Пикник на пуговичной фабрике — КиберПедия 

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Пикник на пуговичной фабрике

2023-01-02 25
Пикник на пуговичной фабрике 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Пришел и ушел День труда[432]; остались горы пластиковых стаканчиков, бутылок и сморщенных воздушных шариков – они то и дело всплывали в пене речных водоворотов. Сентябрь утверждался в своих правах. В полдень солнце по‑прежнему палило нещадно, но по утрам вставало все позже, принося туманы; прохладными вечерами вовсю скрежетали и трещали сверчки. Дикие астры, недавно пустившие корни в саду, проросли пучками – маленькие белые цветочки, кустистые голубые и фиолетовые, со ржавыми стеблями. Прежде, во времена бессвязного садоводства, я бы посчитала их сорняками и выдрала с корнем. Теперь я больше не делаю таких различий.

Теперь гулять приятнее – нет прежней жары и солнцепека. Туристов все меньше, а оставшиеся хотя бы прилично одеты: никаких огромных шортов, бесформенных сарафанов и обгоревших красных ног.

Сегодня я отправилась в Палаточный лагерь. На полпути Майра догнала меня на машине и предложила подвезти; к стыду своему, я согласилась: меня замучила одышка. Я как‑то не сообразила, что путь довольно длинный. Майра спросила, куда я иду и зачем: пастушеский инстинкт она, должно быть, унаследовала от Рини. Я сказала куда; а насчет зачем ответила, что просто хочу снова взглянуть на это место – из сентиментальности. Слишком опасно, сказала Майра, кто его знает, что там в зарослях ползает. Взяла с меня обещание сидеть на открытом месте и ее ждать. Через час она за мной заедет.

Я все больше ощущаю себя письмом: отправлено здесь – получено там. Только адресата нет.

Теперь в Палаточном лагере смотреть не на что. Пара акров между шоссе и Жогом, заросшие деревьями и чахлым кустарником; весной полно комаров – выводятся в болотце посреди леска. Тут охотятся цапли, порой слышны их хриплые крики – точно палкой скребут по жести. Время от времени несколько птиц‑наблюдателей пролетают, удрученно оглядывая местность, будто что‑то потеряли.

В тени поблескивают пустые сигаретные пачки, рядом – бледные клубеньки использованных презервативов и размокшие скомканные «клинексы». Собаки и кошки метят территорию; жаждущие парочки прячутся меж деревьев, хотя теперь их все меньше – есть и другие места. Летом под кустами отсыпаются пьяные, подростки прибегают покурить и понюхать что они там курят и нюхают. Свечные огарки, обгоревшие ложки и странного вида одноразовые иголки. Об этом рассказывала Майра; она считает, все это – позор. Она знает, зачем нужны свечки и ложки, – это «наркоманские причиндалы». Похоже, всюду порок. Et in Arcadia ego [433].

Лет десять или двадцать назад это место пытались почистить. Водрузили бессмысленную вывеску «Парк полковника Паркмена», поставили три простых стола для пикников, пластиковый бак для мусора и пару передвижных туалетов – все для удобства отдыхающих, однако те предпочитали упиваться пивом у реки и выбрасывать мусор там, откуда вид получше. Потом какие‑то воинствующие юнцы превратили вывеску в мишень для стрельбы; местные власти распорядились убрать столы и туалеты – из‑за бюджета, кажется; мусорный бак никогда не опорожнялся, зато его частенько навещали еноты; потом увезли и его, и Палаточный лагерь вернулся в прежнее состояние.

Палаточный лагерь так называется потому, что когда‑то здесь происходили богослужения; разбивались палатки, похожие на шапито, и заезжие проповедники произносили пламенные речи. В те дни это место было ухоженнее или, скажем, вытоптаннее. Здесь стояли ларьки и манежи разъездных ярмарок; здесь же привязывали пони и осликов, устраивали парады, а потом публика расходилась на пикники. Здесь устраивали любые сборища.

Тут праздновали День труда «Чейз и сыновья». День труда – это официальное название; все называли праздник пикником пуговичной фабрики. Он проводился в субботу перед собственно Днем труда с его риторическим трепом, марширующими оркестрами и самодельными флажками. Воздушные шары, карусель и безобидные глупые игры – бег в мешках, яйцо на ложке, эстафета с морковкой. Парикмахерские квартеты неплохо пели, туда‑сюда маршировал отряд скаутов‑горнистов; дети под музыку из заводного граммофона исполняли шотландский флинг и ирландскую чечетку на деревянном помосте вроде боксерского ринга. Был конкурс на Самую нарядную собачку и Самого нарядного младенца. Ели вареную кукурузу с маслом, картофельный салат и хот‑доги. Дамы из Женского легиона[434] в помощь чему‑нибудь торговали выпечкой – пирогами, печеньем и пирожными, а также вареньями, чатни и соленьями в банках, надписанных именем: «Ассорти от Роды» или «Сливовый компот Пёрл».

