Слепой убийца: Бронзовый колокол — КиберПедия 

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Слепой убийца: Бронзовый колокол

2023-01-02 28
Слепой убийца: Бронзовый колокол 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Полночь. В городе Сакиэль‑Норн звонит единственный бронзовый колокол – отмечает момент, когда Поверженный Бог, ночное воплощение Бога Трех Солнц, достигает низшей точки падения в темноту, где после яростной схватки его разорвет в клочки Владыка Подземного Мира и его приспешники – живущие в глубине мертвые воины. Богиня соберет Поверженного по частям, вернет к жизни, он восстановит силу и здоровье и на рассвете вновь явится миру, возрожденный, полный света.

Хотя Поверженный Бог – популярный культ, жители больше не верят в эту легенду. И все‑таки женщины лепят Поверженного из глины, а в самую темную ночь года их мужья разбивают фигурку вдребезги. И на следующее утро женщины вновь ее лепят. Для детей пекут съедобных сладких божков; дети с их жадными ротиками – как само будущее, что, подобно времени, пожирает все живое.

Король сидит в одиночестве в самой высокой башне роскошного дворца, откуда наблюдает за звездами, выискивая знаки и знамения на следующую неделю. Тканую платиновую маску он снял: никого нет, и чувства можно не скрывать. Можно улыбаться или хмуриться, как обычный йгнирод. Какое облегчение!

Вот сейчас он грустно улыбается: вспоминает последнюю интрижку с пухленькой женой мелкого чиновника. Глупа, как фалк, но у нее мягкие полные губы, точно мокрая бархатная подушка; длинные тонкие пальцы, проворные, как рыбки; хитрые узкие глазки и большая сноровка. Однако в последнее время она слишком настойчива и неосторожна. Пристает к нему, требует, чтобы он сочинил стихотворение к ее загривку или еще какой части тела: это принято среди придворных пижонов, но у него стихотворный дар отсутствует. Зачем женщинам эти трофеи, эти сувениры? А может, она хочет выставить его глупцом, показать свою власть?

Жалко, но придется от нее избавиться. Он разорит ее мужа – окажет честь отобедать в его доме с приближенными; они останутся там до полного банкротства этого идиота. Женщину продадут в рабство за мужнины долги. Может, это даже пойдет ей на пользу – мышцы окрепнут. Приятно вообразить ее без вуали, с лицом, открытым для взоров каждого прохожего, – она хмуро несет хозяйкину скамеечку для ног или домашнего любимца, синеклювого вибулара. Или можно приказать ее убить, но это несколько чересчур: виновата она лишь в склонности к плохим стихам. Он же не деспот.

Перед ним лежит выпотрошенный урм. Король лениво гладит перья. Ему плевать на звезды: он больше не верит в эту чушь, но нужно глянуть на небо хоть разок и что‑нибудь объявить. Пока сойдет, если предсказать умножение богатства и щедрый урожай, а если обещания не сбываются, люди их обычно не помнят.

Он размышляет, насколько правдиво то, что сообщил его конфиденциальный источник – личный брадобрей – об очередном заговоре. Надо ли арестовывать, затевать пытки и казни? Несомненно. Кажущаяся слабость вредит общественному порядку, как и слабость подлинная. Желательно крепко держать вожжи. Если покатятся головы, его собственной среди них не будет. Придется действовать, защищаться, но странная вялость охватила короля. Управлять государством – постоянное напряжение: на секунду расслабишься, и тут же нападут – кто там на него нападет.

К северу ему чудится вспышка, будто что‑то горит, но потом все исчезает. Наверное, молния. Он проводит рукой по глазам.

 

Мне его жаль. По‑моему, он старается.

По‑моему, надо нам еще выпить. Ты как на это смотришь?

Ты же наверняка его прикончишь. По глазам вижу.

По справедливости, он это заслужил. Я лично думаю, что он подонок. Но короли вынуждены быть подонками, так ведь? Выживает сильнейший и так далее. А слабого к стенке.

Ты сам в это не веришь.

А еще есть? Выжми из бутылки, что можно. Я вообще‑то умираю от жажды.

Попробую. Она встает, волоча за собой простыню. Бутылка на письменном столе. Кутаться необязательно, говорит он. Мне нравится то, что я вижу.

Она оглядывается через плечо. Так загадочнее, говорит она. Давай сюда стакан. Не покупал бы ты это пойло.

Остальное мне не по карману. В любом случае, я не знаток. Я ведь сирота. Приютская жертва пресвитерианцев. Оттого я мрачен и уныл.

Сиротства не надо, нечего на жалость давить. Сердце кровью не обольется.

Обольется, возражает он. Я в него верю. Помимо твоих ножек и отличного зада, я восхищен кровожадностью твоего сердца.

У меня не сердце кровожадное, а ум. Кровожадный ум. Во всяком случае, так мне говорили.

Он смеется. Тогда – за твой кровожадный ум. До дна.

