Проработка прошлого на уровне семьи — КиберПедия 

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Проработка прошлого на уровне семьи

2021-01-30 134
Проработка прошлого на уровне семьи 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

В семьях подавляющего большинства жителей современной России были и пострадавшие от государственного террора, и те, кто пассивно или активно в нем участвовал. Почти каждый житель постсоветского пространства – в той или иной степени – потомок и наследник и тех и других. Главные слова, описывающие соотнесение с этим прошлым, – наследие (наследство, наследственность) и ответственность. Вступая во владение наследством, человек принимает на себя и сопряженные с этим привилегии, и обязательства, наследует и скопленные предками сокровища, и оставленные ими долги. Точно так и вступление в «права владения» славными деяниями предков возможно только вместе с принятием также и ответственности за их преступления[358]. Осознав себя наследником героев и злодеев, я оказываюсь соотнесен и с преступлениями, и со страданиями. Но что означает в этом случае взять на себя ответственность за прошлое?

 

Дети жертв vs. дети палачей

 

При обсуждении семейной памяти о терроре слишком часто приходится слышать о наследовании вины и статуса жертвы. Предполагается, что «дети палачей», то есть потомки сотрудников НКВД, с необходимостью должны защищать своих родственников, не верить в политические репрессии, считать всех жертв преступниками и чуть ли не на генетическом уровне обладать теми же моральными качествами, что и их «отцы». А потомки жертв, в силу родства с пострадавшими, якобы получают право в преимущественном порядке требовать от «детей палачей» покаяния. Но попытки разделять общество по кровному признаку на тех, кто должен каяться, и тех, кто имеет право такое покаяние принимать, попросту абсурдны, потому что само по себе такое разделение невозможно. В отличие от той же Германии, в России среди предков одного и того же человека очень часто есть и расстрелянные, и расстреливавшие – и вторые чаще всего рано или поздно сами попадали в жернова машины уничтожения. Но, пожалуй, еще важнее другое обстоятельство. Опасения, что потомки преступников могут оказаться перед необходимостью каяться за преступления предков, держатся на архаичном и абсурдном с юридической точки зрения представлении о кровной и коллективной ответственности.

Особенно показательная дискуссия на эту тему развернулась осенью – зимой 2016 года. Вскоре после обошедших российские и зарубежные СМИ публикаций о расследовании Дениса Карагодина[359] общество «Мемориал» опубликовало базу данных «Кадровый состав органов государственной безопасности СССР. 1935–1939» с информацией о 40 тысячах сотрудников НКВД[360]. В государственных и провластных СМИ тут же заговорили о том, что расследование Карагодина и ему подобные чреваты разделением общества на потомков жертв и потомков палачей[361]. Появились даже сообщения (на поверку оказавшиеся ложными), что, опасаясь мести со стороны потомков репрессированных, «потомки чекистов» потребовали удалить базу данных «Мемориала» из свободного доступа[362].

После обнародования «Мемориалом» списка сотрудников НКВД издание «Лента.ру» опубликовало подборку[363] реакций потомков сотрудников спецслужб на эту публикацию. Среди них, конечно, есть и призывы не ворошить прошлое, и отказ признать ответственность предков:

 

На мой взгляд, дискуссия о людях, работавших в НКВД, не нужна, – говорит внук человека, во время войны служившего в войсках НКВД. – Кто старое помянет, тому глаз вон. Много сейчас у вас в России сил, которые хотят раскачать страну вот такими и другими ненужными делами. Если уж кому‑то и хочется из пострадавших искать правду, пусть сам и ищет, подает в суды. Но виноватых не найти, да их и не было, виновата система. Да и не то чтобы виновата, по‑другому было и нельзя, чтобы сохранить страну.

 

Но такие реакции вовсе не единственно возможные, как может показаться. Представление о том, что потомки преступников автоматически, просто в силу кровного родства, оправдывают своих предков, – не более чем миф (отчасти держащийся на существовании «династий» потомственных надзирателей, явления довольно локального). Нет никакого противоречия в том, чтобы потомок преступника выступал за открытие архивов и даже за выражение соболезнования потомкам жертв:

 

В XX веке в России были совершены преступления против русского народа и человечества, – говорит внук другого сотрудника НКВД. – Некоторые не хотят, чтобы народ узнал правду, но это в интересах народа. Народ имеет право знать свою историю, и скрывать эту информацию – преступление против него. ‹…› Что касается извинений потомков палачей перед потомками жертв, то, думаю, это чрезвычайно положительное и христианское явление. Только нужно лучше определить тонкие различия между покаянием в смысле изменения ума и покаянием, когда ты как будто извиняешься за грехи другого человека, как за свои. Наверное, лучше сказать «приношу соболезнования», или что‑то в этом роде.