Все веселились от души. За прилавком не продавали ничего крепче лимонада, но мужчины приносили фляги и бутылки, и на закате в зарослях слышались потасовки, крики и хриплый хохот, а потом и плеск воды – это в речку бросали мужчину или парня в одежде или без штанов. Жог здесь довольно мелок, так что за все время почти никто не утонул. В темноте пускали фейерверки. В период расцвета этих пикников – в тот период, что кажется мне расцветом, – под скрипку плясали кадриль. Но к 1934 году, о котором я рассказываю, столь бурного веселья уже не наблюдалось.

Около трех часов дня отец произносил с помоста речь. Очень короткую речь, но мужчины постарше слушали внимательно и женщины тоже – каждая или сама работала на фабрике, или была замужем за фабричным. А когда пришли тяжелые времена, молодые мужчины тоже стали слушать, и даже девушки в летних платьицах с полуголыми руками. В речи говорилось не многое, но многое читалось между строк. «Есть причины радоваться» – это хорошо; «основания для оптимизма» – плохо.

В том году было жарко и сухо – и уже давно. Карусель не ставили, и воздушных шаров было мало. Вареная кукуруза старовата, зернышки сморщились, словно кожа на суставах, лимонад водянистый, хот‑доги быстро закончились. Но на фабриках Чейза пока не увольняли. Спад производства – да, но никаких увольнений.

Отец четыре раза произнес «основания для оптимизма» и ни разу – «есть причины радоваться». Все тревожно переглядывались.

В детстве мы с Лорой ужасно любили пикники. Теперь уже нет, но появиться там – наш долг. Хоть на минуту. Нам это внушали с раннего детства: мама непременно появлялась на торжестве, как бы плохо себя ни чувствовала.

После маминой смерти, когда ответственность за нас легла на Рини, та очень внимательно выбирала нам одежду для пикника: не слишком простую – это расценили бы как пренебрежение, равнодушие к общественному мнению, но и не слишком нарядную, чтобы мы не важничали. В тот год мы были достаточно большими, чтобы самим выбирать себе наряды, – мне восемнадцать, Лоре четырнадцать, – но выбирать оказалось практически не из чего. В нашей семье не любили демонстраций роскоши, хотя у нас было несколько, говоря языком Рини, приличных вещей; но в последнее время роскошной считалась любая новая вещь. На пикник мы обе надели прошлогодние широкие синие плиссированные юбки и белые блузки. Лора была в моей шляпке трехлетней давности, а я в прошлогодней шляпке с новой лентой.

Лору это, похоже, не смущало. В отличие от меня. Я так и сказала, а Лора объявила меня суетной.

Мы выслушали речь. (Точнее, я выслушала. Не понять, что именно слушает Лора, хотя слушать она умела: распахивала глаза и внимательно склоняла голову.) Отец с речью всегда справлялся, сколько бы перед этим ни выпил, но сейчас запинался. Он то подносил машинописный текст к здоровому глазу, то отодвигал в замешательстве, словно ему подали счет за то, чего он не заказывал. Раньше его одежда была элегантной, со временем стала элегантной, но поношенной, а в тот день выглядела чуть ли не обветшалой. Косматые волосы явно нуждались в стрижке; он выглядел обездоленным – даже каким‑то свирепым, точно загнанный в угол разбойник с большой дороги.

Речь встретили вымученными аплодисментами, а затем люди, тихо беседуя, сбились в стайки. Некоторые, расстелив куртки или одеяла, уселись под деревьями или задремали, прикрыв лица носовыми платками. Только мужчины – женщины продолжали бодрствовать, оставались бдительны. Матери погнали детишек на берег – пусть повозятся в песке на пляже. В стороне начался пыльный бейсбольный матч; кучка людей рассеянно за ним наблюдала.

Я пошла помогать Рини продавать выпечку. В пользу чего торговали? Не припомню. Но я помогала каждый год – это само собой разумелось. Я сказала Лоре, что ей тоже следует пойти, но она сделала вид, будто не слышит, и зашагала прочь, лениво покачивая широкими полями шляпы.

Я ее отпустила. Предполагалось, что я должна за ней присматривать. На мой счет Рини не переживала, а вот Лору считала слишком доверчивой, слишком дружелюбной с незнакомцами. Работорговцы не дремлют, и Лора – идеальная жертва. Она сядет в чужой автомобиль, откроет неизвестную дверь, пойдет не по той улице, и все потому, что она ни перед чем не останавливалась – во всяком случае, не перед тем, что останавливает других людей, а предостеречь ее невозможно: предостережений она не понимала. Она не попирала правила – просто их забывала.