Она пьет, морщась.

Что входит – то и выходит, весело говорит он. Кстати, пора бы и отлить. Он встает, подходит к окну, приподнимает раму.

Да ты что!

Тут проулок. Я ни в кого не попаду.

Хоть штору не поднимай. А как же я?

А что ты? Никогда раньше не видела голого мужика? Ты не всегда закрываешь глаза.

Я не об этом. Я не могу писать в окно. Я лопну.

Халат моего друга, говорит он. Видишь? Клетчатый, на вешалке? Только чтобы в коридоре никого не было. Хозяйка – любопытная старая стерва, но если ты в клетчатом, она тебя не увидит. Сольешься с фоном: эта дыра вся сплошь в клеточку.

 

Ну, говорит он. На чем я остановился?

Полночь, напоминает она. Звонит единственный бронзовый колокол.

Ах да. Полночь. Звонит единственный бронзовый колокол. Звон стихает, и слепой убийца поворачивает ключ в замке. Его сердце бешено стучит – как всегда в минуту опасности. Если поймают, смерть будет долгой и мучительной.

Его не волнует убийство, которое он сейчас совершит, и не интересуют причины убийства. Кого и зачем убивать – дело богатых и сильных, а он их всех ненавидит. Они отняли у него зрение, а затем, когда он был слишком мал и не мог защищаться, десятками насиловали его тело; он рад всякой возможности всадить нож в любого из них – в них и в тех, кто замешан в их делах, как эта девушка. Ему неважно, что она пленница, пусть пышно одетая и увешанная драгоценностями. Неважно, что его ослепили те же, кто сделал ее немой. Он выполнит свою работу, получит деньги, и дело с концом.

Если он не убьет ее сегодня, она умрет завтра. Он зарежет быстро и гораздо ловчее. Окажет ей услугу. Слишком много накладок во время жертвоприношений. Короли не умеют обращаться с кинжалом.

Он надеется, что девушка шуметь не станет. Его предупредили, что она не может кричать: самое большее, на что способен ее изуродованный безъязыкий рот, – придушенное мяуканье, словно кошка в мешке. Отлично. Тем не менее он будет осторожен.

Он втаскивает труп стражницы в комнату, чтобы никто на нее не наткнулся. Затем босые ноги неслышно шагают туда же, и убийца запирает дверь.

 

 

Часть V

 

Глава 20

 

 

Шуба

 

Утром по метеоканалу сообщили, что надвигается торнадо; к середине дня небо зловеще позеленело, а деревья трещали так, будто сквозь них продирался огромный разъяренный зверь. Буря пронеслась где‑то высоко: по небу метались змеиные языки белого пламени и словно громыхала стопка жестяных форм для пирожных. Считайте до тысячи одного, говорила нам Рини. Если успели, значит, буря в миле отсюда. Она не разрешала в грозу пользоваться телефоном: молния попадет в ухо – и оглохнешь. И ванну нельзя принимать, учила она: молния вылетит из крана. А еще она говорила: если волосы на загривке встали дыбом, нужно подпрыгнуть, иначе ждет беда.

Буря к вечеру утихла, но было по‑прежнему сыро, как в канаве. Я ворочалась в постели, прислушиваясь к сбивчивому шагу сердца по матрасу и пытаясь устроиться поудобнее. Наконец махнула рукой на сон, натянула поверх ночной рубашки длинный свитер и преодолела лестницу. Надела синтетический плащ с капюшоном, сунула ноги в резиновые боты и вышла на улицу. Мокрые деревянные ступеньки опасны. Краска облезла – должно быть, гниют.

В слабом свете все казалось черно‑белым. Воздух влажный и недвижный. Хризантемы на лужайке перед домом искрились сверкающими капельками; целая армия слизней дожевывала остатки листьев люпина. Говорят, слизни любят пиво; все собираюсь выставить им пивка. Лучше уж им, чем мне: никогда не любила такое спиртное. Мне бы обесчувстветь побыстрее.

Я плелась и топала по мокрому тротуару. Полную луну затянула призрачная дымка; при свете фонарей моя четкая тень гоблином скользила впереди. Какая отвага, думала я: пожилая женщина разгуливает ночью совсем одна. Любой встречный сочтет меня совершенно беззащитной. Я и вправду немного испугалась, лучше сказать – встревожилась, и сердце учащенно забилось. Майра так мило мне твердит, что старые дамы – первая жертва грабителей. Говорят, эти грабители наведываются из Торонто – оттуда вообще все зло. Может, приезжают на автобусе, а воровское снаряжение маскируют под зонтики или клюшки для гольфа. Такие на все способны, мрачно говорит Майра.

