Слепой убийца: Сердце, нарисованное губной помадой — КиберПедия 

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Слепой убийца: Сердце, нарисованное губной помадой

2023-01-02 29
Слепой убийца: Сердце, нарисованное губной помадой 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Сколько у нас времени, спрашивает он.

Уйма, отвечает она. Часа два‑три. Все куда‑то ушли.

Куда?

Понятия не имею. Делают деньги. Покупают вещи. Что‑то важное. Чем они там обычно занимаются. Она заправляет локон за ухо и садится прямее. Она словно девушка по вызову, свистнули – прибежала. Дешевка. Чья это машина, спрашивает она.

Одного друга. Видишь, я важный человек. У меня есть друг с машиной.

Ты надо мной смеешься, говорит она. Он не отвечает. Она стягивает перчатку. А если нас увидят?

Увидят только машину. А это – развалюха, машина для бедных. Тебя не увидят, даже глядя тебе в лицо: такую женщину немыслимо застукать в такой машине.

Иногда я тебе не очень‑то нравлюсь.

В последнее время я только о тебе и думаю. Но нравиться – это другое. Это требует времени. У меня нет времени на то, чтобы ты мне нравилась. Не могу на этом сосредоточиться.

Не туда. Смотри на указатель.

Указатели – для остальных, говорит он. Сюда – прямо сюда.

Тропа больше похожа на канаву. Скомканные салфетки, обертки от жвачек, рыбьи пузыри использованных презервативов. Бутылки и булыжники; высохшая грязь – вся в трещинах и рытвинах. На ней неподходящая обувь, не те каблуки. Он поддерживает ее, берет за руку. Она отстраняется.

Здесь же все как на ладони. Нас могут увидеть.

Кто? Мы под мостом.

Полиция. Не надо. Не сейчас.

Полицейские не шныряют среди бела дня. Только ночью, с фонариками – ищут нечестивых извращенцев.

Тогда бродяги, говорит она. Или маньяки.

Иди сюда. Сюда. В тень.

Тут не растет ядовитый сумах?

Нет. Клянусь. И нет ни бродяг, ни маньяков, кроме меня.

Откуда ты знаешь про сумах? Ты что, здесь уже был?

Да не волнуйся ты так, говорит он. Ложись.

Не надо. Ты порвешь одежду. Подожди секунду.

Она слышит свой голос. Но это не ее голос: слишком прерывистый.

 

В сердце, нарисованном губной помадой на цементе, их инициалы. Они соединены буквой «Л», что означает «любовь». Только они, посвященные, будут знать, чьи это инициалы: они здесь были, занимались этим. Декларация любви – и никаких подробностей.

С внешней стороны сердца еще четыре буквы – как четыре направления компаса:

 

Т Р

А X

 

Слово разорвано, будто вывернуто наизнанку: безжалостная топография секса.

Его губы отдают табаком, на ее губах вкус соли; пахнет смятой травой и кошками – запах богом забытого уголка. Сырость и буйная растительность, земля на коленках, грязная и жирная; длинноногие одуванчики тянутся к свету.

Ниже журчит ручеек. Над ними зеленые ветви и тонкие вьющиеся стебли с алыми цветочками; вздымаются опоры моста, железные балки; слышен шум колес наверху; осколки голубого неба. Она спиной чувствует жесткую землю.

 

Он гладит ее лоб, проводит пальцем по щеке. Не стоит мне поклоняться, говорит он. У меня не единственный член в мире. Когда‑нибудь поймешь.

Не в этом дело, говорит она. И я тебе не поклоняюсь. Он уже выталкивает ее прочь, в будущее.

Так или иначе, у тебя это будет еще, и не раз, стоит мне сойти с твоей орбиты.

О чем ты? Какая орбита?

Я о том, что есть жизнь после жизни, говорит он. После нашей жизни.

Поговорим о чем‑нибудь другом.

Хорошо, соглашается он. Ложись обратно. Положи сюда голову. И он приоткрывает влажную рубашку. Одной рукой обнимает, другой роется в кармане, ища сигареты, затем чиркает спичкой по ногтю. Ее ухо – в ямке у него на плече.