Я устала за Лорой присматривать – она этого совсем не ценила. Устала отвечать за ее промахи, за ее неуступчивость. Устала отвечать – и точка. Мне хотелось в Европу, или в Нью‑Йорк, или хотя бы в Монреаль – в ночные клубы, на званые вечера, в восхитительные места, о которых писали в журналах Рини, – но я нужна была дома. Нужна дома, нужна дома – словно пожизненное заключение. Хуже – словно панихида. Я застряла в Порт‑Тикондероге, горделивом оплоте заурядных пуговиц и дешевых кальсон для экономных покупателей. Я здесь зачахну, со мной никогда ничего не случится. Кончу жизнь старой девой, как мисс Вивисекция, жалкой и смешной. В глубине души я боялась именно этого. Мне хотелось отсюда вырваться, но я не знала как. Иногда надеялась, что меня похитят работорговцы – пусть я в них и не верила. Хоть какая‑то перемена.

Над прилавком с выпечкой установили навес, а сами товары прикрыли от мух чистыми кухонными полотенцами и вощеной бумагой. Рини испекла для распродажи пирожки – они ей никогда особо не удавались. Внутри сыроватые и клейкие, а снаружи – резиновая корочка, будто ламинария или громадный кожистый гриб. Во времена получше они неплохо расходились – скорее, как ритуальные сувениры, чем еда, – но в этот раз их покупали плохо. Денег у всех было мало: в обмен на них людям хотелось получить нечто действительно съедобное.

Я стояла у прилавка, и Рини, понизив голос, докладывала последние новости. Еще светло, а в речку уже побросали четверых и не то чтобы сильно при этом веселились. Тут спорили, что‑то про политику, и все кричали, рассказывала Рини. Помимо обычных речных буйств случились драки. Избили Элвуда Мюррея, редактора еженедельной газеты, наследника двух поколений Мюрреев‑газетчиков; большинство материалов Мюррей писал сам и фотографировал тоже сам. Хорошо, в речку не окунули – погубили бы фотоаппарат, а он дорогой, хотя, по сведениям Рини, подержанный. У Мюррея шла носом кровь; он сидел под деревом со стаканом лимонада в руке, а вокруг хлопотали две женщины, постоянно меняя мокрые платки. Мне было все видно.

Его из‑за политики избили? Рини не знала, но всем не нравилось, что он подслушивает чужие разговоры. В лучшие времена Элвуда Мюррея считали дураком и, как говорила Рини, «голубком»: ну, он ведь так и не женился, а в его возрасте это кое о чем говорит. Однако его терпели и даже, в пределах допустимого, ценили – при условии, что он никого не забудет упомянуть в светской хронике и не переврет имена. Но времена изменились, а Мюррей любознателен по‑прежнему. Никто не хочет, чтобы о нем прописали в газетах все подробности, говорила Рини. Никто в здравом уме такого не пожелает.

Я заметила отца – он ходил среди отдыхающих рабочих, припадая на одну ногу. Кивал то одному, то другому – резко, голова склонялась как будто не вперед, а назад. Повязка на глазу тоже двигалась, и издали казалось, будто в голове дыра. Усы торчали одиноким темным изогнутым бивнем, который впивался во что‑то время от времени – это отец улыбался. Руки он держал в карманах.

С ним был человек помоложе, чуть выше; в отличие от отца – ни единой морщинки, ни намека на угловатость. Лощеный – вот что приходило на ум. Изящная панама, полотняный, точно светящийся костюм, такой свежий и чистый. Мужчина был явно не из местных.

– Кто это с отцом? – спросила я Рини.

Она незаметно глянула и хмыкнула.

– Это Королевский Классический Мистер. Одно слово – наглец.

– Я так и думала, – сказала я.

Королевский Классический Мистер – Ричард Гриффен из торонтской фирмы «Королевский классический трикотаж». Наши рабочие – те, кто работал у отца, – именовали фирму «Королевский классический дерьмотаж»: мистер Гриффен был не только главным конкурентом отца, но и антагонистом своего рода. Нападал на отца в газетах, обвиняя в излишнем либерализме по поводу безработицы, пособий и пьянства. А также по поводу профсоюзов – необоснованно, поскольку в Порт‑Тикондероге профсоюзы не водились и отец имел о них весьма смутное представление, что ни для кого не было секретом. И вот теперь отец зачем‑то пригласил Ричарда Гриффена в Авалон на ужин после пикника, да к тому же в последний момент. Всего за четыре дня.

На Рини мистер Гриффен свалился как снег на голову. Всем известно, что перед врагами не ударить в грязь лицом важнее, чем перед друзьями. Четырех дней недостаточно, чтобы подготовиться к такому событию, – особенно если учесть, что в Авалоне грандиозных трапез не устраивали со времен бабушки Аделии. Ну да, Кэлли Фицсиммонс привозила иногда друзей на выходные, но это совсем другое дело: они просто художники и должны с благодарностью принимать, что дают. Иногда по ночам они шарили на полках в поисках съестного и готовили сэндвичи из остатков. Рини их звала ненасытные утробы.

