Таиров переулок. Меры воздействия — КиберПедия 

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Таиров переулок. Меры воздействия

2019-11-28 115
Таиров переулок. Меры воздействия 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Для получения «признаний» в несовершенных деяниях ГПУ применяет разнообразные меры, причем эти меры различны для отдельных процессов и групп заключенных. Для «академического дела», например, особенно характерна была длительность заключения: некоторые сидели больше года, некоторые около двух лет. По условиям содержания подследственных в советских тюрьмах такое заключение само по себе является пыткой. Большинству грозили расстрелом. Многих держали в одиночках больше года без передач, прогулок и книг. У многих арестовывали родственников, и не только держали их в тюрьме месяцами, но и ссылали на каторгу.

Из лиц, которых мне пришлось встречать, особенно жестокие меры были применены к В. Сначала его продержали несколько месяцев в одиночке без передач и прогулок, так что он заболел цингой в тяжелой форме. Человек он был средних лет, здоровый и крепкий, но у него совершенно не держались зубы, и он потерял один за другим восемь передних зубов, остальные же шатались так, что он не мог есть хлеб, не размочив его в воде.

Кроме того, к нему применяли одну из самых отвратительных и унизительных мер – перевод в «16-ю камеру», которой следователь неоднократно грозил и мне.

16-я камера – небольшая общая камера в боковом коридоре тюрьмы, который у арестантов получил название «Таиров переулок». Таиров переулок в Петербурге – излюбленное место петербургской шпаны, проституток, воров и т. п.

16-я камера рассчитана на 10–12 человек, но в ней содержатся 40–50 «урков», то есть воров, грабителей, хулиганов. Вообще уголовных этого типа в тюрьмах ГПУ нет, но для этой камеры их брали, так сказать, напрокат из принадлежащего уголовному розыску корпуса «Крестов» специально для воздействия на «несознающихся» каэров – контрреволюционеров. «Каэров» сажали в 16-ю камеру по одному, по два, отдавая их, так сказать, на растерзание. Уголовные камеры всегда страшно распущены: драки и дикое буйство там не прекращаются. В воздухе непрерывно висит отборная брань. Основное занятие камеры – карточная игра, в которой заключенные проигрывают друг другу все: деньги, одежду, белье, обувь, хлеб, обед, табак. Еда и табак проигрываются не только на наличные, но и вперед, иногда на значительный промежуток времени, так что проигравший жестоко голодает. Проигрываются даже золотые коронки с зубов, которые тут же вырывают изо рта проигравшего самым варварским способом. В этой камере всегда есть несколько человек, совершенно голых. Они проиграли все и выходят на допрос и на прогулку в костюме Адама.

Интеллигента, попадающего в эту камеру (на воровском, блатном, языке его кличка – фраер), сейчас же обдирают до нитки. Если он пытается сопротивляться или жаловаться тюремному начальству, его избивают. У него отнимается вся его передача и паек тюремного хлеба, в камере ему всегда отводят самое скверное место. Перевести заключенного в камеру № 16, значит, прежде всего, раздеть человека и лишить всего немногого, чем он дорожит в тюрьме, – подушки, одеяла, простыни, белья, кисета для табака, носовых платков и т. д. Даже очки и те, обыкновенно, переходят в чужую собственность.

Очень редко кому удавалось уцелеть в этой камере. Когда В. перевели туда, он застал там одного интеллигента, который в несколько дней был в буквальном смысле совершенно забит и прикрывался только отвратительным рубищем. Все его платье проиграли «урки».

Спокойный, почтенный, профессорский вид В. был так выразителен, что произвел впечатление даже на шпану. Его ум и выдержанность довершили остальное. Как только его ввели в камеру, он отдал старосте все свои «лишние» вещи, то есть все, кроме того, во что был одет, и добавил, что отдает также для распределения свою передачу. Староста, значение которого среди уголовных огромно, взял его под свое покровительство и приказал не трогать. Когда наутро его вызвали к следователю и тот с изумлением удостоверился, что В. не раздет и не избит, он все-таки решил добиться своего. После краткого допроса В. он вызвал старосту камеры и накинулся на него с криком, – В. будто бы жаловался, что его обокрали. Следователь рассчитывал, что после этого В. неминуемо будет избит. Но уголовный староста прекрасно понял, в чем дело. Вернувшись в камеру, он рассказал В., что было у следователя. Этот инцидент только закрепил хорошее отношение уголовных, которые решили «разыграть» следователя. В своем увлечении новой затеей шпана дошла до такой заботливости по отношению к В., что решила, например, выводить его на прогулку, которая была ему запрещена следователем. Чтобы не дать страже задержать В. при выводе из камеры, они окружали его тесным кольцом, делая вид, что ведут насильно, и стража, боясь скандала, не смела протестовать. Из окон общих камер, сквозь проделанные в щитах щели, можно было наблюдать умилительную картину этой прогулки. В. с достойным солидным видом, в очках, обросший прекрасной седой бородой, выступал по тюремному двору, окруженный толпой оборванных «урков», из которых трое были совершенно голы. Следователь, убедившись в своей неудаче, перевел его в обычную общую камеру.