 

Так на чем я остановился, спрашивает он.

Ткачи. Слепые дети.

Да. Помню.

Он продолжает. В основе богатства Сакиэль‑Норна лежал рабский труд, особенно труд детей, ткавших знаменитые ковры. Но говорить об этом считалось не к добру. Снилфарды утверждали, что богатством они обязаны не рабскому труду, а добродетельному и праведному образу жизни – иными словами, жертвам, что угодны богам.

Богов у них было много. Лишние боги никогда не помешают, они оправдывают почти все, и боги Сакиэль‑Норна – не исключение. Все они были кровожадны и любили получать в жертву животных, но больше всего ценили человеческую кровь. При основании города, так давно, что эти события стали легендой, девять набожных отцов принесли в жертву собственных дочерей – похоронили под девятью вратами города, дабы отвести от него беду.

На каждую сторону света выходили двое ворот: одни – для входа, другие – для выхода. Если вышел из ворот, куда вошел, скоро умрешь. Девятые врата – мраморная плита, что лежала на вершине холма в центре города, – открывались, не шевелясь, балансируя между жизнью и смертью, между плотью и духом. Через эту дверь приходили и уходили боги. Им не требовались лишние двери: в отличие от смертных они могли пребывать одновременно по обе стороны. Проповедники Сакиэль‑Норна любили вопрошать: «Что есть истинное дыхание человека – вдох или выдох?» Такова была природа их богов.

Девятые врата были и алтарем, где проливалась жертвенная кровь. Мальчиков приносили в жертву Богу Трех Солнц – богу дня, яркого света, дворцов, празднеств, очагов, войн, вина, входов и слов; а девочек – Богине Пяти Лун, покровительнице ночи, туманов, сумрака, голода, пещер, родов, выходов и молчания. Мальчиков оглушали дубинкой прямо на алтаре, а затем бросали в пасть бога, что вела в бушующее пламя. Девочкам перерезали горло, и кровь вытекала постепенно, возвращая силу пяти убывающим лунам, чтобы те не поблекли и не исчезли навсегда.

В память о девяти девушках, похороненных у городских ворот, ежегодно приносились в жертву еще девять. Их называли «девами Богини» и осыпали цветами, за них молились, воскуряли фимиам, надеясь, что они заступятся за горожан перед Богиней. Последние три месяца года звались «безликими»; тогда на полях ничего не родилось, и народ верил, что Богиня голодает. В это время огнем и мечом правил Бог Солнца, и матери, чтобы защитить сыновей, одевали их в женское платье.

По закону самые благородные семейства снилфардов должны были принести в жертву Богине хотя бы одну дочь. Считалось, что Богиня будет оскорблена, если ей предложат в жертву девушку с физическим недостатком или порченую, и потому со временем снилфарды стали калечить дочерей, чтобы те избежали ранней смерти, – отрубали пальцы или ухо. Потом увечье стало скорее символическим – вроде продолговатой голубой татуировки вдоль ключиц. Для женщины, не принадлежавшей к касте снилфардов, иметь такую татуировку считалось преступлением, но жадные до наживы владельцы борделей рисовали эти знаки чернилами на теле девиц, умевших изобразить надменность. Это нравилось клиентам – приятно думать, будто насилуешь высокородную снилфардскую принцессу.

Тогда же у снилфардов появился обычай брать в семью подкидышей – обычно детей рабыни и ее хозяина – и на жертвенном алтаре подменять ими законных дочерей. Обман, но аристократические семьи имели большой вес, и власти закрывали глаза на подмену.

Потом благородные семейства совсем обленились, сочтя обременительным растить чужих детей: они сразу отдавали девочек в Храм Богини, щедро оплачивая их содержание. Так как девочки носили имена знатных родов, они были достойны принести себя в жертву. Так заводят лошадей для скачек. Эта практика искажала изначальный благородный обычай – но к тому времени в Сакиэль‑Норне продавалось все.

