Следователь пробует «взять на бас» — КиберПедия 

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Следователь пробует «взять на бас»

2019-11-28 113
Следователь пробует «взять на бас» 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

В тот вечер мы долго не спали: свет погасили, но наш татарин продолжал вполголоса свои рассказы, и мы, в какой-то мере забыв про тюрьму, следили за тем, как занятно могла раньше развертываться людская жизнь. И вдруг шаги, бряканье ключей, свет, окрик:

– Фамилия? – страж тычет пальцем в каждого из нас по очереди. Доходит до меня. Отвечаю.

– Инициалы?

– В. В.

– Полностью инициалы! – рычит он грозно. Здесь они грубее, чем на Шпалерке.

– Имя и отчество, что ли?

– Ясно! Имя, отчество? – Отвечаю.

– Давай живо!

Начинаю одеваться. Все смотрят сочувственно, беспокоясь за меня.

– В пальто? – спрашиваю я, чтобы знать, повезут ли на Гороховую или будут допрашивать здесь.

– Ничего не сказано, значит, без пальто. Выхожу. Спускаюсь по крутым железным лестницам, в жуткой ночной тишине гигантской тюрьмы.

– Обожди.

Конвойный останавливает меня в нижнем коридоре на пронизывающем сквозняке. После тесной камеры и постели охватывает дрожь. Стою долго. Совершенно замерзаю.

– Давай!

Вхожу в кабинет. Передо мной новый следователь. Фигура резкая, отталкивающая. Сухой брюнет, еще молодой, с напряженными движениями. Лоб низкий, глаза маленькие, злые. Военная форма, ромб на петличках – советский генеральский чин. Прежний следователь был в чине полковника. Значит, это начальство.

– Садитесь, – говорит он мрачно. Сажусь.

– О чем вас допрашивали на последнем допросе?

– О возможной утилизации рыбных отходов на Мурмане, – отвечаю я первое, что приходит в голову.

– Рассказывайте, – говорит он зловещим тоном. Начинаю медленно говорить, чтобы справиться с мыслями. В кабинете страшно холодно. Следователь сидит в теплом пальто, я–в пиджаке, надетом на рубашку: воротничка нет, ворот расстегнут. Я не могу удержаться от дрожи, и это отвлекает все мои мысли – глупо, если этот негодяй подумает, что я его боюсь.

Он в упор злобно смотрит мне в глаза и молчит. Взгляд этот приводит меня в бешенство.

Вдруг он резко прерывает меня.

– Довольно! Будет нам голову забивать вашей техникой. Не забывайте, здесь вам не суд! Товарищ, который вел ваше дело, пришел к убеждению, что вас надо расстрелять. Я – того же мнения. Расстрелять вас надо!

Он не говорит, а кричит злобно и вызывающе.

– В чем же дело, стреляйте, – отвечаю я, едва удерживая злобу.

– У вас бывали в доме ** и **? – называет имена и фамилии двух знакомых дам.

– Да, бывали.

– Это проститутки! – кричит он во все горло.

– Нет, одна из них жена профессора, другая – инженера. Вам это известно.

Он вскочил и стал ходить быстро, большими шагами, зачем-то крича во весь голос.

– Следствие идет огромными шагами вперед!..

Я расхохотался. Так как все во мне дрожало от злобы, смех вырвался громкий и дерзкий.

– Чего вы хохочете? – оборвал он меня.

– Смешно, оттого и смеюсь, – ответил я вызывающе. Трудно передать дальнейшее содержание допроса. Он кричал на меня я–на него. Дверь кабинета закрывалась плохо, он поминутно подбегал и захлопывал ее, она опять открывалась, и наши голоса гулко раздавались по всему тюремному зданию. Несомненно, вся тюрьма с тревогой слушала наш крик, понять который не было возможности. Он грозил расстрелом, выкрикивал какие-то фантастические гадости о моей жизни, стараясь перекричать меня, твердил, что я получал из-за границы деньги за вредительство. Я едва сознавал, что отвечаю, до такой степени мной овладело бешенство. Его наглый тон, наружность, голос, все приводило меня в ярость. Только бы не запалить ему в рожу. Это одно еще мелькало у меня в голове.

Мы оба стояли друг против друга, сжимая кулаки.

– Кто из нас следователь, я или вы? – кричал он.

– Конечно вы! Неужели я бы стал заниматься таким делом? – кричал я ему в ответ.

– Расстреляем! От этого рыбы меньше не станет, – орал он. – Толстого – расстреляли, Щербакова – расстреляли, в море рыбы меньше не стало. И вас расстреляем.

– Верно! Стреляйте всех, рыбы в море больше будет, потому что скоро и ловить ее будет некому.

– Вредитель! Толстой показал, что вы вредитель.

– Клевета!

– Это ГПУ клевещет? – орал он угрожающе.