– Денежный мешок из новых, – презрительно заметила Рини, разглядывая Ричарда Гриффена. – Только взгляни, штаны какие модные. – Она не прощала тех, кто критиковал отца (кроме себя, разумеется), и презирала любого, кто, выбившись в люди, важничал больше, чем ему, по мнению Рини, полагалось; а насчет Гриффенов все знали, что они из грязи вышли – по крайней мере, их дед. Обманул евреев и бизнес заполучил, туманно говорила Рини – может, думала, что это подвиг такой? Впрочем, она никогда не уточняла, как именно все произошло. (По‑честному, Рини могла про Гриффенов и приврать. Она порой сочиняла про людей истории, которые им, как ей казалось, подходили.)

За отцом и мистером Гриффеном шли Кэлли Фицсиммонс и женщина, которую я сочла женой Ричарда Гриффена, – моложавая, худая, элегантная, в прозрачном рыжем муслине, точно в облаке пара над томатным супом. Зеленая широкополая шляпа, зеленые босоножки на высоком каблуке, шея обмотана каким‑то зеленым шарфиком. Для пикника слишком разодета. Я видела, как она остановилась и глянула через плечо, не прилипло ли чего на каблук. Мне хотелось, чтобы прилипло. И все же я думала, как приятно носить такую прелестную одежду, эту купленную на нечистые деньги одежду, вместо добродетельных, убогих, потертых тряпок, которые стали теперь нашей формой.

– Где Лора? – вдруг забеспокоилась Рини.

– Понятия не имею, – ответила я.

Я завела привычку осаживать Рини, когда та принималась командовать. Моим кинжалом стал ответ «ты мне не мать».

– С нее глаз нельзя спускать, – сказала Рини. – Здесь может быть кто угодно. – Кто угодно – постоянная причина ее страхов. Никогда не знаешь, какие выходки, какие кражи или ошибки совершат эти кто угодно.

Лору я нашла под деревом: она сидела и разговаривала с молодым человеком – мужчиной, а не подростком, – смуглым, в светлой шляпе. Каким‑то непонятным – не фабричным, никаким – невнятным. Без галстука – впрочем, пикник же. Голубая рубашка, слегка обтрепанные манжеты. Небрежный стиль, пролетарский. В те времена многие так одевались – студенты, к примеру. Зимой они носили вязаные жилеты в поперечную полоску.

– Привет, – сказала Лора. – Ты куда пропала? Алекс, познакомься, это моя сестра Айрис. Это Алекс.

– Мистер?.. – произнесла я. Когда это Лора успела перейти на «ты»?

– Алекс Томас, – ответил молодой человек.

Он был вежлив, но насторожен. Поднявшись, протянул мне руку, я протянула свою. И уже вдруг, оказывается, сижу с ними. Казалось, так правильнее – чтобы защитить Лору.

– Вы ведь не местный, мистер Томас?

– Да. Приехал навестить знакомых. – Судя по манере говорить, он из тех, кого Рини зовет приличными молодыми людьми – то есть не бедными. Но и не богат.

– Он друг Кэлли, – сказала Лора. – Она только что была здесь и нас познакомила. Он приехал с ней на одном поезде. – Она объяснялась как‑то чересчур пространно.

– Видела Ричарда Гриффена? – спросила я Лору. – Гулял тут с отцом. Этот, которого на ужин пригласили.

– Ричард Гриффен, потогонный магнат? – спросил молодой человек.

– Алекс… мистер Томас знает про Древний Египет, – сказала Лора. – Он рассказывал про иероглифы. – Она глянула на него.

Я никогда не видела, чтобы Лора так на кого‑нибудь смотрела. Испуганно, потрясенно? Трудно слово подобрать.

– Любопытно, – отозвалась я; это любопытно прозвучало насмешливо, я сама услышала.

Нужно как‑то сообщить Алексу Томасу, что Лоре только четырнадцать, но все, что приходило мне в голову, ее разозлит.

Алекс Томас вытащил из кармана рубашки пачку сигарет – «Крейвен‑Эй», насколько я помню. Выбил себе одну. Я слегка удивилась, что он курит фабричные – это плохо сочеталось с его рубашкой. Сигареты в пачках были роскошью: рабочие делали самокрутки – некоторые одной рукой.

– Я тоже закурю, спасибо, – сказала я.

Прежде я курила всего несколько раз, украдкой таскала сигареты из серебряной шкатулки на рояле. Он уставился на меня – наверное, этого я и добивалась – и протянул пачку. Спичку он зажег об ноготь, подержал мне огонек.

– Не надо так делать, – сказала Лора. – Обожжешься.

Перед нами вырос Элвуд Мюррей; снова на ногах и весел.

