь!… Крокодилий переплет!…

 

Отдам всего за пятерик!… С ней ни крестить, ни жить,

А позарез за воротник нам треба заложить!…

 

Обугленную книгу я раскрыла наугад.

И закричала жизнь моя, повторена стократ,

 

С листов, изъеденных жучком, – засохли кровь и воск!… –

С листов, усыпанных золой, сребром, горстями звезд…

 

Горели под рукой моей Адамовы глаза,

У Евы меж крутых грудей горела бирюза!

 

И льва растерзывал Самсон, и плыл в Потопе плот,

И шел на белый свет Исус головкою вперед!…

 

– Хиба то Библия, чи шо?… – кивнул другой, утер

Ладонью рот – и стал глядеть на снеговой костер.

 

Сучили ветки. Города мыл грязные – буран.

Глядели урки на меня, на мой пустой стакан.

 

И я дала им пять рублей за Библию мою,

За этот яркий снеговей у жизни на краю,

 

За то, что мы едим и пьем и любим – только здесь,

И что за здешним Бытием иное счастье есть.

 

 

Орган

 

 

Ночная репетиция. Из рам

Плывут портреты – медленные льдины.

Орган стоит. Он – первобытный храм,

Где камень, медь и дерево – едины.

Прочь туфли. Как в пустыне – босиком,

В коротком платье, чтобы видеть ноги,

Я подхожу. Слепящим языком

Огонь так лижет идолов убогих.

Мне здесь разрешено всю ночь сидеть.

Вахтерша протянула ключ от зала.

И мне возможно в полный голос спеть

То, что вчера я шепотом сказала.

На пульте – ноты. Как они темны

Для тех, кто шифра этого – не знает!…

Сажусь. Играть? Нет, плакать. Видеть сны –

О том лишь, как живут и умирают.

 

Я чувствовала холод звездных дыр.

Бредовая затея святотатца –

Сыграть любовь. И старая, как мир –

И суетно, и несподручно браться.

Я вырывала скользкие штифты.

Я мукой музыки, светясь и мучась

Вдруг обняла тебя, и то был ты,

Не дух, но плоть,

не случай был, но участь!

И чтоб слышней был этот крик любви,

Я ость ее, и кость ее, и пламя

Вгоняла в зубы‑клавиши: живи

Регистром vox humana между нами!

 

А дерево ножной клавиатуры

Колодезным скрипело журавлем.

Я шла, как ходят в битву напролом,

Входила в них, как в землю входят буры,

Давила их, как черный виноград

По осени в гудящих давят чанах, –

Я шла по ним к рождению, назад,

И под ногами вся земля кричала!

Как будто Солнце, сердце поднялось.

Колени розовели в напряженье.

Горячих клавиш масло растеклось,

Познав свободу взрыва и движенья.

Я с ужасом почувствовала вдруг

Живую скользкость жаркой потной кожи

И под руками – плоть горячих рук,

Раскрывшихся в ответной острой дрожи…

Орган, раскрыв меня сухим стручком,

Сам, как земля, разверзшись до предела,

Вдруг обнажил – всем зевом, языком

И криком – человеческое тело.

Я четко различала голоса.

Вот вопль страданья – резко рот распялен –

О том, что и в любви сказать нельзя

В высоких тюрьмах человечьих спален.

Вот тяжкий стон глухого старика –

Над всеми i стоят кресты и точки,

А музыка, как никогда, близка –

Вот здесь, в морщине, в съежившейся мочке…

И – голос твой. Вот он – над головой.

Космически, чудовищно усилен,

Кричит он мне, что вечно он живой

И в самой смертной из земных давилен!

И не руками – лезвием локтей,

Щеками, чья в слезах, как в ливнях, мякоть,

Играю я – себя, тебя, детей,

Родителей, людей, что нам оплакать!

Играю я все реки и моря,

Тщету открытых заново Америк,

Все войны, где бросали якоря,

В крови не видя пограничный берег!

Играю я у мира на краю.

Конечен он. Но я так не хотела!

Играю, забирая в жизнь свою,

Как в самолет, твое худое тело!

Летит из труб серебряных огонь.

В окалине, как в изморози черной,

Звенит моя железная ладонь,

В ней – пальцев перемолотые зерна…

 

Но больше всех играю я тебя.

Я – без чулок. И на ногах – ожоги.

И кто еще вот так возьмет, любя,

До боли сжав, мои босые ноги?!

Какие‑то аккорды я беру

Укутанной в холстину платья грудью –

Ее тянул младенец поутру,

Ухватываясь крепко, как за прутья.