– Клевета! Клевета! – кричал я ничего не соображая.

– Вон отсюда! Убирайтесь к…!

Я выскочил из кабинета и наткнулся на стража с винтовкой, который, слыша крики, очевидно встал у самой двери, чтобы в нужную минуту подать помощь начальству. Следователь выскочил за мной.

– Куда? – кричал он.

– К…, – отвечал я ему в лицо тем же трехэтажным ругательством, которое он только что бросил мне.

– Вас только могила исправит! – злобно прошипел он и, обращаясь к оторопевшему стражу, раздраженно сказал: – Веди его в камеру.

Я побежал наверх, на четвертый этаж, перескакивая через ступеньки, гремя по железным лестницам, не обращая внимания на конвойного, который едва поспевал за мной. Я находился еще в таком состоянии обалдения после криков и ругани, в которых прошел допрос, что конвойный не решался остановить меня. Не помня себя, я вбежал не по той лестнице, мы долго не могли найти моей камеры, это меня охладило, я пришел в себя и предоставил стражу искать мой номер.

В нашей камере никто не спал. Едва дежурный захлопнул за мной дверь, как все с волнением и участием бросились расспрашивать меня, что было, почему стоял такой крик.

Злоба моя прошла, я видел всю нелепость сцены и стал смеясь рассказывать об этом «допросе».

– Разве можно так? – качал головой профессор Е. – Надо держать себя в руках. Так с ними нельзя. Вы же только восстановите их против себя.

– Милый мой, ну что мне делать, если у меня такой дурацкий характер? Слава Богу, что еще в морду ему не въехал. Но на «бас» он меня все-таки не взял.

Но Е. был встревожен и огорчен. Сам он был чудом хладнокровия спокойствия. Его обращение со стражей и тюремным начальством было неподражаемо. Его большая тяжелая фигура, серьезное доброе лицо, уверенность в себе, долголетняя привычка к авторитету – все это было так цельно и достойно, что тюремщики часто пасовали перед ним. Я очень завидовал его выдержке и умению держать себя, но для меня это было недостижимо. Замечательно передавал он свой первый допрос на «Шпалерке». Следователь, заполняя анкету, спросил его, сколько ему лет. Он ответил и тотчас спросил: «А вам сколько?» Следователь смутился и спросил:

– Какое это имеет отношение к делу?

– Никакого. Я из любопытства. Если вы находите почему-нибудь мой вопрос неуместным, пожалуйста, не отвечайте.

– Двадцать пять, – скромно сказал следователь.

– Двадцать пять, – сочувственно вздохнул профессор. – Какой вы еще молодой. Вы не родились еще, когда я в этой самой тюрьме сидел, борясь против царского режима. Видите, как времена то меняются!

– Образование? – перебил его следователь сухо. Тот ответил и сейчас же спросил:

– А у вас какое образование?

– Учился в педагогическом институте. Не кончил.

– Вот видите, – вздохнул Е., – я там курс читал. Поучились бы подольше, меня бы слушали, были бы преподавателем. Это хорошее, полезное дело. Вот не кончили, теперь здесь работаете. Жаль, жаль!

Бедный Е. Не помогла ему ни выдержка, ни ум, ни годы. Следователи не добились от него ничего, но коллегия ГПУ сослала его в концлагерь на десять лет.

 

Итоги «Шпалерки»

 

В январе 1931 года в тюрьме на Шпалерной чувствовалось явное волнение администрации, точно готовился смотр. Камеры разгружались. Арестантов часто вызывали днем «с вещами» по двадцать – тридцать человек сразу со всего коридора. Видимо, их переводили в другие тюрьмы. В общих камерах стало свободнее: на двадцать два места оставалось человек шестьдесят – семьдесят, вместо бывших ста десяти – ста двадцати. Камеру № 19 освободили совсем и объявили «камерой для распределения»: в нее помещали вновь прибывших и до перевода в общие камеры водили их в баню. Заключенным, не получающим передачи, выдали казенное белье. Отвратительные, набитые соломенной трухой тюфяки заменили новыми, со свежей соломой. Все это волновало заключенных, и шли толки, что какая-то иностранная делегация будет осматривать нашу тюрьму. Эта догадка перешла в убеждение, когда появился маляр, из заключенных же, и замазал штукатуркой все щели в стенах, замуровав там тысячи клопов. 24 января, когда, казалось, все было закончено, тюрьму обошел уполномоченный ГПУ, «сам» Медведь, с целой свитой приближенных. В тюрьме, несмотря на изоляцию, слухи распространяются чрезвычайно быстро, и в тот же день уже говорили, что Медведь остался недоволен, нашел камеры слишком переполненными, тюрьму для показа неподготовленной и приказал завтра же тюрьму «очистить», то есть перевести нас в другую. Тревога была общей, Как ни плохо было на Шпалерке, попадать в другую тюрьму не хотелось, так как другие были несравненно хуже.