Будущие жертвы держались в храме взаперти, их прекрасно кормили, дабы они были здоровыми и крепкими, и тщательно готовили к великому дню, чтобы девушки выполнили свой долг с блеском и не струсили. Существовало мнение, что идеальная жертва – словно танец: величавый и лирический, гармоничный и изящный. Ведь они не животные, которых грубо закалывают; девушки должны отдать жизнь добровольно. Многие из них верили своим наставникам, думали, что благоденствие всего королевства зависит от их самоотверженности. Они проводили долгие часы в молитве, добиваясь нужного настроения; их учили ходить с потупленным взором, улыбаться с оттенком мягкой грусти и петь песни о Богине – об отсутствии и молчании, о неслучившейся любви и невыраженном сожалении и о бессловесности – песни о невозможности петь.

Время шло. Мало кто принимал богов всерьез, а чрезмерно набожных или старательных считали чокнутыми. Горожане отправляли древние ритуалы по привычке – не они были главным занятием.

Несмотря на изоляцию, некоторые девушки понимали, что их убивают из лицемерного почитания устаревшей идеи. Кое‑кто при виде ножа пытался спастись. Другие истошно вопили, когда их, ухватив за волосы, бросали на алтарь, а кто‑то проклинал самого короля, который на церемониях выступал Верховным Жрецом. Одна девушка его даже укусила. Эта периодическая паника и ярость приводили горожан в негодование: подобное сопротивление сулило городу страшные беды. Или могло сулить, если верить, что Богиня существует. В любом случае эти вспышки портили торжество: все хотели насладиться жертвоприношением – даже йгнироды, даже рабы, которые по такому случаю получали выходной и в стельку напивались.

Поэтому за три месяца до ритуала девушкам стали отрезать языки. Жрецы называли это улучшением природы, а не увечьем: немота – что может быть естественнее для служанок Богини Безмолвия?

И теперь каждую девушку, безъязыкую, разбухшую от слов, что рвались изнутри, закутанную в покрывала и убранную цветами, вели в процессии под торжественную музыку вверх по винтовой лестнице к девятым вратам города. Сегодня они казались бы избалованными невестами из светского общества.

 

Она приподнимается. А вот это необязательно, говорит она. Ты целишься в меня. Тебе просто нравится сама идея убийства бедных девушек в подвенечных уборах. Могу поклясться, что они блондинки.

Не в тебя, говорит он. Не вполне. В любом случае далеко не все я придумал сам, в истории есть примеры. Хетты…

Да, конечно, но ты эту историю смакуешь. Ты мстительный… нет, ты ревнуешь, хотя непонятно почему. Мне дела нет до хеттов, истории и всего прочего – это лишь оправдание.

Нет, подожди. Ты не возражала против жертвенных дев – сама включила их в меню. Я только выполняю заказ. К чему ты придираешься? К одежде? Слишком много тюля?

Не будем ссориться, говорит она. Она чувствует, что вот‑вот расплачется, и сжимает кулаки.

Я не хотел тебя расстраивать. Успокойся.

Она отталкивает его руку. Да, не хотел. Тебе просто нравится знать, что ты можешь.

Я думал, тебя это развлекает. Слушать, что я тут разыгрываю. Как я жонглирую эпитетами. Фиглярничаю перед тобой.

Она одергивает юбку и поправляет блузку. Как меня могут развлечь мертвые девушки в подвенечных уборах? Да еще с отрезанными языками? Думаешь, я бесчувственная?

Я все переделаю. Все поменяю. Перепишу для тебя историю. Идет?

Не выйдет, говорит она. Сказанного не воротишь. Нельзя выкинуть полсюжета. Я ухожу. Она уже стоит на коленях, сейчас поднимется.

Еще уйма времени. Приляг. Он хватает ее за руку.

Нет. Пусти. Посмотри, где солнце. Они вот‑вот вернутся. У меня будут проблемы, хотя для тебя это не проблема, это не считается. Тебе наплевать. Тебе только бы побыстрее, на скорую руку…

Ну, договаривай.

Сам знаешь, устало говорит она.

Это не так. Прости меня. Я животное. Меня занесло. Но ведь это просто выдумка.