Сын у меня! Но, клавиши рубя,

Вновь воскресая, снова умирая,

Я так хочу ребенка от тебя!

И я рожу играючи, играя!

 

Орган ревет. Орган свое сыграл.

Остался крик, бескрайний, как равнина.

Остался клавиш мертвенный оскал

Да по углам и в трубах – паутина.

Орган ревет! И больше нет меня.

Так вот, любовь, какая ты! Скукожит

В червя золы – безумием огня,

И не поймешь, что день последний прожит.

Ты смял меня, втянул, испепелил.

Вот музыки владетельная сила!

 

Когда бы так живую ты любил

Когда бы так живого я любила…

 

И будешь жить. Закроешь все штифты.

Пусть кузня отдохнет до новых зарев.

И ноты соберешь без суеты,

Прикрыв глаза тяжелыми слезами.

О, тихо… Лампа сыплет соль лучей.

Консерваторская крадется кошка

Дощатой сценой… В этот мир людей

Я возвращаюсь робко и сторожко.

Комком зверья, неряшливым теплом

Лежит на стуле зимняя одежда.

И снег летит беззвучно за стеклом –

Без права прозвучать… и без надежды.

Босые ноги мерзнут: холода.

Я нынче, милый, славно потрудилась.

Но так нельзя безмерно и всегда.

Должно быть, это Божеская милость.

А слово «милость» слаще, чем «любовь» –

В нем звуки на ветру не истрепались…

На клавише – осенним сгустком – кровь.

И в тишине болит разбитый палец.

И в этой напряженной тишине,

Где каждый скрип до глухоты доводит,

Еще твоя рука горит на мне,

Еще в моем дому живет и бродит…

 

Ботинки, шарф, ключи…

А там пурга,

Как исстари. И в ноздри крупка снега

Вонзается. Трамвайная дуга

Пылает, как горящая телега.

Все вечно на изменчивой земле.

Рентгеном снег, просвечивая, студит.

Но музыки в невыносимый мгле,

Такой, как нынче, никогда не будет.

Стою одна в круженье белых лент,

Одна в ночи и в этом мире белом.

И мой орган – всего лишь Инструмент,

Которым вечность зимнюю согрела.

 

 

Матерь мира

 

 

Дымы, пожарища, хрипение солдат,

И крики: «Пить!…» – из‑под развалин…

И Время не закрутится назад,

В молочный сумрак детских спален.

 

Мир обнаженный в прорези окна.

Меж ребер пули плачут и хохочут.

Так вот какая ты, сужденная война,

Багряный Марс, полночный красный кочет!

 

Летят твои кровавые лучи

В ключицы и ложбины, в подреберья

Дворов и подворотен, и ключи

Лежат под ветром выбитою дверью…

 

В проеме – я.

В виду застрех и слег,

Охваченных полынным, черным дымом,

Еще не зверь, уже не человек,

Кричу: отдай! Отдай моих любимых!

 

Из чрева моего пошли они

В казенный мир, брезентом, порохом пропахший, –

Отдай их, Бог! Мои сыны они!

И бледный лейтенант, и зэк пропащий!

 

Я – баба. Этот свет я не спасла.

Любила мужика… детей рожала…

Дай, Бог, мне, дай широких два крыла,

Чтоб на крылах сынов я удержала!

 

Хоть двух спасти – а там прости‑прощай.

Я улечу на Марс кроваво‑красный.

Пусть рушится земной солдатский Рай.

Пусть далеко внизу собачий лай.

Еще восстанет жизнь… прекрасной…

 

Держитесь, мальчики! Среди планетных зим,

Средь астероидов, кометных копий

Заплачем мы над нищим и больным,

Океанийским, зверьим и степным,

Военным, княжеским, холопьим…

 

И, мать, рукою сыну укажу:

– Там – Родина:

Междуусобной розни…

 

И мелко, страшно, сердцем, кожей задрожу,

И лютый Космос в кулаках я еле удержу

Двумя колосьями – черно‑искристый, грозный.

 

 

Ковчег

 

 

Затерян в копях снеговых, в ладонях мира ледяного,

Один – нет никого в живых, лишь ветер приговор суровый

Читает, – он плывет один, он срубовой, и бревна толсты,

И сам себе он господин, и шепчут на морозе звезды:

«Гляди‑ка, дом!…» Земля мертва. Пуста, что ледяная плошка.

А в доме том свинья жива, собака лает, плачет кошка.