В то, что это может означать общее изменение режима, никто не верил. Нечто подобное, но в гораздо более слабой степени, нам пришлось уже пережить в ноябре 1930 года, когда появилась угроза сыпного тифа. В условиях нашей тесноты, грязи и вшивости отдельные заболевания должны были неминуемо принять характер эпидемии, которая легко могла перекинуться в город. В первый раз нам дали как следует вымыться в бане, за вычетом прихода и раздевания на пятнадцать минут, загоняли туда партии в тридцать – тридцать пять человек, когда она была рассчитана на двадцать человек. В бане иногда не было горячей воды, мыла не давали; кое-как вымыться успевало только наиболее сильное меньшинство, но и их это не избавляло от вшей, так как они никогда полностью не уничтожались. Одним из рассадников их была «дезинфекция», заключавшаяся в том, что все белье и платье мывшихся запихивалось вместе в два огромных мешка, которые затем слегка подогревали паром. Через десять минут мешки приносили обратно, и содержимое вываливали на грязный пол раздевалки. Может быть, часть белья у стенок мешка сколько-нибудь обогревалась, но внутри все оставалось холодным, и встревоженные вши деятельно передвигались по всему белью.

Мы не сомневались, что вшивый режим был одним из методов воздействия и хорошо знали любимые угрозы следователей: «Сгною во вшивой камере! Год будешь вшей кормить – сознаешься». Грязный немытый, вшивый, в зловонном белье, человек перестает себя уважать и оказывает меньшее сопротивление нажиму следователя.

Единственным способом борьбы со вшами в тюрьме была охота за ними, которую мы производили ежедневно в самое светлое время дня около окон. Москвичи, попадавшие к нам из Бутырок, рассказывали, что там заключенные ввели в распорядок дня «час борьбы со вшами». Но всегда находились люди опустившиеся, махнувшие на все рукой, которых нельзя было заставить регулярно этим заниматься.

В ноябре, при самом небольшом содействии администрации, мы справились со вшами, но как только непосредственная угроза сыпняка прошла, нас вернули к прежнему режиму.

По существу говоря, у ГПУ был еще тюремный союзник, посильнее вшей – цинга. Специальный подбор тюремной пищи, запрещение овощей и фруктов в передаче, отсутствие свежего воздуха вело почти к поголовным заболеваниям. Молодые сравнительно люди теряли зубы, почти у всех кровоточили десны или болели суставы, особенно ноги. Известно, что типичным для цинготных является вялость, апатичность, подавленность. Всем этим широко пользовались следователи, и в январе, изгнав на время клопов и вшей, они продолжали поддерживать цингу, фурункулез, малокровие, чахотку.

Я уже не говорю о самом широком распространении нервных заболеваний. После полугодичного заключения в одиночке галлюцинируют почти все; многие сходят с ума, страдая большей частью буйным помешательством.

Случаи внезапного сумасшествия часто совпадают с моментом перевода заключенного, долго сидевшего в одиночке, в общую камеру Человек не выдерживает перехода к тесноте, давке, шуму. Ночью мы часто слышали душераздирающие крики. Вся тюрьма притихала, слушала: пытают, на расстрел тащат или с ума сошел? Некоторые не выдерживали, вызывали дежурного стража. Если попадался хороший человек, он честно успокаивал:

– Да нет, это же не следователи. Слышите, наверху кричит. Просто ума лишился. Скоро увезут.

Это были итоги «Шпалерки», и все же жутко было менять ее на «Кресты».

 

В «Кресты»

 

Утром 25 января 1931 года узнали, что пятьсот человек назначены в «Кресты». ГПУ получило там в свое ведение второй корпус, до этого времени занятый уголовными. Началась всеобщая сумятица. Многие, особенно старожилы, сильно приуныли: при переводе они теряли все свои преимущества. Кроме того, мы все горевали, предвидя потерю всех мелких, но драгоценных для нас вещей: иголки, обрывки веревочек, самодельные ножи – все это должно было пропасть при обыске во время перевода.

Беспорядок и суматоха, поднятые начальством, требовавшим мгновенного исполнения приказов, были удручающими. Часами стояли мы в камере для обыска, чтобы подвергнуться этой унизительной процедуре: часами нас проверяли, записывали, считали и пересчитывали, часами ждали мы «черного ворона», который, переполненный до отказа, перевозил нас партиями на другую сторону Невы, в «Кресты». Ожидающих перевозки, уже обысканных, просчитанных и записанных, охраняла уже не тюремная стража, которой не хватало, а простые солдаты из войск ГПУ. Конвойные с любопытством оглядывали нас, крадучись вступали в беседу.

– За что, товарищ, сидишь?

– Кто его знает, сам не знаю, – был обычный ответ.

– Вот, поди ты, все вот так. За что только народ в тюрьмах держат! Воры те свободно по улицам ходят, а хороших людей – по тюрьмам держат.