Я прошла три квартала до центральной городской улицы и остановилась глянуть на гараж Уолтера по ту сторону мокрой лоснящейся площади. Стеклянная Уолтерова будка маяком светилась в чернильном озере пустого асфальта. Подавшись вперед, в красной кепке, он напоминал стареющего жокея на невидимой лошади или пилота космического корабля, что ведет свою дьявольскую машину меж звезд. Вообще‑то он просто смотрел спортивный канал по миниатюрному телевизору – Майра говорила. Я не подошла поболтать: не хотелось пугать его своим видом, внезапно явившись из темноты в резиновых ботах и ночной рубашке, точно безумный восьмидесятилетний соглядатай. И все же приятно сознавать, что хоть один человек в это время не спит.

По дороге домой я услышала позади шаги. Ну вот, добилась своего, сказала я себе, вот тебе и грабитель. Но то была лишь молодая женщина в черном плаще, с сумкой или маленьким чемоданчиком. Она быстро обогнала меня, глядя под ноги.

Сабрина, подумала я. Она все же вернулась. Меня простили, на мгновение душа моя преисполнилась блаженства и благодати, словно время покатилось вспять и моя старая сухая деревянная трость чудесным образом расцвела. Но со второго взгляда – нет, с третьего – стало ясно, что это не Сабрина, просто незнакомая девушка. В конце концов, кто я такая, чтобы заслужить подобное чудо? Как можно надеяться?

Но я надеюсь. Несмотря ни на что.

 

Впрочем, хватит об этом. Как раньше писали, я вновь берусь за перо. Вернемся в Авалон.

Мама умерла. Прежнего не вернешь. Мне сказали сжать волю в кулак. Кто сказал? Конечно, Рини или, может, отец. Странно, никогда ничего не говорят о пальцах – их грызешь, заменяя одну боль другой.

Поначалу Лора все время сидела в маминой шубе. Котиковая шуба, и в кармане еще лежал мамин платок. Лора пряталась в шубе, пытаясь застегнуть ее изнутри, пока не догадалась поменять порядок: сначала застегивать пуговицы, а потом заползать снизу. Думаю, она там молилась или колдовала, пытаясь маму вернуть. Но что бы она ни делала, это не помогло. А потом шубу отдали бедным.

Потом Лора стала спрашивать, куда делся ребенок – тот, что был не похож на котенка. Ответ взяли на небо ее больше не удовлетворял: она видела его в тазу. Рини сказала, что ребенка унес доктор. Но почему его не похоронили? Потому что он родился слишком маленьким, отвечала Рини. А как такой маленький мог убить маму? Не твое дело, сказала Рини. Вырастешь – узнаешь, сказала она. Меньше знаешь – крепче спишь, сказала она. Сомнительное утверждение: иногда ночами не спишь из‑за того, чего не знаешь.

По ночам Лора прокрадывалась в мою комнату, будила меня и забиралась ко мне в постель. Она не могла спать: ей мешал Бог. До похорон они дружили. Бог любит тебя, говорила учительница в воскресной школе при методистской церкви, куда посылала нас мама, а теперь, по традиции, Рини. Раньше Лора верила. Но теперь засомневалась.

Ее мучил вопрос о местопребывании Бога. Учительница в воскресной школе допустила ошибку, сказав: Бог везде; Лора хотела знать: а на солнце есть Бог, а на луне, а на кухне, а в ванной, а под кроватью он есть? («Я бы этой учительнице голову открутила», – сказала Рини.) Лоре не хотелось, чтобы Бог вдруг откуда‑нибудь выскочил; учитывая его поведение, это нетрудно понять. Закрой глаза и отрой рот – сюрприз тебя ждет, говорила Рини, пряча за спину печенье, но теперь Лора глаз не закрывала. Держала их открытыми. Она доверяла Рини, просто боялась сюрпризов.

Возможно, Бог сидел в кладовой. Скорее всего. Прятался там, будто опасный дядя‑сумасброд, но Лора не знала, там ли он, – боялась открыть дверь. «Бог – в твоем сердце», – сказала учительница из воскресной школы. Еще хуже. Если в кладовой, можно хоть что‑то сделать – закрыть дверь, например.

Бог никогда не спит, так говорится в гимне: «Беспечный сон не сомкнет Его век» [403]. Бродит по ночам вокруг дома и следит, хорошо ли там себя ведут, насылает разные напасти или еще как‑нибудь чудит. Рано или поздно он непременно сделает гадость – он не раз поступал так в Библии.

– Слышишь, это он, – говорила Лора.

Легкий шаг, тяжелый шаг.

– Это не Бог. Это просто папа. Он наверху, в башне.

– Что он там делает?

– Курит.

Мне не хотелось говорить «пьет». Отдавало предательством.

 

Я испытывала особую нежность к Лоре, когда она спала – рот приоткрыт, ресницы еще влажны; но спала она беспокойно: стонала, брыкалась, а иногда и храпела, не давая уснуть мне. Тогда я выбиралась из кровати, шла на цыпочках через комнату и запрыгивала на подоконник. Под луной сад был серебристо‑серый, будто из него высосаны все краски. Я видела силуэт каменной нимфы, луна отражалась в пруду, и нимфа окунала ножки в холодный свет. Дрожа от холода, я возвращалась в постель и лежала, следя за колыханием штор и прислушиваясь к бульканью и скрипу переминающегося дома. И раздумывала, в чем я виновата.