А в доме том седой старик, усатый, сморщенный и лысый,

Богатство зрит: вот белка – прыг, вот зайцы, овцы, гуси, крысы,

Вот волк с волчицею, павлин, чета волов, стрекозы, козы, –

А дом плывет в ночи, один, и на морозе звезды – слезы…

Старик по пальцам перечтет змей пестрых и жуков заморских;

У ног его, урча, уснет толпа седых котов ангорских…

Старик заохает, кряхтя и шерсть линючую сбивая

С фуфайки: сын Лисы – дитя, сын Кобры – хитрость огневая!…

А там, дай Господи, пойдут роды, и семьи возродятся,

И звезды новые сверкнут на пятках скачущего Зайца,

И род Оленя, род Совы, род Волка, род Орла Степного

Из мерзлой снеговой травы, горя глазами, вспыхнут снова!

И гладит, гладит их старик – своих, спасенных им, зверяток:

Эх, звери, мир вчера возник, а нынче весь застыл, до пяток,

А завтра стает мертвый лед, и забелеют камни‑кости,

И я вас выпущу… вперед!… В моем дому вы были – гости…

Зверюшки… пума и кабан… и леопард, в мазутных пятнах…

Мир будет Солнцем осиян. Вы не воротитесь обратно.

Вы побежите есть и пить, по суходолам течь, как пламя,

Сплетаясь, яростно любить и высекать огонь рогами!…

Зверье мое… Когда‑нибудь меня ты вспомнишь, серый заяц,

В полях полночных долгий путь, поземку, сутемь, горечь, замять…

И то, как пережили мы, внутри веселого Ковчега,

Ночь красных звезд,

чуму зимы,

сырой, дырявый саван снега.

Как я давал вам хлеб из рук, вас целовал в носы и уши,

Сердец собачьих чуял стук, любил медвежьи, волчьи души,

И знал, что этот час пробьет, взовьется небосвод горячий,

И я вас выпущу… вперед!… – и в корни рук лицо запрячу,

И близ распахнутых дверей, близ жизни новых поколений

Я упаду среди зверей перед Ковчегом на колени;

И по моей спине пройдут копыта, когти, зубы, жала,

И смерть пребудет как закут, где жизнь моя щенком дрожала.

 

 

Видение войска на небе

 

 

Войско вижу на небе красное…

Любимый, а жизнь все равно прекрасная.

 

Колышутся копья, стяги багряные…

Любимый, а жизнь наша – эх, окаянная…

 

Вздымают кулаки хоругви малиновые…

Любимый, а жизнь наша – долгая, длинная…

 

А впереди войска – человек бородатый, крылья алые…

Любимый, а жизнь‑то наша – птаха зимняя, малая…

 

А войско грозно дышит, идет, и строй его тесней смыкается!…

Любимый, всяк человек со своей судьбою свыкается…

 

А войско красное – глянь! – уж полнеба заняло!…

Любимый, я боюсь, ох, страшное зарево…

 

А и все небо уж захлестнуло войско багровое!… –

Любимый, оберни ко мне лицо суровое,

 

И я обниму тебя яростно, и поцелую неистово, –

Не бойся, в поцелуй‑то они не выстрелят!…

 

Вот она и вся жизнь наша, битая, гнутая, солганная, несчастная,

Любовная, разлучная, холодная, голодная, все равно прекрасная.

 

И мы с тобою стоим под пулями в красном объятии, –

Любимый, а жизнь‑то наша, зри: и объятие, и Распятие.

 

 

Крик

 

 

Обвивает мне лоб мелкий пот.

Я в кольце гулких торжищ – жива.

И ребенок, кривя нежный рот,

Повторяет мои слова.

 

Я молчу, придвигая уста

То к посуде, то к мерзлым замкам,

То к ладони, где в форме креста –

Жизнь моя: плач по ветхим векам.

 

Я молчу. Грубо мясо рублю.

На доске – ледяные куски.

Накормлю! – это значит: люблю.

Чад венчает немые виски.

 

И, когда я на воздух бегу,

Чтоб в железных повозках – одной,

О, одной бы побыть!… – не могу

Говорить – и с самою собой.

 

Правда серых пальто, бедных лиц,

Ярких глаз, да несмахнутых слез!

В гуще бешенейшей из столиц

Я молюсь, чтобы ветер унес

 

Глотки спазм – а оставил мне крик,

Первородный, жестокий, живой,

Речь на площади, яростный рык

И надгробный отверженный вой,

И торжественный, словно закон,

И простой, будто хлеб с молоком,

Глас один – стоголосый мой хор –

Под ключицею,

Под языком.