Арестованного по «академическому делу» Б. около года держали в одиночке без прогулок, передач и чтения. Затем ему поставили ультиматум – подписать «признание» или быть расстрелянным через трое суток. Он не подписал. Вечером его вызвали «с вещами», перевели в камеру смертников, где он провел двое суток, слушая за стенами стоны, вопли и крики тех, кого тащили на расстрел. Затем под усиленным конвоем его повели по коридорам и лестницам в подвальное помещение, где, по слухам, производится расстрел. Каждую минуту он ждал выстрела в затылок, но из подвала его заставили подняться по темной лестнице и ввели в ярко освещенную комнату, где сидели два следователя. Он потерял сознание, и допросить его в этих условиях не удалось.

После этого опыта его перевели в «двойники» и дали в компаньоны буйного помешанного или симулянта, который бросался и душил его. Совершенно истерзанного, в рваной одежде, с кровоподтеками на лице и шее его доставили в кабинет следователя, где оказалась его жена, якобы вызванная из дома для допроса. Видя страшное потрясение обоих, следователь обратился к Б. с патетической фразой:

– Пожалейте вашу жену! Спасите себя! Подпишите признание. Я предлагаю это вам в последний раз, иначе вы будете расстреляны.

Б. имел мужество и тут не дать ложного признания и был сослан в концлагерь. Несомненно, если бы он поддался следователю, тот бы его прикончил.

В общей камере № 22 на Шпалерной находился один из заключенных по «академическому делу», который шесть суток просидел в «мокром карцере». В этой комнате пол был залит водой, и не было ни уборной, ни параши. Заключенные из камеры не выпускались, и им приходилось отправлять свои естественные надобности прямо в воду.

В камере была только одна узкая короткая скамья, на которой можно было сидеть, но не лежать. Ноги заключенных в этой камере находятся все время в воде с испражнениями и потому покрываются язвами. Заключенный, попавший затем в камеру № 22, говорил, что он не выдержал и через шесть суток подписал ложное признание, которое от него требовал следователь. По его словам, в камере остался второй заключенный, который сидел уже тридцать суток, отказываясь дать ложное показание.

В Соловецком концлагере в мае 1931 года на «Поповом острове» я встретил человек шесть коммунистов, осужденных за «белорусский шовинизм». В Белоруссии они занимали крупные посты. Среди них был Прищепов, бывший нарком земледелия Белоруссии; Адамович, нарком просвещения и др., фамилии которых не могу вспомнить. Они рассказывали, что в новой, только что выстроенной в Минске тюрьме есть специально оборудованные мокрые камеры, в которых заключенные содержатся по колено в воде.

То, что я рассказал здесь, только ничтожная часть того, что мне пришлось видеть и слышать, лишь несколько примеров, показывающих, в каком положении бывали в тюрьме заключенные по «академическому делу», а также, с некоторыми вариантами и по другим делам, охватывавшим русскую интеллигенцию.

 

Будни следствия

 

Постепенно следователь стал вызывать меня на допросы раз в неделю или раз в десять дней, держал четыре-пять часов, каждый раз уговаривал меня сознаться и грозил расстрелом, но делал это все более вяло. Видимо, ничего нового он придумать не мог, а принимать более энергичный нажим почему-то не входило в его планы. Для меня не было сомнения, что эти допросы нужны следователю не для дела, а чтобы отбыть положенное число часов на службе, «за работой». Он, видимо, скучал и несколько оживлялся только при угрозах расстрелом. Иногда он предлагал мне изложить какую-нибудь «техническую деталь», как он выражался, то есть дать расчет улова рыбного траулера за год, соображения относительно рыбных отходов, возможности производства из них рыбной муки и т. д. Сам он в это время лениво просматривал газету. Я говорил, намеренно усложняя деталями, нисколько не заботясь о точности, уверенный, что он не понимает и половины моих слов, что следить за ходом моего изложения вопроса он не в состоянии, и что это вообще никакого значения ни для кого не имеет. Отдельные его реплики убеждали меня в этом вполне. Иногда я видел, как он дремлет, прикрывшись от меня газетой. Я пробовал умолкать – он просыпался.