Она упирается лбом в колени. Помолчав минуту, спрашивает: что я буду делать? Потом, когда тебя не будет рядом?

Ты справишься, говорит он. Переживешь. Дай‑ка я тебя отряхну.

Это не отойдет; не стряхивается.

Давай тебя застегнем, говорит он. Не грусти.

 

Бюллетень школы им. полковника Генри Паркмена

и Ассоциации выпускников, Порт‑Тикондерога,

май 1998 года

 

УЧРЕЖДЕНИЕ МЕМОРИАЛЬНОЙ ПРЕМИИ ЛОРЫ ЧЕЙЗ

Майра Стёрджесс, вице‑президент

Ассоциации выпускников

 

По завещанию покойной миссис Уинифред Гриффен Прайор из Торонто, в школе им. полковника Генри Паркмена учреждена новая ценная премия. Знаменитого брата миссис Прайор, Ричарда Э. Гриффена, здесь тоже помнят: он часто отдыхал и рыбачил в Порт‑Тикондероге. Фонд премии – мемориальной премии Лоры Чейз за достижения в области литературного творчества – составляет 200 долларов. Каждый год ее будут вручать студенту выпускного курса за лучший рассказ. Лауреата изберет жюри в составе трех членов ассоциации, обладающих хорошим литературным вкусом и высокими моральными качествами. Наш директор, мистер Эф Эванс, заявляет: «Мы благодарны миссис Прайор за то, что она за множеством добрых дел не забыла и о нас».

Первая премия, названная в честь местной уроженки, известной писательницы Лоры Чейз, будет вручена на выпускной церемонии в июне нынешнего года. Сестра писательницы, миссис Айрис Гриффен, в девичестве Чейз (чье семейство в прошлом много сделало для нашего города), любезно согласилась лично вручить премию счастливому победителю. Осталось всего несколько недель, так что пусть ваши ребята пришпорят фантазию и возьмутся за дело!

Силами Ассоциации выпускников после церемонии в спортивном зале будет организовано чаепитие. Билеты можно приобрести у Майры Стёрджесс в «Пряничном домике». Собранные деньги пойдут на покупку новой футбольной формы, которая так нужна школе. Выпечка приветствуется; при наличии орехов указывайте, пожалуйста, содержание.

 

 

Часть III

 

Глава 6

 

 

Церемония

 

Сегодня утром я проснулась в ужасе. Сначала не могла понять почему, потом вспомнила. Сегодня вручают премию.

Солнце уже было высоко, в комнате – слишком жарко. Свет проникал сквозь тюлевые занавески, пылинки плавали в нем, точно тина в пруду. Голова тяжелая – прямо куль с мукой. В ночной рубашке, взмокшая от страха, отброшенного, словно ветки на ходу, я заставила себя вылезти из смятой постели; затем через силу совершила ежедневные утренние обряды – церемониал, что делает нас нормальными с виду и приятными окружающим. Надо пригладить волосы, вставшие дыбом при виде ночных призраков, смыть пристальный недоверчивый взгляд. Почистить зубы. Бог знает, что за кости я глодаю во сне.

Затем я ступила под душ, держась за поручень, который навязала мне Майра. Я изо всех сил старалась не уронить мыло: боюсь поскользнуться. Но делать нечего, тело должно быть облито из шланга – нужно смыть с кожи запах ночного мрака. Подозреваю, что от меня исходит запах, которого я сама больше не чувствую, – вонь дряхлой плоти и мутной старческой мочи.

Полотенце, лосьон, пудра, дезодорант, напоминающий плесень, – и я в каком‑то смысле себя отреставрировала. Но меня не покидало ощущение невесомости или, скорее, такое чувство, будто я сейчас шагну в пропасть. Всякий раз я ступаю с опаской, словно пол вот‑вот провалится. Меня держит лишь натяжение поверхности.

Одежда помогла. Без строительных лесов я не в лучшей форме. (А что с моей настоящей одеждой? Эти синие балахоны и ортопедическая обувь, верно, чужие. Но нет – мои; и что хуже, мне подходят.)