 

 

Баянист под землей

 

 

Ветер‑нож, разрежь лимон лица!

Слезный капнет сок…

До конца, до смертного венца –

Черный свод высок.

И когда спускаюсь в переход,

Под землей бреду,

Пулей посылает черный свод

Белую звезду

прямо под ребро…

 

 

* * *

 

Белые копья снегов в одичалую грудь

Навылет летят.

Льдом обрастает, как мохом, мой каторжный путь!

Стоит мой звенящий наряд

Колом во рдяных морозах! Хозяин собак

Не выгонит, пьян, –

Я же иду по ночам в лихолетье и мрак:

Туда, где баян.

 

Скользок и гадок украшенный кафелем мир

Подземных дворцов.

Вот сталактиты светильников выжгли до дыр

Газеты в руках у птенцов.

Вот закрывается локтем несчастная мать,

На грязном граните – кормя…

Мир, дорогой, я тебя престаю понимать, –

Поймешь ли ты мя?!

 

Тихо влачусь под землей по широким мостам –

Гранит режет взор,

Мрамор кроваво‑мясной, кружевной, тут и там,

Мономах‑лабрадор!

Господи, – то ли Карелия, то ли Урал,

А то ли Эдем, –

Только, Исусе, Ты не под землей умирал –

Где свет звездный: всем!…

 

Руки ковшами, долбленками тянут из тьмы

Мальцы, старики…

В шапках на мраморе – меди мальки… Это мы –

Наши щеки, зрачки!

Мы, это мы – это мой перекошенный рот

У чеченки с мешком…

Вдруг из‑за царской скульптуры – как песня хлестнет

Крутым кипятком!

 

Баянист, гололобый, беззубый, кепчонку надвинь –

Сыграй мне, сыграй:

“На сопках Манчжурии” резкую, гордую синь,

Потерянный Рай.

“Зачем я на свет появился, зачем меня мать

Родила…” – и марш золотой,

“Прощанье славянки”, ту землю, что будет пылать

Под голой пятой!…

 

Мни в руках и терзай, растяни, обними свой баян,

Загуди, захрипи,

Как ямщик умирал, от мороза и звезд горько пьян,

Во широкой степи!

Как колечко венчальное друга неслышно просил

Жене передать, –

Баянист, пой еще, пока хватит и денег и сил

Близ тебя постоять…

 

О, сыграй мне, сыграй! Все, что мерзнет в карманах, – возьми!

То мусор и смерть.

Ты сыграй мне, как молния счастия бьет меж людьми –

Так, что больно глядеть.

Руки‑крючья целуют, клюют и колотят баян,

Руки сходят с ума –

Роща отговорит золотая, и грянет буран,

Обнимет зима…

 

А вокруг – люди шьются‑мелькают, как нить в челноке,

Пронзают иглой

Адский воздух подземки, наколку на тощей руке,

Свет над масляной мглой!

О, сыграй, пока море людское все бьет в берега

Небес и земли,

Пока дедов баян все цепляет худая рука,

Люстр плывут корабли!…

 

Играй, мой родной! Играй! Он пробьет, черный час.

Он скует нас, мороз.

Играй, пока нищая музыка плещет меж нас

Потоками слез.

Играй. Не кончайся. Стоять буду год или век

У шапки твоей, следя то прилив, то отлив

Людской, отвернувшись к морозному мрамору,

тающий снег – из‑под век –

Ладонью закрыв.

 

Кхаджурахо

Книга любви

 

Любовь

 

 

…Ну наконец‑то я о Ней скажу.

 

Петлей стыда захватывает горло.

О Ней жужжали, пели, свиристели,

О Ней – меж хладом дула у виска

И детскою бутылкою молочной –

Ругательством тяжелым вспоминали

Или нежнейшим просверком очей…

 

Молчите все. Мое приспело время.

Я повторить чужое не боюсь.

Я все скажу старинными словами.

А сами мы – из клеток, из костей

Да из кровей каких? – не тех ли, давних?!