Детям кажется, что все плохое происходит по их вине, и я не исключение; но еще дети верят в счастливый конец, пусть ничто его не предвещает, и тут я тоже от других не отличалась. Я только очень хотела, чтобы он поскорее наступил, потому что – особенно по ночам, когда Лора спала и не нужно было ее подбадривать, – я была совсем одинока.

По утрам я помогала ей одеваться – это входило в мои обязанности и при маме – и следила, чтобы она почистила зубы и умылась. В обед Рини иногда разрешала нам устроить пикник. Мы мазали маслом белый хлеб, покрывали его сверху виноградным джемом, полупрозрачным, как целлофан, брали сырую морковку и кусочки яблок. Вынимали из жестянок солонину, формой напоминавшую ацтекский храм. Варили яйца вкрутую. Все это мы раскладывали по тарелкам, выносили в сад и ели то в одном, то в другом месте – у пруда, в оранжерее. Если шел дождь, мы ели дома.

– Не забывайте о голодающих армянах, – говорила Лора над корками от бутерброда с джемом, сжимая руки и зажмуриваясь. Я знала, что она говорит так, потому что так говорила мама, и мне хотелось плакать.

– Нет никаких голодающих армян, все это выдумки, – сказала я как‑то, но она не поверила.

 

Мы часто оставались одни. Мы изучили Авалон вдоль и поперек: все закоулки, пещеры, тоннели. Нашли укромное место под черной лестницей – там громоздились старые боты, непарные варежки, зонтик со сломанными спицами. Мы исследовали подвалы: угольный, где хранился уголь; овощной, где хранились овощи – кочаны капусты, тыквы на полках; свекла и морковь, ощетинившиеся в ящиках с песком; и рядом картофель с белыми слепыми щупальцами; холодный погреб для яблок в бочках и консервов – пыльных банок с вареньем и джемом, мерцавших, как неотшлифованные алмазы; чатни, соленья, клубника, очищенные томаты и яблочное пюре – все в запечатанных банках. Еще винный погреб, но он всегда оставался закрыт, а ключ был только у отца.

Мы проползли сквозь заросли алтея и под верандой обнаружили сырую пещеру с земляным полом; там пытались расти чахлые одуванчики и ползучая травка – если ее потереть, пахло мятой; этот запах мешался с кошачьим духом, а однажды – с тошнотворной пряной вонью потревоженного подвязочного ужа. Мы открыли чердак с ящиками, полными книг и старых одеял, тремя пустыми сундуками, сломанной фисгармонией и манекеном для платьев бабушки Аделии – выцветшим, заплесневелым торсом.

Затаив дыхание, мы крадучись обходили эти лабиринты теней. Нас это утешало – наш секрет, знание тайных троп, уверенность, что нас не видят.

Послушай язык часов, как‑то сказала я. Речь шла о часах с маятником – старинных часах из белого с золотом фарфора, дедушкиных; они тикали на каминной плите в библиотеке. Лора подумала – настоящий язык. И действительно, качавшийся маятник напоминал язык, что лижет невидимые губы. Слизывает время.

 

Наступила осень. Мы с Лорой собирали и вскрывали стручки ваточника; трогали чешуйки семян, похожие на крылышки стрекозы. Мы разбрасывали их, глядя, как они летят на пушистых парашютиках, а нам оставались гладкие желто‑коричневые язычки стручков, мягкие, как кожа в сгибе локтя. Потом мы шли к Юбилейному мосту и бросали их в воду – смотрели, сколько они продержатся, прежде чем перевернуться или умчаться прочь. Может, мы представляли, что на них люди или один человек? Не уверена. Но приятно было смотреть, как стручки скрываются под водой.

Наступила зима. Серая дымка подёрнула небо, солнце – чахло‑розовое, точно рыбья кровь, – нависало над горизонтом. Тяжелые мутные сосульки толщиной с запястья свешивались с карнизов и подоконников, будто замерли в полете. Мы их отламывали и сосали. Рини грозилась, что у нас почернеют и отвалятся языки, но я так уже раньше делала и знала, что это неправда.

Тогда в Авалоне был эллинг и ле́дник у пристани. В эллинге стояла бывшая дедушкина, теперь отцовская яхта «Наяда» – ее вытащили на берег и оставили зимовать. В леднике держали куски льда из Жога; лошади выволакивали их на берег, а потом лед хранился под опилками до лета, когда становился редкостью.