– Ну-с, продолжайте.

Мне приходилось возобновлять бесцельное словоизвержение. Наблюдая его, я стал постепенно практиковаться в том, чтобы вносить изменения в направление этих допросов. Например, говоря о рыбных отходах, я начинал рассказывать, какие рыбы водятся в Баренцевом море, стремясь поразить его воображение какими-нибудь необыкновенными особенностями. Эффект получался полный: он оживлялся, и незаметно для него, допрос переходил в разговор на совершенно постороннюю тему.

– Окуни на глубине триста метров! Это здорово! Какие же это окуни? – восклицал он.

Я сообщал ему, что морской окунь – это крупная глубоководная рыба, огненно-красного цвета, что у него огромные черные глаза, острые колючки и что рыба живородящая. Последнее привело его в восторг, и тема допроса перешла на живородящих рыб вообще.

Следователь с большим интересом слушал также о том, что рыба-зубатка разжевывает самые толстые раковины, что касатка – это зубастый кит, который целиком глотает тюленей, и что несколько касаток могут загнать гренландского кита на отмель, где он обсыхает во время отлива, и где они потом его поедают. Все это он слушал с явным интересом, задавая самые неожиданные вопросы, как это часто делают малокультурные люди, которым рассказывают что-нибудь новое, поражающее их воображение. Такого рода разговоры окончательно убедили меня в том, что мой следователь Барышников – типичный советский чиновник, который ездит на «Шпалерку», как все коммунисты ездят на службу, чтобы было отмечено, сколько он «работает», и что, кроме того, он несомненный лентяй. Если можно незаметно и безнаказанно не работать, а болтать и слушать разные занятные рассказы, то это только приятно. Я смотрел на него и думал, что если бы на воле мне попался в лабораторию служащий, так относящийся к своей работе, я бы его прогнал.

Хорошенько обдумав, я решил использовать создавшееся положение и перейти в нападение. Выбрав момент во время разговора на совершенно постороннюю для допроса тему, я неожиданно, но самым спокойным и непринужденным тоном, обратился к нему:

– Разрешите задать вам откровенный вопрос?

Он утвердительно кивнул головой.

– Для чего вы меня, собственно, тут держите? Вы превосходно знаете, что я не вредитель, что никакого преступления я не совершал. У меня создалось впечатление, что вы хотите во что бы то ни стало установить состав преступления там, где его нет, и что это вам хорошо известно.

Он заметно смутился в первую минуту и стал уверять меня, что так никогда не бывает, что ГПУ зря не арестовывает и не держит в тюрьмах, что если меня арестовали, значит, было за что.

Я пожал плечами. Опять начиналась старая история. Следователь вернулся к повышенному тону и продолжал.

– Что же вы думаете, решили открыть у вас в тресте организацию, а я просто по списку служащих выбирал, кто подходит? Нашел вашу фамилию – дворянин, ученый, значит, подходит, значит, давай его сюда, так?

– Да, мне именно так кажется, – ответил я, стараясь говорить возможно спокойнее и без всякого раздражения.

– Нет, это не так. У нас есть против вас веские улики. Вы – вредитель. В Мурманске на общем собрании по поводу расстрела «48-ми» был задан вопрос, почему вы не арестованы, значит, ваше вредительство не было тайной и для рабочих.

Я усмехнулся, подумав про себя: ну и веское доказательство. Он заметил мою усмешку и опять запнулся: о том, как ведутся общие собрания, мы слишком хорошо знали оба.

– Возможно, что вы вредили не из корыстных идей, а исключительно из классовой ненависти. Я убеждаюсь, что это именно так и было. Это несколько облегчает ваше положение, – говорил он, пытаясь найти новую позицию.

– Какая ненависть? Откуда вы это взяли?

– Я вам искренне советую сознаться, – твердил он, не находя ответа. – Это вас спасет. Тогда, докладывая ваше дело коллегии, я буду просить о смягчении приговора.

– В чем сознаться? Вы сами знаете, что я ничего преступного не сделал. Вы вот два месяца меня допрашиваете, скажите же, в чем состояло мое вредительство?

– Вы знали о вредительстве Толстого и Щербакова?

– Нет.

– Но вы же знаете, что они расстреляны, как вредители. Работая с ними вместе, вы не могли не знать об их вредительстве.