 

Здесь принципиально важно, что даже оправдывающие своих предков – во всяком случае те, кто соглашается говорить об этом публично, – оправдывают не сами преступления, но стремятся выставить своих родных жертвами системы, невольными соучастниками, простыми исполнителями приказов. Иными словами, робкий консенсус о преступности террора самого по себе (во всяком случае, в публичном поле) объединяет и потомков жертв, и потомков палачей. К этому консенсусу как к общей почве для диалога общества мы еще вернемся.

В октябре 2017 года интернет‑журнал «Секрет фирмы» подготовил материал, рассказывающий о представителях двух семей, среди предков которых были и сотрудники карательных органов, и репрессированные[364]. Первая история особенно поразительна: приказ об аресте одного деда героини, машиниста поезда, впоследствии расстрелянного, был подписан другим дедом, местным прокурором железной дороги. Героиня и ее мать, дочь расстрелянного, узнали это лишь в 1990‐х, уже после смерти деда‑прокурора, и узнав, избегали разговора на эту тему. Сегодня внучка, университетский профессор, изучает феномен конформизма в СССР.

 

«Когда я писала научную работу, то часто ловила себя на мысли, что не могу ни осуждать, ни оправдывать», – цитируют авторы героиню первой истории. – Всю жизнь она посвятила изучению другой эпохи и считает, что понимание той поры – ключ к принятию поступков деда и его современников. Но к сожалению, многие пока закрывают глаза на сам замок комнаты со смутным прошлым; а его нужно открыть – чтобы двигаться вперед и не воспроизводить ситуацию, в которой всех делят на два лагеря.

 

Героиня второй истории, правнучка высокого чина НКВД и расстрелянного в 1938 году банковского служащего, живет в Германии. Обосноваться в Берлине она смогла, продав квартиру в Москве. Трудно найти более показательный пример принципа наследования, объединяющего преступников и жертв: эта квартира досталась от родственников репрессированного деда, но сохранить ее семья смогла благодаря родственникам – сотрудникам НКВД.

 

Не то чтобы я стала отказываться от этой квартиры… даже не знаю, в пользу кого? – говорит героиня. – Но неплохо осознавать, что я имею некоторое отношение к этой истории – и даже мой быт от нее зависит.

 

Сравнивая себя, правнучку энкавэдэшника, со знакомым, внуком нациста, она говорит: «Да, есть разница в том, что Россию никто не заставил ничего осмыслить, потому что она не проиграла, а выиграла. Но в вопросе, как быть человеку со своей семейной историей, разницы нет». Единственный практический вывод, который она может сделать из своей истории, это вывод о неестественности молчания:

 

Эта семья прожила много десятков лет вместе. И за это время они умудрились не обсудить самые важные темы. ‹…› Говорить естественно! Неестественно молчать. У меня семья 50 лет молчала. А теперь только полезешь туда, как еще какой‑нибудь скелет вывалится.

 

В обоих случаях перед нами истории намеренного молчания о прошлом, сознательного выстраивания непроницаемой перегородки между прошлым и настоящим. В обоих случаях третье или четвертое поколение приходит к тому, что это молчание и эта перегородка противоестественны, а ее слом – необходимое условие дальнейшей полноценной жизни, свободной от страха, что из семейного шкафа вывалится очередной скелет. Иными словами, осуждать и каяться совсем не обязательно, обязательно только одно – не молчать.