Мы с Лорой ходили на скользкую пристань – нам это строго‑настрого запрещалось. Рини говорила, что если мы попадем под лед, то и минуты не продержимся в воде – замерзнем до смерти. В ботики наберется вода, и мы камнем пойдем ко дну. Для проверки мы кидали настоящие камни; они прыгали по льду, замирали, оставались на виду. Дыхание превращалось в белый дым; мы выдували облака, точно паровозы, и переминались на замерзших ногах. Под ботами скрипел снег. Мы держались за руки, варежки смерзались и, когда мы их снимали, лежали двумя сцепившимися шерстяными ладошками – синими и пустыми.

Ниже порогов на Лувето громоздились зазубренные ледяные глыбы. Белый лед днем, бледно‑зеленый в сумерках; льдинки звенят нежно, будто колокольчики. Посреди реки – черная полынья. С холма на том берегу кричат дети; за деревьями их не видно, в холодном воздухе одни голоса – звонкие, тонкие и счастливые. Дети катаются на санках – нам это запрещено. Хочется спуститься на прибрежный лед и проверить, насколько он крепкий.

Наступила весна. Ива пожелтела, кизил покраснел. На Лувето паводок; вырванные с корнями кусты и деревья крутились и громоздились друг на друга в реке. С Юбилейного моста возле обрыва прыгнула женщина; тело нашли через два дня. Ее выловили внизу, и вид у нее был не из лучших: плыть по таким быстринам – все равно что попасть в мясорубку. Не стоит так уходить из жизни, сказала Рини, если тебя волнует твой внешний вид, хотя в подобный момент едва ли об этом побеспокоишься.

За много лет миссис Хиллкоут вспоминает полдюжины таких прыгунов. О них писали в газетах. С одной утопленницей она училась в школе, потом та вышла замуж за железнодорожника. Он редко бывал дома, рассказывала миссис Хиллкоут, так чего он ожидал?

– Положение, – говорила она. – И никаких оправданий.

Рини кивала, словно это все объясняло.

– Пусть мужик дурак, – говорила она, – но считать большинство из них умеют – хотя бы на пальцах. Думаю, без рукоприкладства не обошлось. Но если конь ушел, что толку закрывать конюшню?

– Какой конь? – спросила Лора.

– Небось у нее и другие проблемы были, – сказала миссис Хиллкоут. – Пришла беда – отворяй ворота.

– Что такое положение? – шепнула мне Лора. – Какое положение?

Но я сама не знала.

Можно и не прыгать, сказала Рини. Можно зайти в воду, где течение, одежда намокнет, тебя затянет, и ни за что не выплыть, даже если захочешь. Мужчины осмотрительнее. Они вешаются на балках в сараях или пускают пулю в лоб; если же топятся, то привязывают камень или что‑нибудь тяжелое – обух, мешок с гвоздями. Не хотят рисковать, когда дело касается таких серьезных вещей. А женщина входит в реку и сдается – пусть вода делает что хочет. По тону Рини трудно было понять, что она больше одобряет.

В июне мне исполнилось десять. Рини испекла торт; правда, сказала она, вряд ли стоило: мама умерла совсем недавно, но все‑таки жизнь продолжается, так что, может, торт и не повредит. Чему не повредит, спросила Лора. Маминым чувствам, ответила я. Мама, значит, смотрит с небес? Но я уже стала упрямой и заносчивой и ничего не ответила. Услышав о маминых чувствах, Лора не стала есть торт, и мне достались оба куска.

Сейчас я с трудом вспоминаю подробности своего горя – его точные формы, – хотя при желании слышу его эхо – вроде скулежа запертого в подвале щенка. Что я делала в день маминой смерти? Вряд ли вспомню, как и мамино лицо: теперь оно – как на фотографиях. Помнится, когда мамы не стало, ее кровать стала какой‑то неправильной – страшно пустой. Косой луч света в окне беззвучно падал на деревянный пол, а в нем туманом плавала пыль. Запах воска для мебели, и аромат увядших хризантем, и давнишняя вонь судна и дезинфекции. Мамино отсутствие теперь помнится лучше присутствия.

Рини сказала миссис Хиллкоут, что никто не заменит миссис Чейз, она была просто ангел во плоти, если такое на земле возможно, но она, Рини, сделала что смогла, никогда не горевала на наших глазах: от разговоров только хуже; к счастью, мы, похоже, справляемся, но в тихом омуте черти водятся, а я тихоня. Рини сказала, что я вся в себе, и то, что внутри, когда‑нибудь всплывет. А про Лору вообще непонятно: та всегда была странным ребенком.

Рини сказала, что мы слишком много времени проводим вместе. Лора узнаёт то, что ей знать еще рано, а я, напротив, торможу. Нам обеим надо бы общаться со сверстницами, но те немногие дети, что нам подошли бы, разосланы по частным школам – туда и нас бы стоило отправить, но капитан Чейз, похоже, никак не соберется этим заняться – и то сказать, слишком много перемен на наши головы, я‑то спокойная и, наверное, приспособилась бы, а вот Лора даже младше своих ровесников, да и вообще мала. И слишком нервная. Может запаниковать – на мелководье задрыгается, разволнуется и утонет.