Спереди рубашка еще мокрая, с розовыми потеками, где женщины оттирали кровь; темно‑красное запеклось в ноздрях.

– Привет, мистер Мюррей, – сказала Лора. – С вами все в порядке?

– Кое‑кто из парней немного увлекся, – ответил Элвуд Мюррей, будто робко признавался, что получил какую‑то награду. – Позабавились. Вы позволите? – И он нас сфотографировал. Перед тем как сделать снимок, он всегда спрашивал: вы позволите? – но ответа не дожидался.

Алекс Томас поднял руку, словно отмахиваясь.

– Этих двух хорошеньких леди я знаю, – сказал Элвуд Мюррей ему, – а вас зовут?..

Тут явилась Рини. Шляпка у нее съехала набок, лицо раскраснелось, она тяжело дышала.

– Отец вас повсюду ищет, – объявила она.

Я знала, что это неправда. Тем не менее нам с Лорой пришлось подняться, выйти из тени, отряхнуть юбки и послушными утятами последовать за ней.

Алекс Томас помахал нам на прощание. Сардонически – во всяком случае, мне так показалось.

– Вы что, с ума сошли? – накинулась на нас Рини. – Разлеглись на траве неведомо с кем. И ради бога, Айрис, брось сигарету – ты же не бродяжка. А если отец увидит?

– Папочка дымит как паровоз, – сказала я, надеясь, что вышло достаточно надменно.

– Он – другое дело, – ответила Рини.

– Мистер Томас, – произнесла Лора. – Мистер Алекс Томас. Он студент богословия. Был до недавнего времени, – уточнила она. – Он утратил веру. Совесть не позволила ему учиться дальше.

Совестливость Алекса Томаса, по‑видимому, Лору потрясла, но Рини оставила равнодушной.

– А чем же он занимается? – спросила она. – Темными делишками, чтоб мне провалиться. Вид у него жуликоватый.

– Да что в нем плохого? – спросила я. Алекс мне не понравился, но его обсуждали за глаза.

– А что хорошего? – парировала Рини. – Вот ведь придумали – развалились на лужайке перед всеми. – Рини разговаривала в основном со мной. – Хорошо хоть юбки подоткнули.

Рини всегда говорила, что перед мужчиной коленки надо сжимать, чтобы и монетка не проскочила. Она боялась, что люди – мужчины – увидят наши ноги выше колен. О женщинах, которые такое допускали, Рини говорила: «Занавес поднялся, где же представление?» Или: «Еще бы вывеску повесила». Или еще злее: «На что напрашивается, то и получит». А в худшем случае «Волосы на себе рвать будет».

– Мы не разваливались, – сказала Лора. – Смотри, мы целые.

– Ты знаешь, что я хочу сказать, – буркнула Рини.

– Мы ничего не делали, – объяснила я. – Разговаривали.

– Это неважно, – сказала Рини. – Вас могли увидеть.

– В следующий раз, когда не будем ничего делать, заберемся в кусты, – пообещала я.

– Кто он такой вообще? – спросила Рини.

Мои вызовы она оставляла без внимания, поскольку теперь не знала, что отвечать. Кто он? означало Кто его родители?

– Он сирота, – ответила Лора. – Его взяли на воспитание из приюта. Его усыновили пресвитерианский священник с женой.

Ей очень быстро удалось выудить из Алекса Томаса эту информацию, но у нее имелся такой талант: нас учили, что бестактно задавать личные вопросы, однако она задавала их без конца, пока собеседник, смутившись или разозлившись, не переставал отвечать.

– Сирота! – воскликнула Рини. – Так он может быть кем угодно!

– Да что плохого в сиротах? – спросила я.

Я знала, что́ в них плохого, по мнению Рини: они не знают своих отцов и оттого ненадежные типы, если не полные дегенераты. Рождены в канаве – вот как это называла Рини. Рождены в канаве, оставлены на крыльце.

– Им нельзя доверять, – сказала Рини. – Они всюду вползают. Ни перед чем не остановятся.

– Ну все равно я пригласила его на ужин, – объявила Лора.

– Для такого дорогого гостя ничего не жалко, – отвечала Рини.

 

Глава 25

 

 

Дарительницы хлебов

 

В саду на задах, по ту сторону забора, растет дикая слива. Старая, кривая, ветви с черными узлами. Уолтер говорит, надо ее срубить, но я возражаю: она, по сути, не моя. К тому же я ее люблю. Каждую весну она цветет – непрошеная, неухоженная; а в конце лета роняет сливы ко мне в сад – синие, овальные, с налетом, будто пыль. Такая вот щедрость. Сегодня утром я собрала падалицу – то немногое, что оставили мне белки, еноты и опьяневшие осы. Я жадно съела сливы, и сок от синюшной мякоти тек по подбородку. Я не заметила, пока не появилась Майра с очередной кастрюлькой тунца. Боже мой, сказала она, задыхаясь от своего птичьего смеха. С кем это ты воевала?