 

Покаяние: случай Владимира Яковлева

 

В сентябре 2016 года основатель Издательского дома «Коммерсант» Владимир Яковлев запустил сетевой проект «Свои», задачей которого было призвать потомков жертв и «авторов» советского террора заговорить о собственных предках, о трудном прошлом собственной семьи. На первый взгляд запись Яковлева поражает драматизмом, вполне сопоставимым с ситуацией Петера Эстерхази:

 

Мои самые счастливые детские воспоминания связаны со старой, просторной квартирой на Новокузнецкой, которой в нашей семье очень гордились. Эта квартира, как я узнал позже, была не куплена и не построена, а реквизирована – то есть силой отобрана – у богатой замоскворецкой купеческой семьи.

Я помню старый резной буфет, в который я лазал за вареньем. И большой уютный диван, на котором мы с бабушкой по вечерам, укутавшись пледом, читали сказки. И два огромных кожаных кресла, которыми, по семейной традиции, пользовались только для самых важных разговоров.

Как я узнал позже, моя бабушка, которую я очень любил, большую часть жизни успешно проработала профессиональным агентом‑провокатором. Урожденная дворянка, она пользовалась своим происхождением, чтобы налаживать связи и провоцировать знакомых на откровенность. По результатам бесед писала служебные донесения.

Диван, на котором я слушал сказки, и кресла, и буфет, и всю остальную мебель в квартире дед с бабушкой не покупали. Они просто выбрали их для себя на специальном складе, куда доставлялось имущество из квартир расстрелянных москвичей. С этого склада чекисты бесплатно обставляли свои квартиры.

Под тонкой пленкой неведения, мои счастливые детские воспоминания пропитаны духом грабежей, убийств, насилия и предательства. Пропитаны кровью[365].

 

Но этим сходства с «Исправленным изданием» заканчиваются. Эстерхази мучительно работает с собой и своими воспоминаниями об отце, чтобы, насколько это возможно, «спасти» добрый образ отца, «изблевав» из себя отца‑стукача. Публичность его самоэкзекуции вынуждена, обусловлена публичностью его предыдущей книги, которую теперь необходимо «исправить». Позиция и цели Яковлева разительно иные. В его публикации нет ни любви, ни ненависти, соединение которых превращает записки Эстерхази в пронзительный человеческий документ. Задача же публикации Яковлева в том, чтобы, назвав деда и бабушку преступниками, обобщить свой опыт до опыта граждан всей страны и уверить читателей, что страшное прошлое страны – общее наследие, определяющее современное сознание (и подсознание) всех, чьи предки пережили советскую мясорубку:

 

Да что я, один такой? Мы все, выросшие в России, – внуки жертв и палачей. Все абсолютно, все без исключения. В вашей семье не было жертв? Значит, были палачи. Не было палачей? Значит, были жертвы. Не было ни жертв, ни палачей? Значит, есть тайны. Даже не сомневайтесь!

 

Справедливые слова о том, что работа с трудным прошлым – единственный способ противостоять его разрушительному действию, повисают в пустоте, ведь читателю не предлагается ни вариантов освобождения от этого прошлого, ни сценариев его осуждения.

Запись Яковлева в Facebook набрала несколько тысяч лайков и больше десяти тысяч репостов, а «Свои» стали частью запущенной через два месяца сетевой платформы[366], не получившей популярности, – там время от времени публикуются записи из семейной истории. Случай Яковлева, при всей прагматической полезности такого рода случаев для популяризации темы, – пример того, что покаяние как интеллектуальная мода имеет мало общего с реальным покаянием. В статье «Трудности национального покаяния», опубликованной в 1949 году в англиканском еженедельнике The Guardian (не путать с современной ежедневной газетой), английский писатель и богослов К. С. Льюис указывает именно на опасность ситуации, когда покаяние становится чем‑то вроде такой моды:

 

Главная прелесть национального покаяния в том, что оно дает возможность не каяться в собственных грехах, что тяжко и накладно, а ругать других. Если бы молодые поняли, что они делают, они вспомнили бы, надеюсь, заповедь любви и милосердия. Но они понять не могут, потому что называют английских правителей не «они», а «мы». Кающемуся не положено миловать свой грех, и правители тем самым оказываются за пределами не только милости, но и обычной справедливости. О них можно говорить все что захочешь. Можно поносить их без зазрения совести и еще умиляться своему покаянию. ‹…›

Что же, церковь не должна призывать к национальному покаянию? Нет, должна. Но дело это – как и многие другие – под силу лишь тем, кому оно нелегко. Мы знаем, что человек призван во имя Бога возненавидеть мать. Когда христианин предпочитает Бога собственной матери, это ужасно, но возвышенно – однако только в том случае, если он хороший сын и духовное рвение возобладало в нем над сильным естественным чувством. Если же он хоть в какой‑то степени рад с ней поссориться, если он думает, что возвысился над естественным, в то время как он опустился до противоестественного, – это гнусно, и больше ничего[367].