– Тише ты, – останавливал его другой конвойный, – видишь, шпик, – кивнул он головой на подходившего тюремного надзирателя.

Дошла и моя очередь. Втиснули в набитый до отказа тюремный фургон, так что последних приминали дверцами; помчали. В оконце мелькнула набережная Невы, качнуло на крутом повороте, снова вкатили в тюремный двор.

До революции камеры в «Крестах» были оборудованы на одного заключенного: подъемная койка, стол, стул, шкафчик для посуды, белья и платья, умывальник и уборная в виде деревянного ящика с крышкой и ведром внутри. После революции все это оборудование было изломано и уничтожено. Вместо койки стояли деревянные козлы с досками, вместо «параши», имевшей закрывающийся ящик и вытяжную трубу, – измятое, невообразимо грязное ржавое ведро без всякой крышки. Выносить его разрешалось только два раза в сутки – утром и вечером, перед сном. Можно себе представить, какая вонь стояла в камерах! В довершение всего, по советскому принципу уплотнения, в камерах, в лучшем случае, сидело по пять человек; тогда двое могли спать на козлах, трое на полу; но во многих сидело по шесть человек и в некоторых до десяти. И при пяти заключенных ходить было совершенно невозможно, единственным движением был вывод утром к умывальнику в конце коридора, когда на мытье полагалось по одной минуте на человека, и прогулка на пятнадцать минут в тюремном дворе.

Кроме всего этого, нас встретил холод и страшная сырость – со стен буквально текло, как ни старательно мы вытирали их; пол был все время мокрый, стекла окна залеплены толстым слоем замерзшего снега.

В камере все соседи оказались новыми и довольно разнообразно подобранными. Старшим по положению и уважению был профессор Е., которого я раньше знал по его научным работам, затем сидел артиллерийский офицер старой армии, татарин – старший дворник большого петербургского дома и старичок – приказчик государственного ювелирного магазина.

Профессор сидел более года. Дело его, видимо, было закончено, его уже три месяца не вызывали на допрос, и он ждал приговора. Обвинялся он, разумеется, в участии в контрреволюционной организации. Офицер тоже сидел давно. Татарина арестовали недавно. Взяли его по делу муллы Бигеева, бежавшего за границу. По этому делу сидело несколько десятков татар. Только старичок, сидевший, впрочем, уже четыре месяца, не знал, в чем он обвиняется, так как его ни разу еще не вызывали на допрос.

Несмотря на несхожесть профессий, мы быстро и хорошо сжились, что имело особенное значение в нашей жизни, кажется, еще более тесной, чем на «Шпалерке». Мы начали с того, что строго регламентировали свой день.

Утром до кипятка – гимнастика, исполнявшаяся под моим руководством. Затем, до прогулки, нечто вроде доступной лекции, которую читал профессор Е. или я. После обеда – сидели тихо, и каждый занимался своим делом. Обычно профессор Е. составлял шахматные задачи или мастерил что-нибудь вроде абажура на лампочку, крышки на «парашу», полочки. Инструменты и материалы, потерянные при переезде, опять подбирались и изобретались с таким умом и упорством, на которые способен только заключенный. Я долго и тщательно лепил из хлеба, подвергнутого особой, тщательной предварительной обработке, шахматные фигурки, трубки, вытачивал деревянные мундштуки. Все это делалось, разумеется, тайком от стражи, так как и материал, за исключением хлеба, и «инструменты» – кусочки жести, стекла, проволоки и проч., добывались с нарушением тюремных правил. Обычно мы подбирали все наши сокровища на дворе, когда водили на прогулку или в баню. Должен сказать, что тюремная тоска делала нас виртуозами, что я раз умудрился украсть со двора целое полено, которое стало у нас источником бесконечных поделок.

Вечером, перед сном мы рассказывали друг другу, кто что мог, большей частью случаи из собственной жизни, чтобы не говорить о «делах», не думать о тюрьме и допросах.

Несмотря на всю убогость и тяжесть нашего существования, из которого, казалось, было отнято все, несмотря на крайнюю тесноту, ужасный воздух, тьму, сырость, я чувствовал, что отдыхаю, и нервы мои приходили в порядок. Человеческие отношения, какая-то организованность и сплоченность нашей камеры давали отдых после хаоса и шума обшей камеры. Следователь тоже точно забыл про меня, хотя ему и не удалось ничего от меня добиться. Не верилось, что меня могут так вдруг взять и расстрелять или сослать. А вдруг выпустят? Вдруг вернусь домой, увижу своих… А дальше? Работать под угрозой новой тюрьмы? Служить и сесть на место расстрелянных товарищей? Нет, на воле мне нет места в этой стране.