 

День труда я помню до мельчайших подробностей: то был единственный раз, когда все мы собрались вместе.

Веселье в Палаточном лагере продолжалось, но уже такое, за которым вблизи лучше не наблюдать: тайное потребление дешевого спиртного в разгаре. Мы с Лорой удалились рано, чтобы помочь Рини с ужином.

Приготовления шли несколько дней. Узнав про ужин, Рини извлекла откуда‑то свою единственную поваренную книгу «Кулинария по‑бостонски» Фэнни Мерритт Фармер. Вообще‑то книга принадлежала бабушке Аделии, та обращалась к ней – и к многочисленным кухаркам, естественно, – составляя свои обеды из двенадцати блюд. Потом книгу унаследовала Рини – правда, обычно ею не пользовалась, говорила, что и так все помнит. Но сейчас требовалось показать класс.

Я эту книгу читала – по крайней мере, просматривала во времена идеализации бабушки. (Это прошло. Будь она жива, она бы меня переделывала, как Рини и отец; будь жива мать, она занималась бы тем же. Цель всей жизни взрослых – меня переделать. Больше им заняться нечем.)

Поваренная книга в простой обложке, деловой, горчичного цвета, и внутри все тоже просто. Фэнни Мерритт Фармер отличалась непробиваемым прагматизмом, нудная и немногословная, как все в Новой Англии. Она исходила из того, что вы решительно ничего не знаете, и начинала так: «Напиток – это любое питье. Вода – это напиток, дарованный человеку Природой. Все напитки содержат большое количество жидкости и потому предназначены для: 1. Утоления жажды. 2. Обеспечения водой системы кровообращения. 3. Поддержания температуры тела. 4. Выведения жидкости из организма. 5. Питания. 6. Стимулирования работы нервной системы и различных органов. 7. Лечебных целей» – и так далее.

Вкус и удовольствие в списках не значились, но вначале помещался любопытный эпиграф из Джона Раскина:

 

«Кулинарное искусство есть знания Медеи и Цирцеи, Елены Прекрасной и царицы Савской. Оно есть знание всех трав и плодов, бальзамов и специй, всей целебности и аромата полей и рощ, всей пикантности мяса. Кулинарное искусство – это осторожность, изобретательность, желание действовать и готовность приборов. Это экономность бабушек и достижения химиков, это дегустация и учет, это английская дотошность, французское и арабское радушие. Иными словами, вы всегда остаетесь настоящей дамой – дарительницей хлебов»[435].

Мне трудно представить Елену Прекрасную в фартуке, с закатанными по локоть рукавами и лицом в муке; Цирцея и Медея, насколько я знаю, готовили исключительно волшебные зелья, травившие наследников, а мужчин превращавшие в свиней. Что до царицы Савской, сомневаюсь, чтобы она за всю жизнь хотя бы тост поджарила. Интересно, откуда мистер Раскин почерпнул столь удивительные представления о дамах и стряпне. Впрочем, во времена моей бабушки его слова, наверное, трогали множество женщин среднего класса. Им следовало быть степенными – терпеливыми, неприступными, даже величественными, но при этом обладать тайными рецептами, способными убить или разжечь в мужчинах неодолимые страсти. И в довершение всего – настоящие дамы, дарительницы хлебов. Что разносят щедрые дары.

И все это всерьез? Для бабушки – да. Достаточно взглянуть на ее портреты: сытая кошачья улыбка, тяжелые веки. Кем она себя воображала, царицей Савской? Несомненно.

Когда мы вернулись с пикника, Рини металась по кухне. На Елену Прекрасную она не очень походила. Она много сделала заранее, но все равно нервничала, вспотела, волосы растрепались; Рини пребывала в скверном настроении. Она сказала, что придется мириться с тем, что есть: а чего мы ждали – она не умеет творить чудеса и шить шелковые сумочки из свиных ушей. И лишний гость еще, да в последний момент – этот Алекс или как его там. Хитрюга Алекс, ты только на него глянь.

– У него имя есть, как у всех, – сказала Лора.

– Он не как все, – возразила Рини. – Сразу видно. Небось полукровка – индеец или цыган какой. Явно из другого теста.

Лора промолчала. Обычно она не угрызалась, а тут, похоже, раскаялась, что экспромтом пригласила Алекса Томаса. Но отменить ничего нельзя, сказала она, – это будет верхом грубости. Приглашен – значит, приглашен, и неважно кто.

Отец тоже это понимал, хотя был не в восторге. Лора явно опережает события, возомнив себя хозяйкой; если так пойдет дальше, она станет приглашать к столу всех сирот, бродяг и горемык, а отец ведь не добрый король Вацлав[436]. Надо сдерживать ее благие порывы, сказал он, у него не богадельня.