– Я знал их работу. Знаю, что весь успех тралового дела объясняется знаниями и энергией Щербакова…

– Не забывайте, что вредители хитры, – перебил меня следователь. – При внешне превосходной работе они умеют подрывать ее изнутри. Сознайтесь, что вы знали о вредительстве Толстого и Щербакова, и я вам предъявлю обвинение только в недоносительстве. Это другая статья, и вы получите минимальное наказание. Это максимум того, что я могу для вас сделать.

Я отвечал твердо и резко, что о вредительстве Толстого и Щербакова я не знаю и ничего не видел. Он вновь перешел на угрозы расстрелом. Но этот новый ход с его стороны дал мне знать, что он ловит меня на новую удочку. Казалось, для меня не было бы риска признать «вредительство» расстрелянных друзей. Им я не мог уже больше повредить, но за этим, видимо, крылось что-то, что не вполне еще было ясно. В дальнейшем все мое «дело» свелось к тому, что от меня пытались добиться подтверждения вредительства расстрелянных осенью 1930 года. Видимо, они были убиты совершенно безвинно, что не подлежало ни малейшему сомнению, но и без соблюдения тех минимальных требований, которые нужны ГПУ для «доказательства» «виновности». Теперь, задним числом, ГПУ собирало эти «доказательства» против уже убитых ими людей.

Гораздо позднее я узнал, что это именно так и было. В ГПУ, как и во всех советских учреждениях, шли внутренние раздоры, и одна часть выдвинула против другой, главенствовавшей в месяцы террора и преследования интеллигенции, обвинение в истреблении полезных специалистов, что привело к расстройству промышленности. Вследствие этой внутренней борьбы в ГПУ летом 1931 года Ягода был понижен в должности, а на его место назначен Акулов, считавшийся более умеренным. В зависимости от этого произошел ряд перемещений и более мелких должностных лиц ГПУ. Кроме того, была учреждена особая комиссия под председательством Сольца, которая должна была пересмотреть дела о специалистах. Ходили слухи, что комиссия эта возбудила дела против некоторых следователей, особенно против тех, кто вел дело «48-ми», и некоторые из них были расстреляны, так как смертные приговоры оказались не обоснованными никакими «доказательствами». Не знаю, насколько это достоверно, но то, что ГПУ в течение всей зимы 1930/31 года собирало материал для подтверждения виновности расстрелянных «48-ми», не подлежит сомнению.

Наш последний разговор со следователем, вероятно, убедил его в том, что продолжение их может привести только к окончательной утрате его престижа, и через несколько дней он предъявил мне формальное обвинение.

Я обвинялся по статье 58, пункт 7 – экономическая контрреволюция, то есть вредительство. Наказание по этой статье от трех лет каторжных работ до расстрела с конфискацией имущества.

Обвинение следователь писал при мне на специальном бланке. Формулировка обвинения была не только неграмотна, но и просто малопонятна. Это была длинная фраза с некоторыми вводными предложениями, отделенными фантастически расставленными запятыми. Прочтя очень внимательно, я не смог ее ни повторить, ни запомнить. Смысл сводился примерно к следующему: я обвинялся в том, что вредительствовал с 1925 года по день ареста; конкретно мое вредительство выражалось в том, что я «способствовал удорожанию объектов капитального строительства».

– Распишитесь, что обвинение было вам объявлено, – сказал следователь.

– Но я даже не понимаю обвинения, – возразил я. – Что значит «способствовал удорожанию объектов капитального строительства»? Как, собственно говоря, это было возможно?

– Это не важно. Вы подписываетесь только в том, что читали обвинение, а поняли вы его или нет, это не важно и никого не интересует. Я не прошу вас писать, что вы согласны с обвинением, – бесцеремонно и ворчливо говорил следователь.