 

Валютные операции ГПУ

 

На следующую ночь, после моего громогласного скандала, взяли на допрос старичка-ювелира. Потребовали его «в пальто», но без вещей, и он исчез на четыре дня. Бедняга так растерялся при этом первом вызове, после того как четыре месяца он сидел, что забыл в кружке свои вставные челюсти. Вернулся он только на четвертые сутки вечером. Он был неузнаваем. С первого шага в камеру он стал порываться говорить, рассказывать, объяснять: он, который всегда был сдержан, молчалив, как человек, который всю свою долгую жизнь провел в подчинении и считал это для себя естественным и справедливым.

Набросился на еду, которую мы ему сохранили, давился хлебом и супом, трясся от смеха, путался, захлебывался словами и все-таки неудержимо стремился и глотать и говорить.

– Ни и потеха, потеха, я вам скажу. Нет, не поверите. Что пришлось пережить, не поверите… Потеха… Ну и молодцы, ну и умеют. Привезли на Гороховую, во вшивую. Вшивую, эту самую, слышали, знаете, вшивую. Ох и потеха!

Он так захлебнулся супом и прожеванным хлебом, что у него началась рвота.

– Иван Иванович, успокойтесь, измучили вас, отдохните сначала, – хлопотали мы вокруг него, уверенные, что бедный старик рехнулся.

– Четверо суток не ел, вот не на пользу пошло, – сказал он несколько нормальнее, делая, по нашему настоянию, маленькие глотки холодной воды. Но чуть вздохнул, заговорил опять, порываясь опять есть.

– Во вшивой двести – триста народа, мужчины, женщины, подростки – совсем ребята. А тесно! Жарко. Ни сесть, ни лечь. Втиснули, только стоять можно. И народ весь шатается: не стоят, а ходуном ходят, только ноги на месте, а сами так и клонятся то вперед, то назад. Ой страшно! Ой потеха! Рожи у всех красные, а выперли… Пятьдесят пять лет работаю по своему делу, всюду меня знают, ну и тут, слава Богу, знакомцы нашлись. «Иван Иванович, как попали? Сюда тискайтесь, к решетке-то тискайтесь! Как чувств лишитесь, тут вас мигом выволокут, в коридор выволокут, а сзади не увидят, задавят, помрете.» Дай ему Бог здоровья, знакомцу-то моему, сказал он мне это, научил, а то, верно, жив не был бы. К концу первой ночи я уже чувств и лишился. Как что было, не знаю. Очнулся, лежу, мягко под головой и холодно очень. Оказывается, коридор, и лежу я головой на бабе, толстая – во! Грудастая, тоже без чувств и другая за ней. Ай и потеха! Вот потеха… И он опять залился хохотом, подавился, закашлялся.

– Иван Иванович, вот зубы ваши, наденьте, может легче будет есть.

– Спасибо, вот это спасибо. Про зубы забыл. А и думаю, что такое, почему есть не могу. Это – да! Это – спасибо.

Жутко было слушать его речь. Постепенно она делалась понятнее, и хотя он не переставал трястись и смеяться, мы с напряжением следили за каждым его словом: это был первый живой свидетель о «вшивой», «тесной» или «валютной» камере; свидетель, который еще не успел прийти в себя и который восстанавливал перед нами, может быть, самое отвратительное, чем располагало ГПУ.

Понемногу из его сбивчивых слов и ответов на наши вопросы выяснилась довольно полная картина своеобразного финансового предприятия ГПУ, его средств и методов.

Вшивая камера на Гороховой примерно вдвое меньше обычной общей камеры на Шпалерной, но помещают в нее двести – триста человек; мужчин и женщин вместе. Теснота такая, что люди могут только стоять, тесно прижавшись друг к другу. В камере поддерживается очень высокая температура. Все покрыты вшами, и борьба с ними совершенно невозможна. В камере нет уборной, заключенных выводят туда по очереди, по три человека, в сопровождении конвойного; мужчин и женщин водят вместе, в одну уборную. Как только проводят одну партию из уборной, ведут другую, так без перерыва и день и ночь. Так как выйти из камеры очень трудно, приходится протискиваться, от этого получается движение, которое невольно передается от одного к другому, поэтому вся камера непрерывно шатается.

В камере нет ничего, садиться или ложиться запрещается. Среди камеры стоит одна табуретка. Назначение ее следующее: время от времени дежурный чин ГПУ входит в камеру и становится на эту табуретку; если он замечает, что кто-нибудь сидит на полу, он заставляет всю камеру делать приседания (обычно пятьдесят раз) то есть постепенно опускаться и подниматься. Это так мучительно при отекших от стояния ногах, что заключенные сами следят друг за другом и не дают никому садиться.

Белье у тех, кто находится в камере несколько дней, совершенно истлевает и рвется: все тело покрывается как сыпью – следами укусов вшей, а часто и нервной экземой.

– Едят там что-нибудь? – спрашивали мы, захваченные этим ужасным рассказом.