Кэлли Фицсиммонс пыталась умилостивить отца: Алекс вовсе не горемыка, уверяла она. Да, у юноши нет определенных занятий, но источник дохода, похоже, есть – во всяком случае денег он не выпрашивает. И что это за источник, поинтересовался отец. Чтоб Кэлли провалиться, если она знает: Алекс держит рот на замке. Может, он банки грабит, саркастически заметил отец. Вовсе нет, ответила Кэлли; и вообще, его знают многие ее знакомые. Одно не мешает другому, сказал отец. К художникам он уже остывал. Слишком многие пристрастились к марксизму и рабочим, а его обвиняли в эксплуатации крестьян.

– С Алексом все в порядке. Он просто юнец, – сказала Кэлли. – Только начинает жить. Приятель.

Ей не хотелось, чтобы отец подумал, будто Алекс – ее поклонник и отцовский соперник.

 

– Чем помочь? – спросила Лора в кухне.

– Ну уж нет, – сказала Рини, – очередной ложки дегтя мне как раз и не хватало. Не мешай и ничего не опрокинь. Пусть Айрис помогает. Она хоть не безрукая.

Разрешить помогать означало, по мнению Рини, проявить благосклонность. Она еще сердилась и потому Лору выпроводила. Но наказание пропало даром. Надев широкополую шляпу, Лора пошла бродить по лужайке.

Мне поручили нарезать для стола цветы и рассадить гостей. Я срезала циннии – почти все, что к этому времени остались. Алекса Томаса я посадила между собой и Кэлли, а Лору – на дальнем конце стола. Так, решила я, он окажется изолирован – или хотя бы Лора.

У нас с Лорой не было подходящих платьев. Но какие‑то были. Обычные, из темно‑синего бархата – мы их давно носили; платья отпустили и черной лентой подшили потрепанный подол. Раньше на них были белые кружевные воротнички – на Лорином остался, а свой я спорола – вырез получился больше. Платья были тесноваты – мое, во всяком случае, да вообще‑то и Лорино. По всем правилам Лоре еще рановато было присутствовать на таком ужине, но Кэлли сказала, что жестоко оставлять ее одну, тем более раз она лично пригласила гостя. Отец ответил, что это, наверное, правильно. И прибавил, что Лора уже вымахала и выглядит не младше меня. Не знаю, какой возраст он имел в виду. Он никогда точно не знал, сколько нам лет.

В назначенное время гости собрались в гостиной пить херес – его подала незамужняя кузина Рини, которую специально позвали прислуживать за ужином. Нам с Лорой херес и вообще вино не полагались. Лору такое неравенство не уязвило, зато уязвило меня. Рини согласилась с отцом: она тогда была абсолютной трезвенницей.

– Губы, что касались спиртного, никогда не коснутся моих, – говорила она, сливая остатки вина из бокалов в раковину.

(Тут она ошиблась: меньше чем через год она вышла замуж за Рона Хинкса, изрядного выпивоху. Майра, если ты читаешь эти строки, обрати внимание: до того как Рини превратила твоего отца в столп общества, он был редкостный пропойца.)

Кузина была старше Рини и до ужаса неряшлива. Надела черное платье и белый фартук, как положено, но коричневые чулки собрались гармошкой, да и руки могли быть почище. Днем она работала у зеленщика, и ей приходилось сортировать картофель – трудно отмыть въевшуюся грязь.

Рини приготовила канапе с нарезанными оливками, яйцами и огурчиками, а еще печеные творожные шарики, которые не очень получились. Все это подавалось на немецком фарфоре ручной росписи – лучших блюдах бабушки Аделии, с темно‑красными пионами, золотыми листьями и стеблями. На блюдах салфетки, в центре – соленые орешки, вокруг лепестки бутербродов, ощетинившиеся зубочистками. Кузина резко, почти злобно совала блюда гостям, точно грабила.

– Не очень‑то гигиенично, – заметил отец с иронией, в которой я почувствовала скрытый гнев. – Лучше отказаться, а то как бы потом не раскаяться.

Кэлли рассмеялась, а Уинифред Гриффен Прайор грациозно взяла творожный шарик, положила в рот, как делают женщины, опасаясь размазать помаду – растопырив губы, – и сказала, что это занятно. Кузина забыла принести салфетки, и Уинифред измазала пальчики. Я с любопытством за ней наблюдала: как она поступит – оближет их, вытрет о платье или, может, о наш диван? Но потом я, как назло, отвела глаза и так и не узнала. Думаю, о диван.