Мы с Лорой сидели на черной лестнице за приоткрытой дверью и давились от смеха, прикрывая ладошками рты. Шпионажем мы наслаждались. Но подслушивать о себе такое – мало пользы нам обеим.

 

Глава 21

 

 

Усталый Солдат

 

Сегодня ходила в банк – рано, чтобы не угодить в самую жару и попасть к открытию. Тогда мне уделят внимание – а оно мне необходимо, поскольку в моем балансе опять ошибка. Я пока способна складывать и вычитать, сказала я им, в отличие от ваших машин, а они мне улыбались, как официанты, что на кухне плюют в суп. Я каждый раз прошу позвать управляющего, он каждый раз «на совещании», и каждый раз меня отправляют к ухмыляющемуся снисходительному малютке – молоко на губах не обсохло, а воображает себя будущим плутократом.

Меня в банке презирают за то, что на счету мало денег, и за то, что когда‑то их было много. Вообще‑то их у меня, конечно, не было. Они были у отца, затем у Ричарда. Но мне всегда приписывали богатство – так свидетелям преступления приписывают преступление.

Банк украшают римские колонны, напоминающие, что кесарю причитается кесарево – то есть нелепая плата за услуги. За два цента я могла бы назло банку хранить сбережения в носке под матрасом. Но тогда пошел бы слух, что я рехнулась, превратилась в эксцентричную старуху – из тех, что умирают в лачуге, заваленной сотней пустых консервных банок из‑под кошачьей еды и с парой миллионов баксов в пятидолларовых купюрах, что хранятся меж страницами пожелтевших газет. Я не желаю стать предметом внимания местных торчков и начинающих домушников с налитыми кровью глазами и дрожащими пальцами.

На пути из банка я обогнула ратушу: итальянская колокольня, флорентийская двуцветная кирпичная кладка, облупившийся флагшток и пушка с поля битвы на Сомме. Тут же стоят две бронзовые статуи, обе выполнены по заказу Чейзов. Правую заказала бабушка Аделия в честь полковника Паркмена, ветерана последнего решающего боя Войны за независимость, происходившего в Форт‑Тикондероге (теперь штат Нью‑Йорк). Иногда к нам приезжают заблудшие немцы или англичане, а порой даже американцы; они слоняются по городу в поисках места сражения – Форт‑Тикондероги. Не тот город, говорят им. Если вдуматься, не та страна. Вам нужна соседняя.

Это полковник Паркмен все запутал – пересек границу и дал название нашему городу, увековечив битву, которую проиграл. (Впрочем, не слишком необычный поступок: многие люди пристально интересуются своими шрамами.) Полковник сидит на коне, с саблей наголо – вот‑вот рванет галопом в клумбу с петуниями: грубоватый мужчина с умудренным взором и острой бородкой – таков вождь кавалеристов в представлении любого скульптора. Никто не знает, как выглядел полковник Паркмен: не осталось ни одного прижизненного портрета, а статую воздвигли в 1885 году, и теперь полковник выглядит так. Вот она, тирания искусства.

Слева, тоже возле клумбы с петуниями, высится фигура столь же мифическая – Усталый Солдат: три пуговицы рубашки расстегнуты, голова склонилась, будто пред палачом, форма помята, шлем сдвинут набок. Солдат облокотился на никудышную винтовку Росса. Вечно молодой, вечно измученный – центральная фигура Военного мемориала, кожа позеленела на солнце, голубиный помет слезами течет по щекам.

Усталый Солдат – проект моего отца. Скульптор – Каллиста Фицсиммонс, о которой высоко отзывалась Фрэнсис Лоринг из Комитета Военного мемориала Художественного общества Онтарио. Кое‑кто из местных возражал против кандидатуры мисс Фицсиммонс, считая, что женщине не под силу такая задача, но отец сокрушил собрание потенциальных спонсоров: а разве мисс Лоринг не женщина, спросил он. Это вызвало игривые замечания, самое приличное из которых – а вы откуда знаете? В узком кругу отец выразился так: кто платит, тот заказывает музыку, а раз остальные такие крохоборы, то пусть или раскошеливаются, или катятся ко всем чертям.

Мисс Каллиста Фицсиммонс была не просто женщина, а двадцативосьмилетняя рыжая красотка. Она стала часто наведываться в Авалон, чтобы обсудить с отцом разные детали. Обычно отец и Каллиста встречались в библиотеке – первое время оставляли дверь открытой, потом стали закрывать. Каллисту селили в гостевую комнату – сначала так себе, а потом в лучшую. Вскоре мисс Каллиста Фицсиммонс уже проводила у нас почти все выходные, и ее комнату уже называли «ее» комнатой.