Теперь лестница. Я безумно боюсь с нее свалиться – сломать шею и распластаться внизу, выставив нижнее белье, постепенно растекаясь мерзкой лужицей, пока кто‑нибудь не вспомнит обо мне и не придет. Очень неуклюжая смерть. Я с превеликой осторожностью, вцепившись в перила, шаг за шагом спустилась, а затем, легко, словно кошачьими усиками, левой рукой касаясь стены, прошла по коридору в кухню. (Я еще по большей части вижу. Могу передвигаться. Благодарите и за малое, говорила Рини. Зачем благодарить, спрашивала Лора. Почему оно такое малое?)

 

Завтракать не хотелось. Я выпила стакан воды, а потом лишь беспокойно ерзала. В половине десятого за мной приехал Уолтер.

– Не жарко вам? – спросил он по обыкновению. Зимой он спрашивает: не холодно? А весной и осенью: не сыро или не сухо?

– Как дела, Уолтер? – как обычно, поинтересовалась я.

– Да пока вроде ничего плохого, – ответил он, как всегда.

– Лучшего и ожидать нельзя, – сказала я.

Он улыбнулся своей обычной улыбкой – в лице прорезалась щель, точно сухая глина треснула, – распахнул дверцу автомобиля и водрузил меня на переднее сиденье.

– Сегодня важный день, а? – сказал он. – Пристегнитесь, а то меня арестуют.

Пристегнитесь он произнес так, словно шутил: он достаточно стар, чтобы вспоминать прежние вольные деньки. Он был из тех юношей, что разъезжают, выставив локоть в окно, а другую руку кладут девушке на колено. Самое поразительное, что этой девушкой была Майра.

Он осторожно отъехал от тротуара, и дальше мы катили в молчании. Он крупный мужчина, Уолтер, квадратный, как постамент, а шея – словно еще одно плечо; от него пахнет старыми кожаными ботинками и бензином – не самый неприятный запах. Судя по его потертой рубашке и бейсболке, на церемонию он не собирается. Уолтер не читает книг, и потому нам вместе удобно; в его представлении Лора – всего лишь моя сестра и ее смерть – ужасная несправедливость, вот и все.

Мне нужно было выйти замуж за такого мужчину, как Уолтер. Золотые руки.

Нет: совсем не стоило выходить замуж. Избежала бы массы неприятностей.

Уолтер затормозил перед школой. Послевоенная школа, уж пятьдесят лет прошло, но она по‑прежнему кажется мне новостройкой: никак не привыкну к этой унылой бесцветности. Похожа на ящик для бутылок. По тротуару и лужайке к парадному подъезду шла молодежь с родителями. Все одеты по‑летнему ярко. Майра, в белом платье сплошь в огромных красных розах, уже нас поджидала, кричала нам с крыльца. Женщинам с таким задом не стоит носить платья с крупными цветами. Стоит помянуть и корсеты – не то чтобы я о них скучала. Майра сделала прическу; тугие, точно запеченные, седые кудряшки – похоже на парик английского адвоката.

– Ты опоздал, – упрекнула она Уолтера.

– Совсем нет, – возразил тот. – Просто все остальные пришли слишком рано. Зачем ей зря тут торчать?

Они завели привычку говорить обо мне в третьем лице, будто я ребенок или домашнее животное.

Уолтер передал мою руку Майре, и мы с ней взошли на крыльцо, тесно прижавшись друг к другу, словно бегуны в паре. Я знала, что́ у Майры под пальцами: хрупкая лучевая кость, покрытая дряблой кашицей и жилами. Нужно было захватить трость, но я не представляла, как втащить ее на сцену. Кто‑нибудь обязательно споткнется.

Майра отвела меня за кулисы и спросила, не хочу ли я в туалет – она всегда помнит такие вещи, – а потом усадила меня в гардеробной.

– Посиди пока здесь, – сказала она. И, тряся ягодицами, заторопилась прочь – проверить, все ли в порядке.

Маленькие круглые лампочки, как в театре, окружали зеркало в гардеробной; их свет льстил, только не мне: я казалась больной – в лице ни кровинки, будто в вымоченном мясе. Волнуюсь или и впрямь заболеваю? По правде говоря, чувствовала я себя не лучшим образом.