Вслед за этим меня не вызывали на допрос целый месяц и даже разрешили работать в тюремной библиотеке по выдаче книг в камеры для заключенных. Жить стало гораздо легче. В библиотеке работало всего восемь человек заключенных, помещение было просторное, можно было читать любые книги. Помещался я в прежней камере, приходил туда вечером перед проверкой, а уходил утром, тотчас после вставания. Почему, собственно говоря, «дело» мое продолжало тянуться, какие стадии оно проходило, мне оставалось совершенно неизвестным. Я знал по опыту товарищей по заключению, что следователь еще мог вызвать меня и объявить об окончании следствия, мог этого и не сделать, так как формальность эта соблюдалась далеко не всегда. Судя по тому, что на допросы меня больше не вызывали, можно было думать, что «дело» мое кончено, и мне вот-вот объявят приговор через «кукушку». А может быть, вызовут с вещами и выпустят. Кто их знает… В конце концов это было самое логичное. Но между тем я превратился в камерного старожила, получил койку, место за столом, право умываться до «подъема». Я узнал в тонкости тюремные порядки, надзирателей. Я обзавелся тюремным инвентарем – неразрешенными, но крайне необходимыми вещами: у меня появилась иголка, которую подарил мне один из уходивших на этап арестантов; веревка, чтобы подвязывать брюки, которую мне удалось поднять в тюремном дворе; два больших гвоздя, из которых, расплющив и отточив концы, я сделал ножичек и долото; самодельная трубка из особым образом обработанного хлеба; шахматы из такого же материала и прочее. Я привык к отросшим волосам, постепенно постигал мудрость бриться отточенным кусочком жести или битого стекла.

Острое нервное напряжение и огромный душевный подъем первого времени заключения прошли. Наступили будни, скука, нудная, засасывающая тоска. Шел третий месяц, пошел четвертый, ничего не менялось, как будто время застыло на одном отвратительном дне.

 

Сон Попова»

 

Книга в тюрьме – это совсем не то, что книга на воле. Это, может быть, единственный настоящий момент отдыха, и то, что было много раз прочитано, приобретает совершенно новый смысл и силу. Кроме того, книг так мало, получить их так трудно, что одно это придает им особую ценность и значение.

В общую камеру с числом заключенных около ста на две недели выдается тридцать книг, из них десять книг политического содержания, которые никто читать не хочет. В одиночках, в тех редких случаях, когда разрешены книги, выдаются на две недели четыре книги, из которых одна политическая. Тюремная библиотека на Шпалерной составлена была до революции и оказалась неплохой по составу. После революции часть книг, как, например, Библия, Евангелие и многие другие, была изъята; часть книг, особенно русские классики, была растащена, зато библиотека пополняется тощими произведениями советских писателей и, главным образом, книгами политическими. При этом надо сказать, что основных политических или политико-экономических трудов почти нет, а все забито мелкими брошюрками, внутрипартийным переругиванием, теряющим смысл, пока книга печатается, и пр. Часто это преподношения авторов крупным членам ГПУ, которые, желая избавиться от лишнего хлама в доме, жертвуют его в тюремную библиотеку. Книги эти обычно поступают неразрезанными; часто имеют трогательные авторские надписи, которые только и прочитываются заключенными с некоторым интересом. Читают же охотнее всего Лескова, Л. Тостого, Достоевского, Тургенева, Пушкина, Лермонтова, Чехова. С особым вниманием читалось все, что касалось описания тюрем, допросов, каторги, при этом совершенно исключительным успехом пользовался «Сон Попова» Ал. Толстого. Его читали вслух, собравшись небольшими группами, некоторые знали его наизусть, другие вспоминали из него отрывки. Действительно, нельзя острее и точнее изобразить трагичность положения всех нас, захваченных ГПУ, как это сделал Ал. К. Толстой в своей сатире о злосчастном чиновнике, забывшем надеть панталоны, в таком виде явившемся поздравить министра, а затем признанным санкюлотом и отправленным в третье отделение.

Допрос Попова, его признание, сообщение списка «сообщников», под угрозой пытки, все до мельчайших подробностей совпадало с тем, что мы переживали в ГПУ, только, несомненно, в действительно ужасающих размерах. Но дух был тот же. «Лазоревый полковник, с лицом почтенным, грустью покрытым», у многих вызывал брезгливую улыбку, – таким мог быть любой из следователей. Его обращение «О, юноша!» и замечание в скобках: «Попову было с лишком сорок лет» – общий смех.

На первом же допросе Барышников, обращаясь ко мне, патетически воскликнул: «Вы еще так молоды!», я отвечал ему: «Мне 42 года». Разве это не из «Сна Попова»?

Сама речь лазоревого полковника слушалась с таким вниманием, как будто перед нами действительно стоял следователь ГПУ.

 

…для набожных сердец

К отверженным не может быть презренья,

И я хочу вам быть второй отец,

Хочу вам дать для жизни наставленье,

Заблудших так приводим мы овец

Со дна трущоб на чистый путь спасенья.

Откройтесь мне, равно как на духу:

Что привело вас к этому греху?

 

Следователи ГПУ обращались к нам буквально так, взывая к нашему чистосердечному покаянию и раскаянию. Не Горький, не советский Ал. Толстой, не чекист Ягода придумали через охранку приводить «заблудших овец» на «чистый путь спасенья», а Третье отделение, которое более полувека назад занималось тем же, только гораздо в более скромных размерах.