 

Именно о превращении покаяния в идеологический и политический инструмент писал в далеком 1991 году философ и культуролог Михаил Ямпольский в статье «Изнасилование покаянием»[368]. По Ямпольскому, акцентирование интеллигенции на понятии вины и распространение ее на всех, вместо разговора о личной ответственности виновных, уже к концу перестройки служило скорее укреплению тоталитарных структур, нежели их деконструкции.

 

Художественная проработка: случай Сергея Лебедева

 

В 2011 году московский геолог и журналист Сергей Лебедев публикует свой дебютный роман «Предел забвения»[369], который оказывается принят и прочитан за границей гораздо лучше, чем в России, где рассказу о таких вещах словно бы не за что уцепиться.

Герой романа отправляется в путешествие на север, в край лагерей, чтобы открыть завесу неизвестности над прошлым своего неродного деда, которому он тем не менее обязан жизнью и который завещает ему свое наследство и множество неотвеченных вопросов. Дед оказывается бывшим начальником лагеря, человеком, выжженным изнутри злом, которое он творил, но искренне любившим, насколько это было в его силах, героя‑рассказчика. Единственное, чем обязан ему герой, – этой самой любовью, и его путешествие, погружение в пробирающий до костей холод лагерных пространств, оказывается способом взять на себя эту ответственность и войти в это наследство, а сделав это – очистить свою кровь от вины предка. Это оказывается необходимо и герою, и автору: Лебедев признается, что роман автобиографический и был написан в каком‑то смысле вынужденно, как единственный способ «вынуть прошлое из укрытия» после того, как автор узнал, что его собственный приемный дед был подполковником госбезопасности и некоторое время – начальником лагеря.

 

Я не собирался, в принципе, особо никаких романов писать. Я журналистикой занимался, эссеистикой. После того как я узнал про деда, мне захотелось куда‑то пойти, что‑то сделать, у кого‑то спросить. Понятно было, что дело мне не дадут, потому что эти все дела закрыты. И вдруг я понял, зачем я по всем этим лагерям ездил, почему восемь лет в экспедициях я на все это смотрел. В одно мгновение все сошлось. Я понял, что раз никто мне про него никогда ничего не скажет, то я должен использовать тот способ, против которого они ничего не предусмотрели. Можно написать роман. Фигуру деда можно угадать. Можно вынуть его из укрытия, эту общую безликую фигуру, наделить лицом, вывести в оборот культуры, где таких, как он, нет[370].

 

«Предел забвения», как и подобает русскому роману, впечатляет картинами торжества абсолютного зла, в которое погружается герой по мере своего путешествия к краю земли и метафизической точке абсолютной тьмы, где человек перестает быть человеком. У Лебедева такой точкой становится описание острова, на котором погибли высаженные на него без продовольствия ссыльные, – творческая переработка реальной Назинской трагедии на Оби весной 1933 года[371]. Герой проваливается в воронку, в стенах которой в вечной мерзлоте видит человеческие тела, вырванные из течения времени, – не живые, но и не погребенные (поразительный образ неподведенной черты). Тепло тела героя растапливает дно воронки, он вырывает из рук одного из трупов топор и вырубает ступени наружу. Дойдя до самого дна, он обретает силу выбраться и вернуться в мир людей и к нормальному человеческому существованию. Лебедев так говорит об этом:

 

Книгу надо написать так, чтобы она внутренне учитывала, что читать ее некомфортно, никому неохота, больно. Вот весь этот труд, разбирательство с прошлым, надо устроить так, чтобы тебя куда‑то приглашали, безопасно проводили какой‑то дорогой. И поэтому, не знаю, используя какие‑то структуры мифа или еще что‑то, но ты должен сделать книжку такой, чтобы человек мог пройти ее до конца. Одиссей тоже спускается в подземное царство, где на его кровь слетаются мертвые, – и, в общем, можно его там оставить. Но лучше книгу придумать так, чтобы все‑таки герой шел, шел через тьму. И вместе с ним читатель выходил куда‑то. Это вопрос не количества мрака, это вопрос, как ты пропишешь ход сквозь эти толщи спрессованные[372].