Отыскав гребень, я небрежно воткнула его в волосы на макушке. Майра все грозится отвести меня к «своей девушке» в заведение, которое она до сих пор величает салоном красоты (официально оно именуется «Парик‑порт» – причем с уточнением «для лиц обоего пола»), но я сопротивляюсь. По крайней мере, волосы у меня, можно считать, свои – пусть и торчат, как будто я только что слезла с электрического стула. Сквозь них просвечивает череп – серо‑розовый, точно мышиные лапки. Сильный ветер просто сдует мне волосы, будто пух с одуванчика; останется крошечный пятнистый початок лысой головы.

Майра оставила мне свое фирменное пирожное, испеченное для праздничного чаепития, – кусок бурой замазки, политой шоколадной слякотью, – и пластиковую фляжку с этим ее кисловатым кофе. Я не могла ни есть, ни пить, но ведь создал же Господь туалеты. Для достоверности я оставила на столе коричневые крошки.

Тут в гардеробную влетела Майра, сгребла меня в охапку и потащила за собой; и вот уже директор пожимает мне руку и бубнит, как мило с моей стороны прийти на церемонию; потом то же самое проделывают его заместитель; президент Ассоциации выпускников; руководитель английского отделения – женщина в брючном костюме; представитель Молодежной торговой палаты; и наконец, член парламента от нашего райдинга, не желающий упустить шанс заработать очки. В последний раз я видела столько безукоризненных зубов в те времена, когда Ричард занимался политикой.

Майра подвела меня к стулу и шепнула: «Я буду тут, за кулисами». Школьный оркестр разразился писком и бемолями, и мы затянули: «О, Канада!» Никак не запомню слова – они постоянно меняются. Теперь кое‑что поется на французском – немыслимая прежде вещь. Потом мы сели, нашу коллективную гордость выразив словами, которые не умели произносить.

Школьный священник прочитал молитву, проинформировав Господа, сколько сложных и неординарных решений приходится принимать современной молодежи. Господь, должно быть, не раз уже об этом слыхал и скучал не меньше нашего. Потом заговорили другие: конец двадцатого века, выбрасываем старое, привносим новое, граждане будущего, вам – из слабеющих рук и тому подобное. Я позволила себе отвлечься; я понимала: от меня требуется одно – не опозориться. Как пред аналоем или на каком‑нибудь бесконечном ужине с Ричардом, где я обычно не раскрывала рта. Если спрашивали, что бывало не часто, говорила, что увлекаюсь садоводством. В лучшем случае, полуправда, но достаточно нудная, чтобы сойти за правду.

Настал черед вручения дипломов. Выпускники шли один за другим, серьезные и сияющие, такие разные, но все красивые, как могут быть красивы только молодые люди. Даже самые уродливые красивы, даже угрюмые, толстые, даже прыщавые. Они и не понимают, как они красивы. И все‑таки эти молодые раздражают. У них, как правило, ужасная осанка, а судя по песням, они только ноют и предаются пороку; улыбайся и терпи кануло в прошлое вместе с фокстротом. Не понимают они своего счастья.

Меня они едва замечали. Я для них – чудно́е существо, но, по‑моему, такова общая участь: те, кто моложе, непременно записывают стариков в чудики. Если, конечно, обходится без крови. Война, эпидемия, убийство, любые тяжкие испытания или насилие – это они уважают. Если кровь – значит, мы не шутили.

Затем пошли призы: информатика, физика, бу‑бу‑бу, бизнес, английская литература и еще что‑то – я не уловила. Но вот представитель ассоциации прочистил горло и начал благочестивый треп об Уинифред Гриффен Прайор, святой среди смертных. Сколько лжи, когда замешаны деньги! Не сомневаюсь, старая сука, вставляя свое скаредное распоряжение в завещание, так и видела эту картину. Она понимала, что потребуется мое присутствие; ей хотелось, чтобы я корчилась под любопытными взорами горожан, пока ей возносят хвалу за щедрость. Сделай это в память обо мне. Мне ужасно не хотелось ей потакать, но я не могла увильнуть, не показавшись трусихой, или виноватой, или равнодушной. Или хуже: все позабывшей.