 

Конечно, вы пришли к нему не сами,

Характер ваш невинен, чист и прям… –

 

пел дальше Попову лазоревый полковник – следователь ГПУ и каждый раз кто-нибудь не выдерживал: «Ну точь-в-точь мой подлец мне так на допросе поет!»

 

… вы ложными друзьями

Завлечены. Откройте же их нам!

Кто вольнодумцы? Всех их назовите

И собственную участь облегчите!

 

Подведите знакомых и друзей, чтобы облегчить собственную участь – основа всех соблазнов, которые расставляют нам следователи ГПУ.

 

… Иль пустить

Уже успело корни в вас упорство?

Тогда должны мы будем приступить

Ко строгости, увы! и непокорство,

Сколь нам не больно, в вас искоренить.

В последний раз: хотите ли всю рать

Завлекших вас сообщников назвать?

 

При этих словах многим становилось жутко: почти каждого из нас томили этим вопросом, выжимая имена наших сослуживцев, случайных знакомых, родственников. Отношение к каждому из них ГПУ могло знать и могло не знать по небрежности своей работы; каждое имя могло быть опасным.

 

Когда б вы знали, что теперь вас ждет,

Вас проняло бы ужасом и дрожью, –

 

пророчествовал неумолимый Толстой, и слушателям становилось все непереносимее. Все замолкали и никто не прерывал.

 

Но дружбу, чтоб вы видели мою

Одуматься я время вам даю,

Здесь, на столе, смотрите, вам готово

Достаточно бумаги и чернил;

Пишите же, на то даю вам слово

Чрез полчаса вас изо всех мы сил…

 

Все молчали. Слишком это было всем знакомо – бумага, чернила… и омерзительное гадостное чувство полного унизительного бессилия перед угрозой «изо всех мы сил…»

 

Тут ужас вдруг такой объял Попова,

Что страшную он подлость совершил:

Пошел строчить (как люди в страхе гадки!)

Имен невинных многие десятки.

 

Это был кульминационный пункт общего напряжения, вслед за которым «романистам», то есть написавшим признание под диктовку следователя, становилось невыносимо тяжко, другим, напротив, у кого совесть была чиста, весело и задорно, как после миновавшей опасности.

 

Попов строчил сплеча и без оглядки,

Попали в список лучшие друзья.

Я повторю: как в страхе люди гадки –

Начнут, как Бог, а кончат, как свинья!

 

– Вот, голубчики, краткая и поучительная история всех «романистов», – заключил сидевший с нами пожилой инженер, всегда спокойный, ровный, не терявший и в тюрьме юмористического отношения к окружающему, хотя он уже больше года мыкался в тюрьме. – Удивительно, скажу вам, как на следователей ничего не действует. «Сон Попова» я знаю назубок и на одном допросе не удержался и спросил: «Это вы не из „Сна Попова“ декламируете?»

Следователь сначала обозлился, какой там «сон», но я ему объяснил и стал читать стихотворение. Он слушал так внимательно, что про допрос забыл, а когда я кончил, он буквально выбежал в коридор, притащив второго следователя – своего приятеля.

– Сделайте одолжение, прочтите еще раз этот сон-то, как его, Попова, что ли. Ну, брат, вот сам услышишь, как здорово написано. – Я прочел им. Оба пришли в восторг, спрашивают: кто написал? Я им объяснил, кто и когда. Удивились. Они-то думали, что этот метод – изобретение ГПУ, достижение революции… А тут, оказывается, охранка, половина XIX века. Ну, они могут утешать себя, что масштаб у охранки был совершенно иной – детские игрушки, по сравнению с ГПУ.

 

Романисты

 

Читая на воле сообщения ГПУ о признаниях вредителей, протоколы дознаний, где известные всему СССР ученые и специалисты якобы добровольно сознавались в совершенных ими тяжких и часто позорных преступлениях, я был твердо уверен, что сообщения ГПУ вымышлены, а протоколы поддельны, Я не допускал мысли, что опубликованные ГПУ протоколы дознаний, как, например, по делу «48-ми», действительно написаны теми, кому они приписывались. Мне казалось, что отдельные слабовольные люди могут, под страхом смерти, или под пыткой, написать какое угодно «признание», но чтобы это могли писать люди твердого характера и безусловной честности, какими я знал многих из числа убитых, я считал совершенно невозможным. Тем более невероятным казалось мне, чтобы дача самоуничтожающих, позорных, ложных показаний могла быть явлением массовым в среде ученых и специалистов.