– Едят, едят. По двести граммов хлеба. По кружке воды выдают. Воду все пьют, а хлеба не едят. Кусок в горло там не пойдет. Ах и потеха! И камеру-то нашу из коридора, всю камеру видно, и нам тоже видно, кто у решетки, конечно. Все время новых ведут и ведут. Захватят парочку, мужа с женой, папашу с дочкой – и заметьте, все парочками, и сейчас к нам в коридор. Нате, смотрите, любуйтесь, сейчас сами там будете. И потом – на допрос. Тут следователь: «А ну, гони монету, давай золото, давай доллары, а то сейчас тебя с твоей – в эту камеру. Хочешь?» Ну, мужчина, тот еще может пожалеть отдать, если есть, а уж дамочки, да барышни все готовы отдать, сами мужа и папашу при следователе укоряют: отдай, дескать, все, что есть отдай, ради Бога отдай! Серьги из ушей вынимают, часы жертвуют – дескать, добровольно, на пятилетку, только во вшивую на сажайте. Еще бы, придут чистые, нарядные, а у другой такое пальто, взглянуть приятно, а тут вдруг во вшивую, мыслимо ли… Кому охота. Ох и хитрые, ей Богу хитрые эти, в ГПУ. Так придумали, нельзя устоять. Верно. Сам все последнее, дорогое самое, все отдашь.

– А вы-то, Иван Иванович, что же вы сразу не заявили, что все отдадите?

– Не спрашивали. То-то, что не спросили. Четыре месяца тут держали – не спрашивали, сами знаете. Туда посадили и опять все не спрашивают. День держат, два, три, четвертый пошел, а некому и слова сказать. Это они правильно, это для острастки. Уж кто там четыре дня выживет, тот на все согласится, только бы назад не посадили. Я, может, раньше бы отдал, а другой не отдаст. Вот, к примеру, и нужно: кого сажают, а кому так показывают, из коридора. Это уже они там знают, хитрые они.

– Иван Иванович, говорят во «вшивой» неделями сидят, что ж вас так скоро?

– Сидят. Ювелира И. знаете? Приятель мой. В камере, во вшивой встретились. Он тридцатый день, два раза на конвейере был.

– Почему же их держат столько времени?

– Не отдают денег, сколько с них требуют, торгуются. Другой, знаете, не может с деньгами расстаться, жизни лучше лишится, а денег не отдаст. А у других того требуют (он заговорил тут шепотом), чего у них и нет и никогда не было. Вот тем и плохо. Измучают, уж правда измучают, так что и жизни не рад, а потом в концлагерь, в Соловки, за непокорство.

– Иван Иваныч, кто ж там больше сидит, какой народ?

– Всякие есть: и торговцы, и врачи зубные, и доктора, ну разные люди. Инженеры тоже есть. У кого только можно подумать, что деньги или золото есть, того и берут. Ах и молодцы! Про все разузнают, как ни прячут, как ни таятся, а уж ГПУ разнюхает и сейчас – давай сюда! Гони монету!

Наутро Иван Иваныч проснулся вновь таким же, как был – молчаливым и замкнутым. Нам хотелось еще о многом расспросить, он отмалчивался. Очевидно, воспоминание о вчерашней болтливости, прорвавшейся, может быть, раз в жизни из-за нервного напряжения, было ему очень неприятно. Больше он нам ничего не сообщил, и через день его взяли «с вещами» домой, откупился…

Позднее мне приходилось встречать многих, сидевших во вшивой камере и побывавших на «конвейере». Особенно колоритен и умен был рассказ одного из моих товарищей по этапу. Он ехал также на пять лет. Это был бывший банковский служащий, еврей лет сорока пяти, но на вид ему можно было дать больше: был худой, сгорбленный, ходил с трудом.

– Седые волосы? – говорил он. – У меня не было седых волос, когда меня посадили. Не хочется вспоминать, не хочется говорить. Полгода на Шпалерной, тридцать дней на Гороховой. Ну, я вам скажу, я согласен сидеть год на Шпалерной, чем один месяц на Гороховой. Я – старик, видите, я седой, у меня больные ноги – это месяц на Гороховой.

– Во вшивой?

– Ну что вшивая! Это страшно, это ужасно, но это не конвейер.

– А что такое конвейер?

– Конвейер? Конвейер – это то, что если у человека что-нибудь есть, то он отдает. Ну, скажете руку отрубить – отрубит руку. Вот что такое конвейер.