Отец повеселел и явно меньше пил. Он распорядился привести хоть в какой‑то порядок сад; посыпать гравием подъездную аллею; отскоблить, покрасить и починить «Наяду». Иногда в выходные к нам съезжались художники – друзья Каллисты из Торонто. Художники – их имена теперь ни о чем не скажут – не надевали к обеду ни смокингов, ни даже пиджаков, предпочитая свитеры; они наспех ели на лужайке, обсуждали сложнейшие проблемы искусства, курили, пили и спорили. Художницы пачкали уйму полотенец; это потому, что они никогда прежде не видели нормальной ванной, считала Рини. И еще они постоянно грызли грязные ногти.

Если гостей не намечалось, отец и Каллиста в автомобиле – в спортивном, а не в седане – уезжали на пикник, прихватив корзину с провизией, ворчливо собранную Рини. Или выходили под парусом. Каллиста надевала брюки и старый отцовский пуловер и держала руки в карманах, точно Коко Шанель. Иногда они уезжали на машине в Виндзор и останавливались в придорожных гостиницах с коктейлями, дребезжащим пианино и фривольными танцами. В эти гостиницы частенько наведывались гангстеры, занимавшиеся контрабандой спиртного, приезжали из Чикаго или Детройта устраивать свои делишки с законопослушными винокурами в Канаде. (В США тогда был сухой закон; спиртное рекой текло через границу: каждая капля – на вес золота; мертвые тела с отрубленными пальцами и пустыми карманами, брошенные в реку Детройт, доплывали до озера Эри, а там начинались споры, кому платить за похороны.) Отец с Каллистой уезжали на всю ночь, а иногда на несколько ночей подряд. Однажды вызвали приступ зависти у Рини, отправившись на Ниагарский водопад, в другой раз поехали в Буффало – правда, на поезде.

Подробности этих путешествий нам сообщала Каллиста – на подробности она не скупилась. По ее словам, отца надо «встряхнуть», встряска ему необходима. Взбодрить, почаще выводить на люди. Она говорила, что они с отцом «большие друзья». Звала нас «детки», а себя просила звать «Кэлли».

(Лора спрашивала, танцует ли отец в этих придорожных ресторанах – у него же нога болит. Нет, отвечала Каллиста, но ему нравится смотреть. Со временем я усомнилась. Что за радость смотреть, как танцуют другие, если не можешь танцевать сам.)

Я благоговела перед Каллистой: она была художницей, с ней советовались, как с мужчиной, она по‑мужски широко шагала, пожимала руку; еще она курила сигареты в коротком черном мундштуке и знала, кто такая Коко Шанель. У нее были проколоты уши, а рыжие волосы (выкрашенные хной, как я теперь понимаю) она обматывала шарфиками. Носила свободные платья смелых, головокружительных оттенков: фуксии, гелиотропа и шафрана. Каллиста сказала, что это парижские фасоны русских белоэмигранток. Заодно объяснила, кто они такие. Объяснений у нее вообще был вагон.

– Еще одна его шлюшка, – сказала Рини миссис Хиллкоут. – Одной больше, одной меньше. Список и так длиной в милю. Раньше у него хотя бы хватало совести не приводить их в дом – покойница в могиле не остыла, что ж он себе‑то яму роет.

– Что такое шлюшка? – спросила Лора.

– Не твое дело! – огрызнулась Рини.

Она явно злилась и потому продолжала говорить при нас. (Я потом сказала Лоре, что шлюшка – это девушка, жующая жвачку. Но Кэлли Фицсиммонс жвачку не жевала.)

– Дети слушают, – напомнила миссис Хиллкоут, но Рини уже говорила дальше:

– А что до заграничных тряпок, то она бы еще в церковь в трусиках пошла. Против света видно солнце, луну, звезды и все, что перед ними. И было бы чем хвалиться – сущая доска, плоская, как мальчишка.

– У меня бы смелости не хватило, – заметила миссис Хиллкоут.

– Это уж не смелость, – возразила Рини. – Ей поплевать. (Когда Рини заводилась, грамматика ей отказывала.) – По‑моему, у нее не все дома. Пошла нагишом плескаться в пруду, с лягушками и рыбками. Я ее встретила, когда она возвращалась. Идет по лужайке в чем мать родила, только полотенце прихватила. Кивнула мне и улыбнулась. Глазом не моргнув.

– Я про это слышала, – сказала миссис Хиллкоут. – Думала, что сплетни. Слишком уж дико.

– Авантюристка, – сказала Рини. – Хочет поймать его на крючок и выпотрошить.

– Что такое авантюристка? Какой крючок? – спросила Лора.

При слове «доска» я вспомнила мокрое белье на ветру. Ничего общего с Каллистой Фицсиммонс.