 

Работа с травматическим прошлым имеет смысл лишь в том случае, если ее цель – выход к свету, освобождение, про‑работка травмы (как прорытие тоннеля, в отличие от простого копания в земле). Иначе эта работа оказывается бесцельным самоистязанием или имитацией, служащей каким‑то иным целям.

 

Осуждение: случай Николая Антонова

 

Быть может, самый тонкий и самый важный момент, который демонстрируют семейные истории, касается способности отделять осуждение зла от любви к родному человеку. Неслучайно этот момент так пронзителен в романе Эстерхази: «Вчера в интервью на вопрос о том, в чем сложность работы, которой я занят сейчас, я ответил: в том, что самым тщательным образом мне нужно расставить все по своим местам, отделив в душе любовь и презрение»[373]. Представление о том, что деяния родных людей проще оправдать, упускает из виду исходный пункт, отправную точку работы с прошлым. Такое разбирательство может быть начато только в том случае, если потомку не дает покоя этическая неопределенность в отношении с предком, если он движим задачей отделить «доброго дедушку» от «преступника» (палача, труса, стукача).

В марте 2018 года радио «Свобода» опубликовало интервью с правнуком высокопоставленного функционера НКВД[374]. Поводом для него стало высказывание одного из сотрудников «Мемориала», что публикация имен палачей необходима, «чтобы в будущем участники таких преступлений понимали, что рано или поздно их внукам придется прятать глаза»[375]. Николай Антонов‑Грицюк в годы Большого террора возглавлял НКВД Кабардино‑Балкарской АССР, был председателем республиканской Особой тройки, начальником тюремного отдела НКВД СССР. Он принимал непосредственное участие в ликвидации узников Соловецкого лагеря, а в 1939 году сам был расстрелян как соратник Николая Ежова. Впоследствии семья добилась реабилитации своего предка. В интервью правнука Антонова обращает на себя внимание то самое желание восстановить связь с прадедом, ничуть не стремясь при этом его оправдать:

 

Для нашей семьи значимой является не какая‑либо реабилитация Николая Иосифовича, так как никакое оправдание по суду не отменит его личной ответственности за совершенные им преступления. Значимо другое – возможность восстановления его жизненного пути, каким бы трагическим и страшным он ни был; пути, ставшего частью истории нашей семьи и архиважным уроком для всех поколений его потомков. История жизни конкретного человека, а не оправдание его преступлений, была главной задачей всех наших поисков.

 

Отвечая на рассуждение интервьюера о том, что в современной России потомки преступников могут не опасаться общественного остракизма («есть разве что робкое возмущение поведением таких людей, как Вячеслав Никонов, который гордится своим дедом – Молотовым»[376]), внук Антонова говорит:

 

Память о предках, прародителях – это святое, какими бы они ни были: добрыми или негодными, любящими или безразличными. Это часть истории семьи. Но есть история жизни самого человека, состоящая из его собственных поступков. Нет и не может быть никакого возмущения по поводу истории семьи Вячеслава Михайловича. А вот факты его жизни, публично выраженных взглядов, его позиции и поступков как государственного деятеля, позвольте заметить, должны встретить не «робкое возмущение», а волну противодействия со стороны нормального общества. Согласитесь, следует различать отношение внука к дедушке и отношение государственного деятеля к преступлениям против человечности.

 

Готовность к вполне конструктивному осуждению прошлого и его проявлений (или попыток оправдания) в настоящем вовсе не противоречит усилиям сохранить память о предке, принимавшем участие в злодействах. Более того, именно сохранение этой памяти и есть необходимая доля ответственности тех, кого кровные узы связывают со страшными страницами истории.