Представьте себе человек сорок заключенных, мужчин и женщин, измученных, голодных, заеденных вшами, с отекшими от стояния ногами, которые уже много ночей не спали… Приводят в комнату гуськом, один за другим. Большая комната, три стола, четыре стола, за каждым следователь; дальше еще комната, еще следователи; потом коридор, лестница, опять комнаты со следователями. Команда – бегом. Мы должны бежать от стола к столу один за другим. Только вы подбегаете, он уже кричит –…ну, я не могу передать, что он кричит. Это не ломовой извозчик, это хуже, это набор похабных слов, самой сложной матерной брани, особенно по отношению к нам, евреям. Жид, сволочь, а дальше трех-, нет пятиэтажная брань – даешь деньги! До смерти загоню! Даешь! Нет? Дальше беги, сукин сын. Палкой тебя… – и замахивается через стол палкой.

Впереди меня бежала женщина, почтенный человек, зубной врач. Уже немолодая, лет сорок, полная, нездоровая. Она задыхалась, чуть не падала. Если бы вы слышали, что они ей кричали. Знаете, это невозможно выдумать: они похабными словами перечисляли все половые извращения, которые только может выдумать голова больного психопата. Она, бедная, бежала, падала, ее поднимали, толкали изо всех сил, чтобы она бежала от стола к столу. Она кричала: «Клянусь, у меня нет золота, клянусь! С радостью все отдала бы вам. Нет у меня! Что мне делать, если у меня нет!» – «А, заголосила, не так еще запоешь!» – и опять похабные слова; как они их только выдумывают! Другие следователи так кричат, что больше не могут, только грозят кулаком, палкой револьвером – гони монету!

– Ну и дальше что?

– Дальше бегут, кругом бегут.

– Но конец-то должен быть?

– Конец? Конец – это когда человек упадет и не может встать. Его трясут, поднимают за плечи, бьют палкой по ногам, он бежит, если еще может, а нет – тащат назад, во вшивую, а завтра опять на конвейер.

Это часами продолжается: десять – двенадцать часов. Следователи уходят отдыхать: они устают сидеть и выкрикивать матерную брань, их сменяют другие, а заключенные должны бежать и терпеть.

И представьте себе, есть люди, которые отдают деньги не сразу. Видит, знает конвейер, и не отдает. Бежит день, до полного бесчувствия, бежит на другой день, и тогда отдает. Я сначала негодовал, думал, что это из-за них мы так страдаем.

– Почему «из-за них»?

– Ну, конечно, из-за них. Если бы все, у кого есть деньги или золото, отдавали сразу, то и не надо было бы конвейера. Если бы они никогда ничего не добивались на конвейере, то они бы его ликвидировали. Но беда в том, что они добиваются, и еще большая беда, что из тех, у кого есть деньги, самые мудрые те, кто отдает их не сразу.

– Ничего не понимаю.

– Не понимаете… – Он грустно усмехнулся. – Я тоже не понимал. Знаете, надо уметь отдать ГПУ деньги, иначе можно еще хуже себе сделать. Представьте – они требуют от вас десять тысяч, и у вас есть как раз десять тысяч. Что вам делать? Вы сразу говорите – хорошо, я отдаю десять тысяч. Тогда следователь думает – у него, наверно, есть не десять, а пятнадцать тысяч, а может быть двадцать. Он берет ваши последние десять тысяч, сажает вас во вшивую, берет на конвейер и требует еще пять тысяч. Как вы его убедите, что у вас нет этих пяти тысяч? Что вы можете умереть на конвейере, но не можете отдать того, чего у вас нет. Следователь думает, что если ты легко отдал десять тысяч, значит, у тебя есть еще. Надо отдать так, чтобы следователь был убежден, чтобы он поверил, что вы отдаете последнее и больше у вас ничего нет. И вот, чтобы убедить, что вы отдаете то, с чем вам трудно расстаться, как с жизнью, вы терпите все, рискуете здоровьем, но, может быть, выиграете свободу. Надо угадать следователя. Многие считают, что надо торговаться, надо отдавать понемногу, тогда следователь может ошибиться, может сделать скидку.

А что делать нам, у которых ничего нет? Клянусь вам, мне же все равно теперь, я уже имею приговор на пять лет, у меня не было денег и нет их. Я служил до революции в банкирском доме, поэтому они думают, что у меня осталась валюта, они требовали с меня пять тысяч, но у меня их никогда не было. Я претерпел все, я потерял десять лет жизни, а они дали мне пять лет концлагеря – по году каторги за каждую тысячу.

– Но обвинение вам какое-нибудь предъявили?

– Обвинение? Какое обвинение?.. Давай деньги. Даешь – будешь на свободе; нет – концлагерь. Статья найдется. Если я не спекулировал и не имел вообще валюты, меня обвинят все равно по статье 59 пункт 12 – спекуляция валютой. Если я действительно спекулировал и имел деньги, я их плачу и иду домой. Вот это пролетарский суд.

– Но по какому же признаку они берут людей?