 

Военный мемориал вызвал споры не только из‑за сплетен про отца и Каллисту. Некоторые в городе считали, что Усталый Солдат на вид слишком подавлен, да и неряшлив: возражали против расстегнутой рубашки. Им хотелось бы видеть нечто триумфальнее, вроде Богини Победы из мемориалов двух городов неподалеку, – ангельские крыла, трепещущие одежды, а в руке трезубец, похожий на вилку для тостов. Еще они хотели надпись «Тем, кто с радостью Высшую Жертву принес».

Но отец не отступился. Надо радоваться, сказал он, что у Солдата есть две руки и две ноги, не говоря уж о голове, а то ведь можно было удариться в реализм, и статуя оказалась бы грудой гниющих органов – в свое время он на такое часто натыкался. Что касается надписи, то никакой радости в жертве нет и никто из солдат не хотел пораньше попасть в Царствие Небесное. Ему самому больше нравилось «Дабы мы не забыли» – подчеркивалось, что нужно, то есть наша забывчивость. Отец сказал: черт возьми, все стали чертовски забывчивыми. Отец редко ругался на публике, и его слова произвели сильное впечатление. Разумеется, сделали, как он сказал, – платил ведь он.

Торговая палата выложила деньги за четыре бронзовые мемориальные плиты с именами павших и названиями битв, в которых они погибли. Члены палаты хотели выгравировать внизу и свои имена, но отец их пристыдил. Военный мемориал – для мертвых, сказал он, а не для тех, кто выжил и тем более нажился на войне. Этих слов ему многие не простили.

Мемориал открыли в ноябре 1928 года, в День поминовения. Несмотря на холод и изморось, собралась толпа. Усталого Солдата водрузили на пирамиду из круглых речных камней – из таких сложен и Авалон; вокруг бронзовых плит – маки, лилии и кленовые листья. Об этом тоже шел спор. Кэлли Фицсиммонс утверждала, что эти унылые цветы слишком старомодны и банальны – другими словами, викторианские, самое страшное ругательство у художников того времени. Ей хотелось чего‑то построже и посовременнее. Но остальным цветы понравились, и отец сказал, что порою следует идти на компромисс.

На церемонии играли на волынках. («Хорошо, что на улице», – сказала Рини.) Затем прошла пресвитерианская служба; священник говорил о тех, кто с радостью Высшую Жертву принес, – камень в отцовский огород, ему хотели показать, что он тут не командует и что деньги решают не все; фразу они впихнули. Затем последовали другие речи и другие молитвы – множество речей и молитв: на открытии присутствовали представители всех церквей города. В организационном комитете католиков не было, но католического священника пригласили. Настоял мой отец на том основании, что мертвый протестант ничем не лучше мертвого католика.

Можно и так посмотреть, сказала Рини.

– А еще как можно? – спросила Лора.

 

Первый венок возложил отец. Мы с Лорой глядели, держась за руки; Рини плакала. Королевский Канадский полк прислал делегацию прямо из лондонских казарм Уолсли, и майор М. К. Грин тоже возложил венок. От кого только не было венков – от Легиона, «Львов», «Сородичей», клуба «Ротари», «Чудаков», ордена оранжистов, «Рыцарей Колумба», Торговой палаты и «Дочерей империи»[404] – последнюю представляла миссис Уилмер Салливан из «Матерей павших», потерявшая трех сыновей. Пропели «Пребудь со мной»[405], затем горнист из оркестра скаутов чуть неуверенно сыграл отбой, потом последовали две минуты молчания, и прозвучал оружейный салют отряда милиции. А затем побудка.

Отец стоял, опустив голову; его трясло – от горя или от гнева, трудно сказать. Он надел шинель и армейскую форму и обеими руками в кожаных перчатках опирался на трость.

Кэлли Фицсиммонс тоже пришла, но держалась в тени. Не тот случай, когда художник должен выходить и отвешивать поклоны, сказала она. Вместо обычного наряда на ней были скромный черный пиджак и строгая юбка; шляпа почти целиком скрывала лицо, и все‑таки о Кэлли шептались.

Дома Рини сварила нам с Лорой какао, потому что мы продрогли как цуцики. Миссис Хиллкоут тоже не отказалась бы и тоже получила чашку.

– Почему называется мемориал? – спросила Лора.

– Чтобы мы помнили мертвых, – ответила Рини.

– Почему? – не отставала Лора. – Зачем? Им это нравится?

– Это скорее для нас, чем для них, – сказала Рини. – Вырастешь – поймешь.

Лоре всегда так говорили, но она пропускала это мимо ушей. Она хотела понять сейчас. Какао она прикончила залпом.

– Можно еще? А что такое Высшая Жертва?

– Солдаты отдали за нас свои жизни. Надеюсь, твои глаза не жаднее желудка и ты выпьешь, если я приготовлю еще.

– А почему они отдали жизни? Им так хотелось?

– Нет, но они все равно отдали. Потому и жертва, – сказала Рини. – Ну, хватит об этом. Вот твое какао.

– Они вручили свои жизни Богу, потому ч<


Поделиться с друзьями:

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.115 с.