 

Ответственность: случай Дженнифер Тиге

 

Все приведенные примеры заставляют, каждый по‑своему, задаться вопросом о том, что же значит взять на себя ответственность за преступление предка. И снова ответить на этот вопрос помогает работа, уже проделанная по поводу похожих случаев в других странах – в данном случае, в Германии. Мы видели, как после войны философ Карл Ясперс анализировал разные виды вины, чтобы лучше проговорить отличие юридической ответственности (которую нацистские преступники понесли на Нюрнбергском процессе) от ответственности политической, моральной и, шире, метафизической. Задачей Ясперса было показать, что, с одной стороны, говорить о коллективной вине немцев неверно, а с другой – что Нюрнбергский процесс не снимает вопрос о самостоятельной проработке прошлого теми, кто в преступлениях не участвовал. Но книга Ясперса 1946 года была только началом долгого разговора.

В 1960‐х годах в работах «Личная ответственность при диктатуре» и «Коллективная ответственность» Ханна Арендт решает более сложную и более близкую к обсуждаемой в этой главе задачу. К началу 1960‐х в Германии разговоры о всеобщей («метафизической», по Ясперсу) вине стали отчетливо маскировать нежелание говорить о конкретной юридической вине.

 

Возгласы «Мы все виновны!» – пишет Арендт, – поначалу звучавшие так благородно и подкупающе, на самом деле служили лишь тому, чтобы снять значительную часть вины с тех, кто действительно был виновен. Когда все виновны, – невиновен никто[377].

 

Примерно об этом писал в России Ямпольский, на которого мы ссылались выше. Ответственность членов политической общности, говорит Арендт, даже такой, принадлежность к которой предполагает чисто пассивное соучастие в совершаемом от их имени, безусловно, существует. Она играет ключевую роль для осмысления тоталитаризма и преодоления его последствий, но не имеет ничего общего с виной, которая может быть только личной.

Словарное определение слова говорит, что нести ответственность – значит быть готовым давать отчет в произошедшем. В случае ответственности индивида за собственные поступки и за поступки предка или сообщества речь идет, безусловно, о разных значениях слова и о разных видах ответственности. Первое – сродни вине, и нести ответственность в данном случае значит, например, получать судебный приговор за преступление. Второе – нравственные обязательства, которые индивид или сообщество добровольно признают за собой. Прежде всего это обязательства сделать все возможное, чтобы произошедшее не могло повториться.

Именно о такой ответственности германского общества за преступления нацизма можно говорить – и далеко не случайно, что у Германии ушло больше трех десятков лет, чтобы научиться отделять вину от ответственности. И если в российских дискуссиях так часто слышны возмущенные голоса, вопрошающие: «Неужели мы все виновны в случившемся, неужели, если бы „Нюрнберг над коммунизмом“ действительно состоялся, всех нас следовало бы осудить?» – это всего‑навсего означает, что в России процесс различения вины и ответственности еще не завершился. Среди прочего, это результат отсутствия сложившегося института исторической ответственности.

Яркий пример отличия вины от ответственности – случай Дженнифер Тиге. Она оказалась кровно связанной с одной из самых жутких страниц истории XX века, не будучи ни коим образом виновной, но не отказалась в силу этой связи взять на себя ответственность.

«Что такое семья? Нечто наследуемое или созидаемое?» – этим вопросом начинается последняя глава книги Тиге «Мой дед расстрелял бы меня», опубликованной в США в 2015 году[378]. Автор, дочь нигерийца и немки, рассказывает о том, как борясь с депрессией, обнаружила в библиотеке книгу своей матери, в младенчестве сдавшей ее в детский дом, а после в приемную семью. Из этой книги она с ужасом узнала, что ее дедом был Амон Гёт, тот самый кровожадный комендант концлагеря в польском Плашове, от которого спасал евреев Оскар Шиндлер. Именно он познакомил Гёта, с которым приятельствовал, с бабкой Тиге, некогда своей секретаршей.

Тиге никогда не была особенно близка с биологической матерью. Наполовину африканка, в юности уехавшая в Израиль и прожившая там несколько лет, – трудно выдумать пример человека, к которому категория вины за расовые преступления была бы менее применима. Тем не менее она задается вопросом о том, что такое кровная связь с преступлением и что она означает в ее случае. Ответ, который дает книга, таков: хотя генетической вины не существует, ответственность за прошлое вполне реальна. Книга заканчивается тем, что автор вместе с группой израильских школьников едет в Польшу, чтобы посетить место, где располагался концлагерь и где творил преступления ее дед. Там она рассказывает этим детям – внукам тех, кто погиб в этих местах, – свою историю. После этого они зовут ее вместе с ними возложить цветы к мемориалу. «Моя ответственность единственно в том, чтобы не переставать говорить об этом», – говорит она.