Так что же мне бояться?! Все о Ней,

О Ней хотят лишь слушать или ведать,

А коль не послана Она – Ее

Испить на холоду питьем горячим

Из книжных рук, из драненьких тех Библий,

Что пахнут сыростью, прошиты древоточцем,

Или со свежих глянцевых страниц,

Оттиснутых вчера еще, стремглав

Распроданных, расхищенных с прилавков, –

 

А там все про Нее, все про Нее…

 

Так нате же, голодные! И вы,

Кто Ею сыт по горло, кто познал

Ее во всех звериных ипостасях,

И в многоложстве, и в грехе Содомском,

И кто Ее, как карты, тасовал –

Одна! Другая! Козырь вот пошел!… –

Вы, кто Ее распялил на столе,

Чтоб, как Везалий, изучить все жилы,

Где светится отчаянная кровь,

Где бродит мед Ее… вы, жесткие поэты,

Кричащие о Ней на площадях

То, что вдвоем нагие люди шепчут, –

И вы, старухи, зубы чьи болят

И так все косточки к дождю и снегу крутит! –

И вы, мальцы в петушьих гребешках,

Вы, рокеры с крутым замахом локтя

На тех, кто рядом с вами, в тот же час,

В горячем цехе вам деталь штампует

Для всех мопедов ваших оголтелых! –

И вы, девчонки за стеклом сберкассы,

В окошках‑прорубях до дна промерзшей почты,

Наманикюренные, в здании громадном –

Затеряные малые рыбешки,

Плывущие зимою океанской,

Которой края нет и нет конца,

Кладущие печать на извещенья,

Мечтающие – все о Ней, о Ней… –

И вы, геологи в своих высокогорьях,

В прокуренной мужчинской тьме палаток,

В вагончиках, где варится на плитке

Суп из убитого намедни глухаря, –

И вы, хирурги в том Афганистане,

Но что еще и в будущем пребудет, –

Вы, кто клонился над ногой мальчишки,

В поту морозном зажигая кетгут, –

А он, родимый, истово кричал:

«Она меня безногого – не бросит!…» –

Вы, все вы, люди горькие мои,

Которых – о, люблю с такою силой, –

С неженскою уже, с нечеловечьей:

Горы, метели, зверя ли, звезды! –

Вы все, любимые, – о, нате же, держите,

Хватайте: вам даю ломоть ее,

Чтоб с голоду не померли, однако,

В разбойном, обнищавшем нашем мире, –

ЛЮБВИ.

 

 

Тьма пред рассветом

 

 

Железная кровать ржавеет.

Нагие трубы за окном.

В ночную фортку звезды веют,

Покуда спим тяжелым сном.

 

Скрипят острожные пружины.

И в щели дома гарь ползет.

Чугунной глыбой спит мужчина.

И светел женщины полет.

 

Спят звери, птицы и народы –

До пробужденья, до утра.

Горит во мраке твердь завода –

Его стальные вверы.

 

Пылает зарево больницы:

Не сосчитать оконных свеч…

Дрожат смеженные ресницы.

Пылает масло потных плеч.

 

Сон борет нас. Но мы сильнее.

Вот эта тяга.

Вот волна –

Слепя, сжигая, каменея,

Встает из темноты, со дна.

 

Тебя от смерти защищая,

Сплетаю руки за спиной.

Свечою тела освещаю

Храм спальни, душный, ледяной.

 

Обнимешь ты меня устало.

Положишь смертных уст печать.

И ляжет на пол одеяло,

Чтоб нашей воле не мешать.

 

Еще до свиста, до метели,

До звона рельсов, до гудка,

До белизны святой постели,

Где – одинокая тоска,

 

До Времени и до Пространства,

До всех измен, где плоть болит,

И до такого постоянства,

Что золотом – по камню плит,

 

Еще своей любви не веря,

Мы просыпаемся, дрожа…

И вольно отворяю двери

Навстречу острию ножа,

 

Навстречу грубому объятью,

Что нежностью истомлено,

Навстречу древнему проклятью,

Где двое сцеплены в одно!

 

И я, от чуда обмирая,

Целуя потный твой висок,

Вхожу, смеясь, в ворота Рая,

Даю голодному кусок,

 

Дитя нероженое вижу

В сиянье нам сужденных дней –

И обнимаю крепче, ближе,

И невозвратней, и страшней.

 

 

Храм Кхаджурахо

 

 

…А в Индии храм есть. Зовется он так: Кхаджурахо.

Огромный, как выгиб горячего бока Земли,

Он полон тел дивных из камня, не знающих страха,

Застывших навеки, навеки сращенных – в любви.

 

Давно прочитала про храм сей в стариннейшей книжке…

Я в Индии – буду ли, нет ли… А может быть, так и помру…

Но как прошепчу: «Кхаджурахо!…» – так бьется под левой подмышкой,

И холодно, будто стою на широком ветру.