– Это все так просто. Берут, кто в старое время или во время НЭПа имел торговлю, у такого могли остаться деньги; берут всех, кто работал в ювелирном деле – у них могут быть камни или золото; берут дантистов и зубных техников – если бы у них не было золота, они не могли бы ставить комиссарам золотые коронки; берут врачей и инженеров, которые крупно зарабатывали. Если они много тратят, их обвинят, что они воровали, получали деньги за вредительство; если мало тратили – с них будут требовать валюту, червонцы никакой дурак откладывать не будет.

Вот вам все признаки. Могу добавить, что восемьдесят, а может быть и девяносто процентов по этим делам сидим мы, евреи. Кто были ювелиры, часовые мастера, дантисты? Евреи. В общих камерах десять-двадцать процентов евреев; на Гороховой – восемьдесят – девяносто процентов. И после этого говорят, что большевики – это жиды. Жиды делают революцию. Скоро все мы будем на Соловках. Вы думаете, те, кто с ними сторговался и вышел из тюрьмы, останутся на свободе? Многие сидят второй, третий, четвертый раз. Они будут их брать, пока те могут платить, а потом все равно сошлют в концлагерь. Они истребляют евреев, но делают это без шума, по-своему. В ГПУ есть и евреи, но много ли их? Кроме того, никто так рьяно и раньше не преследовал евреев, как сами евреи; то же и теперь.

В рассуждениях моего собеседника было много правды. Юдофобство в ГПУ приняло огромные размеры. «Паршивый жид» – это обычное обращение следователя к еврею-подследственному. В «Крестах» один из следователей заставлял евреев кричать – «я паршивый жид», с этим криком бежать по коридорам и возвращаться в камеру с допроса.

– Вы думаете, мало они так собирают денег? – закончил он наш разговор. – Это теперь один из главных методов добычи валюты. Пятилетка провалилась; товаров нет; платить по векселям за доставленные, давно испорченные и ненужные нам машины нужно валютой. Они ее и собирают. За границей все равно, откуда у большевиков деньги. Деньги не пахнут. Там не хотят брать наших товаров, созданных принудительным трудом, потому что у них своих товаров много, но деньги, выжатые пытками у населения, берут охотно и готовы торговать с большевиками.

 

Безысходное

 

В «Крестах» время шло, как на Шпалерной, но многие попадали сюда к концу следствия и вскоре уходили на этап. Так ушел наш профессор, получив десять лет концлагерей. На его место посадили военного летчика, совсем еще молодого человека. Откупившегося Ивана Ивановича сменил один из служащих Академии наук. Все шло как-то уже по-обычному, и людские драмы волновали, может быть, меньше, чем в первое время, когда раз ночью к нам втолкнули в камеру нового заключенного, судьба которого нас потрясла своей безысходностью.

Это был совсем молодой человек. Вид у него был ужасный. Одежда изорвана так, как после схватки, руки дрожали, глаза блуждали. Он был в таком страшном возбуждении, что никого не видел и ничего не замечал вокруг. Вещи свои он беспомощно выронил из рук, затем пытался ходить по камере, хотя пол был занят нашими телами. Потом остановился в углу у двери, хватаясь за голову и бормоча несвязные слова.

– Сорок восемь часов… Через сорок восемь часов расстрел. Конец. Выхода нет. Куда мне деваться?

Он метался, как в предсмертной тоске. Мы предлагали ему сесть на койку, устроить как-нибудь вещи, выпить воды, но он не слышал и не замечал нас, видя перед собой только свое. Наконец, на вопрос кого-то из нас, откуда он, кто он, он обратился к нам и стал неудержимо говорить, рассказывая о себе и пытаясь хотя бы нас заставить понять то невероятное, нелепое стечение обстоятельств, которое его губило.

– Вы понимаете, – говорил он, – я – истерик. С болезненной фантазией, с манией выдумывать необыкновенные истории. Но как объяснить это здесь, следователям? Как заставить их поверить, что я все это выдумал? Невозможно. Меня расстреляют. Сорок восемь часов. И никакого выхода.

– Что же вы выдумали?

– Динамит… Что я хранил динамит. Никогда никакого динамита у меня не было. Но я сказал моей… жене, ну да, студентке. Я с ней жил, когда учился здесь, в Петербурге. Зачем сказал? Почем я знаю, зачем? Для интересности. Она перепугалась, заставила дать клятву, что я отдам динамит тем людям, которые поручили мне его хранить. Я обещал, – он дернул плечами, – его же не было… Но я же не мог ей объяснить все это. Такая глупость! Потом я и забыл, что ей нагородил. Расстался с ней. Кончил институт. Женился, уехал с женой на юг. Она скучала, хотела жить в Москве, хотела одеваться, бывать на вечеринках, принимать гостей. Я с головой ушел в работу, получал мало. Мы ссорились. Обыкновенная история. Раз поругались крупно из-за новой шляпки, из-за накрашенных губ. Она оделась, заявила, что уходит из дома и больше не вернется. Ушла, потом вернулась, стала ласкаться, просить проще


Поделиться с друзьями:

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.12 с.