По словам Тиге, одной из причин, побудивших ее рассказать свою историю, было решение потомков Генриха Геринга стерилизовать себя, чтобы «не плодить новых Герингов». Это неверный посыл; гена нацизма не существует, как не существует генетической вины. Каждый решает для себя, кем и чем он хочет быть. Что вовсе не отменяет необходимости работы с трудным прошлым – своим и своей семьи.

 

Когда‑то я сравнила мою жизнь с рассыпанной мозаикой, – говорит Тиге в одном из интервью. – Так много разрозненных кусочков, а рамка потеряна. Я не знала, как себя собрать, и в чем причина моей депрессии. Сегодня я собрала кусочки в цельную картину – хаоса и неразберихи больше нет. Даже изменившись, я остаюсь тем же самым человеком – и я знаю, кто я. Теперь я могу жить дальше – вместе с моим прошлым. И мои дети тоже могут. ‹…› Теперь я знаю, что мне не в чем себя винить, и вина больше не лежит тяжестью на моих плечах. Но меня очень занимает тема ответственности. Ответственность каждого в том, чтобы делать окружающий его мир лучше. Я несу ответственность не только как немка или как внучка Амона Гёта, но просто как человек[379].

 

Немного по‑другому, но о том же самом говорит один из героев публикации «Ленты.ру», потомок сотрудника НКВД, человек, стоящий на последовательно антисталинских позициях и нашедший фамилию предка в базе данных «Мемориала»:

 

Очень сильное, очень странное, ни на что не похожее ощущение испытал, когда нашел своего прапрадеда, начальника следственной части московского НКВД в 1935–1939 годах, в базе данных, опубликованной «Мемориалом». Это не стыд – чего мне стыдиться, я не он и я не верю в коллективную ответственность – и не жалость, и не сожаление, и не гордость. Просто мы все здесь связаны с тем, что было. Связаны буквально, самым сильным из возможных способов, через родных – и никуда от этого не денешься. И никто ни перед кем не виноват, никто не должен каяться, просто все должны знать и помнить[380].

 

Все приведенные здесь свидетельства работы с прошлым собственной семьи, от случая Петера Эстерхази до Дженнифер Тиге, едины в главном. Да, вина предков не распространяется на потомков, преступление не передается генетически, и даже личное сознание ответственности не может рассматриваться как нечто морально обязательное. Но все те, кто пытался всерьез отнестись к трудным эпизодам в биографии своих предков, двигаясь каждый собственным путем, приходят к очень похожим выводам. Самое важное – и самое трудное – разрушить перегородку, отделяющую меня сегодняшнего от страшной правды о моем близком, преодолеть механизмы, помогающие прятаться от этой правды.

Блокирование этого знания позволяет содеянному злу продолжать свое действие даже в рамках семейной памяти. И способ его преодоления – не публичное покаяние, даже не гласное обвинение предка, а вот это самое «не переставать говорить». Не молчать, а так или иначе рассказывать о свершившемся зле – на семейном совете, в интервью, в книге или на встрече с теми, кого это зло могло коснуться. Оказывается, что такой рассказ, выводя знание о сотворенном зле из тьмы на свет, помогает избавиться от его разрушающего действия.

Подобная реализация ответственности – необходимое движение к объединению общества. Преступление блокирует связь с прошлым, препятствует движению соков в стволе древа истории. Это оборачивается расколом общества на изолированные куски с собственным прошлым и собственной этикой. Принятие ответственности за прошлое объединяет эти разделенные ячейки, ломает перегородки между потомками представителей разных лагерей, делает общность этических оценок почвой для нахождения общего языка. Сделать преступление небывшим невозможно, но можно постараться сделать так, чтобы это преступление перестало блокировать память. И если память о прошлом в масштабах страны так просто не выправить, то семейная история каждого принадлежит только ему и его родным. Убрать с нее блок, обеспечить свободный ход соков по стволу хотя бы в масштабах своего семейного древа – вполне под силу каждому.

 


Поделиться с друзьями:

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.067 с.