Дошла очередь и до Лоры. Политик решил воздать ей должное сам: следовало проявить такт. Он говорил о Лориных местных корнях, о ее смелости и «верности избранной цели» – какова бы эта цель ни была. И ничего о Лориной смерти, по общему мнению – несмотря на вердикт следователя – от самоубийства отличной не больше чем «черт» от ругани. И ни слова о книге, которую большинство предпочли бы забыть. Но она не забыта – не здесь: и спустя пятьдесят лет от нее попахивает серой, на ней лежит табу. Это, я бы сказала, непостижимо: по части эротики она устарела; что до сквернословия, то на любом углу услышишь словечки покрепче; секс благопристойнее танца с веером – почти эксцентричен, будто пояс с подвязками.

Раньше, конечно, все было иначе. Люди помнят не саму книгу, но ажиотаж вокруг нее: священники в церквях обличали ее непристойность – и не только в наших краях; библиотеку вынудили убрать ее с полок; единственный в городе книжный магазин отказался ее продавать. Люди ездили в Стратфорд, в Лондон или даже в Торонто, покупали книгу тайком – как презервативы. Вернувшись домой, задергивали шторы и читали – с неодобрением, с наслаждением, с жадностью и ликованием – даже те, кто никогда прежде не раскрыл ни одного романа. Ничто так не повышает грамотность, как щепотка грязи.

(Бесспорно, высказывались и добрые чувства. Я не дочитала книгу – недостаточно сюжетна. Но бедняжка была так молода. Поживи она еще, может, следующая книга удалась бы ей больше. Это, наверное, лучшее, что можно сказать.)

Чего они хотели? Разврата, грязи, подтверждения худших подозрений. Но, быть может, некоторые вопреки себе жаждали обольщения. Быть может, искали в ней страсти; рылись, точно в таинственной посылке – в подарочной коробке, на дне которой в шуршащую бумагу спряталось нечто, о чем они всегда мечтали, но никак не могли ухватить.

Но еще всем хотелось разглядеть прототипы. То есть помимо Лоры: ее реальность сомнению не подвергалась. Хотелось реальных тел, что совпали бы с телами нарисованными. Хотелось подлинной страсти. И больше всего хотелось знать, кто мужчина. Кто был в постели с молодой женщиной – с красивой мертвой молодой женщиной, в постели с Лорой? Некоторые думали, что они‑то знают. Ходили разные слухи. Для тех, кто мог сложить два и два, результат был очевиден. Притворилась невинным младенцем. Тихоней прикидывалась. Видите – внешность обманчива.

Но Лора уже была неуязвима. Достать могли только меня. Пошли анонимные письма. Почему я опубликовала такую грязь? Да еще в Нью‑Йорке – в этом Содоме. Какая мерзость! Как мне не стыдно? Я опозорила свою – такую уважаемую – семью, а заодно и весь город. У Лоры всегда было плохо с головкой, все это подозревали, а книга доказала. Мне следовало беречь память о Лоре. Сжечь рукопись. Я смотрела на кляксы голов в зале – стариковских голов – и словно вдыхала ядовитые испарения былой злобы, былой зависти, былого осуждения, что курились над ними, будто над остывающим болотом.

Что касается книги, то о ней не упоминали, задвинули ее в угол, точно родственника, которого стыдятся. Такая тоненькая книжка, такая беспомощная. Незваная гостья на этом странном пиршестве, она, будто слабенький мотылек, тщетно била крылышками на кромке сцены.

Я грезила, и тут меня схватили за руку, приподняли и сунули чек в конверте с золотым ободком. Объявили победителя. Фамилию я не расслышала.