Уинифред оказалась не женой Ричарда Гриффена (как я предполагала), а сестрой. (Замужняя дама, вдова или разведенная? Непонятно. После «миссис» шла ее девичья фамилия: значит, с бывшим мистером Прайором произошло нечто дурное. О нем редко упоминали, его никогда не видели; говорили, что у него много денег и он «путешествует». Много позже, когда мы с Уинифред уже не общались, я придумывала разные истории про этого мистера Прайора: как Уинифред сделала из него чучело и держит в коробке с нафталиновыми шариками или как она и ее шофер замуровали его в подвале и предаются там распутным оргиям. Думаю, насчет оргий я недалеко ушла от истины, хотя следует заметить: что бы Уинифред ни делала, она оставалась весьма осмотрительна. Заметала следы – в общем, тоже добродетель своего рода.)

В тот вечер на Уинифред было черное платье, простое, но умопомрачительно элегантное, с тройной ниткой жемчуга. В ушах крошечные виноградные гроздья – жемчужные, с золотым стебельком и листьями. А Кэлли Фицсиммонс нарочно оделась подчеркнуто скромно. Она уже года два как отказалась от своих фуксий и шафранов, от смелых фасонов русских эмигранток, даже от мундштука. Теперь она носила днем широкие брюки, свитеры с треугольным вырезом и рубашки с закатанными рукавами; она коротко стриглась, а имя сократила до Кэл.

Памятники погибшим воинам она бросила – на них не было спроса. Теперь Кэлли ваяла барельефы рабочих и фермеров, рыбаков в штормовках, индейских охотников и матерей в фартуках – они из‑под руки глядят на солнце, а на боку у них висят грудные дети. Такое могли себе позволить только страховые компании и банки; они устанавливали барельефы на фасадах – доказывали, что не отстают от времени. Неприятно работать на откровенных капиталистов, говорила Кэлли, но главное – передать свою мысль: зато любой прохожий эти барельефы увидит – причем бесплатно. Это искусство для народа, говорила она.

Кэлли надеялась, что отец ей поможет, устроит новые заказы от банков. Но отец сухо отвечал, что с банками у него дружба разладилась.

В тот вечер Кэлли надела темно‑серое платье из джерси – цвет называется маренго, сказала она. По‑французски называется taupe – это значит «крот». На другой женщине такое платье смотрелось бы пыльным мешком с рукавами и поясом, но Кэлли удалось представить его не то чтобы верхом изящества или шика – это платье как бы подразумевало, что такие вещи не стоят внимания, – а чем‑то неприметным, однако острым, как обычная кухонная утварь – нож для колки льда, к примеру, за секунду до убийства. Такое платье – как поднятый кулак, но среди молчаливой толпы.

Отцовскому смокингу пригодился бы утюг. Смокингу Гриффена – не пригодился бы. Алекс Томас надел коричневый пиджак, серые фланелевые брюки (слишком плотные для такой погоды) и галстук – синий в красную крапинку. Белая рубашка, слишком свободный воротничок. Одежда будто с чужого плеча. Что ж, он ведь не ждал, что его пригласят на ужин.

– Какой прелестный дом, – произнесла Уинифред Гриффен Прайор с дежурной улыбкой, когда мы шли в столовую. – Он такой… так хорошо сохранился! Какие изумительные витражи – настоящий fin de siècle! [437] Наверное, жить здесь – все равно что в музее.

Она имела в виду, что дом устарелый. Я почувствовала себя униженной: мне всегда казалось, что витражи красивы. Но я понимала, что мнение Уинифред – это мнение внешнего мира, который в таких вещах разбирается и выносит приговор, – мира, куда я отчаянно мечтала попасть. Теперь я видела, что совсем для него не подхожу. Такая провинциальная, неотесанная.

– Эти витражи – замечательные образцы определенного периода, – сказал Ричард. – Панели тоже превосходны.

Несмотря на его педантичность и снисходительность, я была ему благодарна: мне не пришло в голову, что он составляет опись. Он различил нашу шаткость с первого взгляда, понял, что дом идет с молотка или вот‑вот пойдет.

Музей – потому что пыльный? – спросил Алекс Томас. – Или устаревший?

Отец нахмурился. Уинифред, надо отдать ей должное, покраснела.

– Нельзя нападать на слабых, – вполголоса заметила Кэлли с довольным видом.

– Почему? – спросил Алекс. – Все остальные так и делают.

Рини подготовила основательное меню – насколько мы могли себе позволить. Но задача оказалась ей не по зубам. Раковый суп, окунь по‑провансальски, цыпленок a la Провиданс – блюда сменяли друг друга в неотвратимом параде, точно прибой или рок. Суп отдавал жестью, пережаренный цыпленок – мукой и к тому же затвердел и усох. Было что‑то неприличное в этой картине – столько людей в одной комнате, энергично и решительно работающих челюстями. Не еда – жевание.

Уинифред Прайор двигала кусочки по тарелке, словно играла в домино. На меня накатила ярость: сама я намеревалась съесть все, даже косточки. Я не подведу Рини. Прежде, думала я, она не допускала таких промашек – ее нельзя было застать врасплох, разоблачить и тем самым разоблачит


Поделиться с друзьями:

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.102 с.