Но, попав в тюрьму, я к своему ужасу узнал, какая масса заключенных пишет ложные признания. Несомненно, что ГПУ не брезгует подделками подписей, вставками слов, совершенно искажающих смысл, даже составлением целых подложных протоколов дознаний, но, тяжко сказать, есть люди, которые сами на себя писали позорнейшую клевету. Только тот, кто побывал в тисках ГПУ, может себе представить всю жуть рассказов о том, как по нажиму следователя пишутся позорнейшие признания об участии в контрреволюционных, шпионских или вредительских организациях, о деньгах, якобы полученных из-за границы за «вредительскую» работу, об участии в этом других, невинных людей.

Вместе с тем это такое установившееся явление, что на тюремном жаргоне имеется для этого специальный термин. Это называется «писать романы»; признающиеся называются «романисты». На языке следователя это значит – «признаваться» или «разоружаться».

По случаю говоря, это основной признак, по которому люди делятся в тюрьме: «сознающиеся» и «несознающиеся». Я принадлежал к последним и глубоко сочувствовал своим товарищам, но психология «сознающихся» нас всех кровно интересовала. Узнать, что именно их заставило капитулировать перед следователем, взвалить на себя отвратительную вину, часто позорящую честь, сделаться предателями своих близких, друзей и сослуживцев, значило заглянуть в самую тьму тюремных бедствий. Нам, несознающимся, оставалось одно утешение – наше упорство, они теряли все.

Присмотревшись к ним, я убедился, что переход этих людей в разряд «романистов» происходит по различным мотивам. Больше всего поразило меня то, что были «сознававшиеся» сознательно, из прямого расчета. Это были люди зрелого возраста, большей частью занимавшие до тюрьмы, а иногда и до революции, высокое служебное и общественное положение. Эта группа состояла почти исключительно из инженеров, крупных специалистов, иногда профессоров и ученых. Среди них были люди с большим жизненным опытом, твердым характером и установившимися взглядами на жизнь. До революции вопросы чести, несомненно, играли большую роль в их жизни и, несомненно, что многие из них не согласились бы тогда кривить душой ни за какие блага и ни перед какими угрозами. Теперь они сами рассказывали о том, как лгали на допросах, как предавали других, и самоуверенно приводили доводы к тому, что иначе поступить было невозможно и неразумно. Некоторые настолько освоились со своим положением «романистов», что как бы свысока смотрели на «несознающихся» и не стесняясь советовали им также писать ложные признания. Другие говорили об этом с отвращением и ужасом, пытаясь своими словами, как исповедью, облегчить свою совесть.

Для назидания «несознающихся» на «Шпалерке» была устроена особая камера № 23. В ней сидели девять сознавшихся крупных инженеров. В камере было десять коек, стоял большой стол, над которым висела светлая лампа с большим абажуром; для каждого из заключенных было по табуретке.

Их водили отдельно в баню, они получали улучшенную пищу.

Все это был комфорт, совершенно необычный для советской тюрьмы. Мы видели камеру, проходя по коридору, и встречались с этими инженерами в тюремном дворе на прогулке.

Они не только не стеснялись нас, но скорее гордились своим привилегированным положением. Приходилось мне и говорить с ними, но чаще я слушал их беседы с их знакомыми или бывшими сослуживцами. Разговоры их часто возвращались к острому вопросу о «признаниях».

– Позвольте, – говорил один из этих инженеров своему «несозна-ющемуся» коллеге, – откуда у вас такая щепетильность и принципиальность? Разве вся наша жизнь в СССР не есть сплошной компромисс и сделка с совестью? Вспомните, разве не все мы поголовно: рабочие, служащие, специалисты, участвовали в гнусной комедии выборов в Советы? Кого мы выбирали? Кого прикажут, по отпечатанным бланкам, то есть давали свои голоса за заведомо негодных вредных людей, разоряющих Россию. Делали это и вы, и я, потому что так требовалось, иначе бы нам не прожить. Разве это не было против вашей совести?

– Другое дело. Это общие политические условия, – возражал ему его коллега.

– Из которых вытекает и все остальное. А профсоюзы? Все мы туда входили, все платили денежки, и не малые, а на что пошло? На содержание отъявленных негодяев и лодырей, часто неприкрытых уголовных элементов. Что они сделали для защиты ваших профессиональных интересов?