 

Я там не была никогда – а сколь часто себя представляла

Я в этих апсидах и нишах, в духмяной, сандаловой тьме,

Когда предо мною, в скульптурах, Любовь предстояла –

Свободною, голою, не взаперти, не в тюрьме.

 

Гляди! – как сплелись, улыбаясь, апсара и Шива…

Он между лопаток целует так родинку ей,

Что ясно – вот этим, лишь этим мы живы,

Вжимаясь друг в друга немей, и сильней, и больней…

 

А эти! – огонь излучает источенный временем камень:

Раздвинуты ноги гигантским озерным цветком,

И грудь упоенно цветет меж мужскими руками –

И смерть мимо них ковыляет старухой, молчком…

 

А эти, в углу полутемном, – как мастер ваял их, дрожащий?…

Откинулась навзничь она, а возлюбленный – вот,

Восходит над нею… Их свет заливает, лежащих,

И золотом льет на лопатки, на лунный живот…

 

О тело людское! Мужское ли, женское тело –

Все любит! Мужчина свою зажигает свечу,

Чтоб женская тьма, содрогаясь, огня захотела –

Воск жаркий катя по губам, по груди, по плечу!

 

Какое сиянье из всех полушарий исходит!

Как сферы расходятся, чтобы вошел резкий луч!

Как брага библейская в бочках заклепанных бродит

И ветра язык – как ласкает звезду меж пылающих туч!

 

И я, россиянка, девчонка, как мышка стою в Кхаджурахо,

Во дерзком том храме, где пары танцуют в любви,

И нету уже у меня перед смертью скелетною страха,

И очи распахнуты вольно и страшно мои!

 

Под платьем залатанным – под комбинашкой, пропахшей

Духами дешевыми – тело нагое мое…

О, каждый из нас, из людей, в этом мире – пропащий,

Доколь в задыхании, перед любовью, не скинул белье!

 

Доколе, ослепший от света и крика, не сгинул

В пучине горячей, где тонут и слезы, и пот,

И смех, – где меня мой любимый покинул,

И где он меня на сибирском морозе, в тулупе, по‑прежнему ждет…

 

И я перед этою бездною мрака и праха,

Средь голых возлюбленных, густо, тепло населяющих храм,

Девчонкою – матерью – бабкой – стою в Кхаджурахо

И мыслю о том,

что – такой же –

в три дня – и навеки! –

Греховною волей создам.

 

И там, в очарованном и новоявленном храме,

Я всех изваяю,

Я всех, перекрестясь, напишу –

И тех, кто друг друга сжимает больными перстами,

И тех, кто в подвале, целуясь, вдыхает взахлеб анашу…

 

И тех, кто на нарах тюремных впивался друг в друга –

Так в клейкость горбушки впивается рот пацана…

А я? Изваяю, смеясь, и себя в эпицентре опасного круга,

Где буду стоять – Боже, дай Ты мне силы – одна.

 

Но я изваяю себя – обнаженной! Придите, глядите –

Ничто я не скрою: вот складки на шее, живот

Огрузлый, – вот в стрижке опричной – латунные нити,

В подглазьях – морщины, сиротскими птичьими лапками, – вот!…

 

Вот – я!… Родилась, – уж себя – отвергайте, хулите! – оставлю.

На то Кхаджурахо я строю отчаянный свой:

Я так, одинокая, страстные пары восславлю,

Что воздух зажжется

над чернорабочей

моей головой.

 

 

* * *

 

– Ну, так давай войдем.

Это не храм. Это дом.

Кошачье царство – подъезд.

Безумная площадь – окрест.

В подъезде лампа – зверина, тускла.

Багряная тьма.

Багровая мгла.

Окурками мечен

лестничный ход.

 

– …и здесь Любовь – живет?…

 

– Дай руку мне.

Крепче сожми.

Вперед.

 

 

Дом

 

 

Вот он, дом. Я сюда не хотела идти.

Я хотела – объятий, как ягод.

Только чуяла – под ноги мне на пути

Эти лестницы стылые лягут.

 

Поднимайся же, баба, вдоль по этажам.

За дверьми – то рыданье, то хохот.

Так, должно быть, циркачки идут по ножам,

Слыша зала стихающий рокот…

 

Одинока угрюмой высотки тюрьма.

На какой мне этаж?… – я забыла…

Свет багровый!… А лестница – можно с ума

Тут сойти, так вцепляясь в перила!

 

Ну же, выше!… На лестничных клетках – огни,

Как волчиные – во поле – зраки…

 


Поделиться с друзьями:

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.401 с.