– Позвольте…

– Нет, вы только будьте логичны, – горячился «романист», которому, несомненно, нелегко далась его капитуляция. – А займы? Кто им сочувствовал? Никто. Вы знаете прекрасно, какой это был бич для всех служащих, и все же с «энтузиазмом» подписывались на сто процентов месячного заработка, проделывая это каждый год, а то и два раза в год.

– Одно – отдать деньги, другое – писать признания, которые кладут не только позорное пятно на вас, но и топят других, ни в чем не повинных людей, – возражал «несознающийся» сдержанно, но веско.

– Положим. А вы не «клеймили позором» шахтинцев, не «отмежевывались» от них, не выражали благодарности ГПУ за «бдительность», не требовали сурового наказания «вредителям,»: «вплоть до расстрела»? Разве это не то же самое? А может быть и худшее, потому что тогда мы были на «воле» и шли на эти проклятые общие собрания и демонстрации, а теперь сидим и ждем каторги. Что мы сейчас можем сделать? Как протестовать? Тогда же это было предательство.

– Нет, друг мой, – смягчил он тон, видя, что слова его действуют, – мы привыкли к сделкам с собственной совестью, привыкли, что без лжи дня не прожить в Совдепии, и давно растеряли все принципы. Почему же теперь, когда над нами висит угроза позорной смерти, а над нашими семьями угроза нищеты, голода, а может быть и ссылки, нам не сделать все, что может облегчить нашу участь? С нас требуют признаний в шпионаже, во вредительстве… Извольте, мы – вредители, шпионы. Требуется оговорить друзей? Оговорим. Не я, так другой оговорит. Мы шли навстречу советской власти, когда она требовала от нас составления нелепых планов, губящих промышленность и разоряющих народ, мы идем ей навстречу сейчас, когда им для покрытия позорных неудач нужны наши «признания» во вредительстве. В обоих случаях мы рискуем своей жизнью, только чтобы отдалить неизбежное, хоть на время спасти себя и своих, а слопать ГПУ всегда может.

– Нет, вы не правы. Я всегда боролся с заведомо невыполнимыми планами, насколько мог. Здесь, в тюрьме, все потеряв, я могу сказать, что своей работой я не причинял вреда, что, может, в мирное время я не работал бы с таким напряжением и не принес бы столько пользы стране. Нет, я никогда не пойду на то, чтобы оговорить себя или других. – Чего же вы добьетесь своим упорством? Вы вступите в открытый конфликт со следователем, который лично заинтересован в том, чтобы вы «сознались», так как от этого зависит его карьера. Значит, его доклад коллегии будет для вас неблагоприятен. Коллегия ГПУ будет на вас также зла, так как ГПУ необходимо раскрытие заговоров для оправдания своих колоссальных расходов и раздутых штатов, то есть и от коллегии вам нечего ждать пощады. Я уже не говорю о том, что наши «признания» политически необходимы советской власти, так как только ими она может оправдать ту нищету и голод, который она привела в страну вместо обещанного благополучия, довольства и процветания. Следовательно, пощады вам ждать в этом случае нечего. Вам дадут наказание самое суровое и, весьма вероятно, расстреляют. Вы думаете, им нужно ваше «признание», чтобы вас осудить? Не забывайте, что суда никакого нет, коллегии вы и не увидите, следователь подделает вашу подпись под любым протоколом или заставит других дать «свидетельские показания» о вашем вредительстве.

– Пусть делает, что хочет. Я ему не буду помогать в этой грязной работе.

– Это, может быть, и очень благородно, но в наше время, простите, смешно. Наше время – время реальной политики, а не рыцарства и донкихотства.

– А вы уверены, что ваше признание вас спасет? Помните вы приговор по делу «48-ми»? ГПУ опубликовало «признания» и на другой день объявило о расстреле. Как видите логика у ГПУ своя.

– Даже если и так. Но «сознаваясь», мы все-таки выигрываем. Прежде всего наши близкие не рискуют сесть в тюрьму или отправиться в концлагерь, что весьма практикуется, чтобы сделать нас сговорчивее. Мы сами избавляемся от пыток и прочих способов воздействия. Нам облегчают тюремный режим, и потому у нас больше шансов выйти из тюрьмы, не подорвав в конец своего здоровья.

В разговор вмешался один из молодых инженеров, очень лево настроенный и открыто сочувствующий большевикам. Он, впрочем, так же, как и мы, обвинялся во «вредительстве».

– Страшно подумать, какое зло приносите вы своими ложными признаниями и «романами». Представьте себе положение следователя, которому вы «сознались», и коллегии ГПУ, которая читает ваши «романы». Вы этим заставляете их верит<


Поделиться с друзьями:

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.018 с.