Она шла ко мне, стуча каблучками. Высокая – молодые девушки теперь все высокие; должно быть, дело в питании. В черном платье – среди летних расцветок оно смотрелось мрачновато; в ткани поблескивали серебристые нити или бисер – словом, что‑то сверкало. Длинные темные волосы. Овальное лицо, на губах светло‑вишневая помада; слегка нахмурена, сосредоточена, напряжена. Кожа чуть желтоватая или смугловатая – может, индианка, или арабка, или китаянка? Теперь такое возможно даже в Порт‑Тикондероге: все перемешалось.

У меня екнуло сердце: острая тоска судорогой пронзила тело. Может, моя внучка – может, Сабрина сейчас такая, подумала я. Похожа или нет, остается лишь гадать. Я могу не узнать ее при встрече – ее прятали от меня слишком долго, ее и теперь прячут. Что поделаешь?

– Миссис Гриффен, – прошипел политик.

Я качнулась, но удержалась на ногах. И что мне теперь говорить?

– Моя сестра Лора была бы рада, – задыхаясь, проговорила я в микрофон. Голос пронзительный; я была на грани обморока. – Ей нравилось помогать людям. – Тут я не солгала. Я поклялась говорить одну только правду. – Она очень любила читать, любила книги. – Тоже, в общем, правда. – И пожелала бы вам на будущее всего наилучшего. – И это правда.

Мне удалось передать конверт; девушке пришлось наклониться. Я шепнула ей на ухо или хотела шепнуть: «Да хранит тебя Господь! Береги себя!» Каждому, кто намерен путаться со словами, пригодится такое благословение и предостережение. Заговорила ли я или рыбой открыла и закрыла рот?

Девушка улыбнулась; на лице и в волосах вспыхнули и заискрились бриллиантики. Обман зрения – меня подвели глаза и слишком яркий свет на сцене. Надо было надеть темные очки. Я заморгала. И тут девушка повела себя неожиданно: потянулась ко мне и поцеловала в щеку. В прикосновении ее губ я почувствовала собственную кожу: мягкую, как тонкая лайка, морщинистую, рыхлую, древнюю.

Она шепнула что‑то в ответ, но я не расслышала. Может, обычные слова благодарности, а может – возможно ли? – что‑то другое на незнакомом языке?

Она отвернулась. От нее шел такой яркий свет, что мне пришлось закрыть глаза. Я ничего не слышала и не видела. Надвигалась темнота. Аплодисменты взорвались в ушах биением невидимых крыл. Я пошатнулась и чуть не упала.

Кто‑то из официальных лиц с хорошей реакцией схватил меня за руку и усадил на стул. Вернул в безвестность. В длинную Лорину тень. Подальше от греха.

Но старая рана открылась, и хлещет невидимая кровь. Скоро я опустею.

 

Глава 7

 

 

Серебряная шкатулка

 

Рыжие тюльпаны лезут из земли, помятые и потрепанные, как солдаты отвоевавшей армии. Я приветствую их с облегчением, точно людей, что машут платками из разбомбленного дома; и все же придется им пробиваться самостоятельно – от меня помощи мало. Иногда я ковыряюсь в зарослях за домом, убираю высохшие стебли и опавшие листья, не более того. Колени сгибаются с трудом – в земле копаться больше не могу.

Вчера я отправилась к врачу – посоветоваться насчет приступов дурноты. Его заключение: у меня, что называется, сердце – будто у здоровых людей его нет. Похоже, я все‑таки не буду жить вечно, просто уменьшаясь, серея и пылясь, словно Сивилла в бутылке[380]. Прошептав давным‑давно, что хочу умереть, я только теперь осознала, что мое желание сбудется – и довольно скоро. Неважно, что я передумала.

Я закуталась в шаль и села под навесом на задней веранде за деревянный щербатый стол, который Уолтер по моей просьбе принес из гаража. В гараже обычный хлам, оставшийся от прежних хозяев: коллекция тюбиков с засохшей краской, груда рубероида, полбанки ржавых гвоздей, моток проволоки. Воробьиные мумии, мышиные гнезда из клочков матраса. Уолтер вымыл стол «Явексом», но мышами все равно пахнет.

На столе – чашка с чаем, четвертинки яблока и пачка бумаги в синюю линейку, как на старых мужских пижамах. Еще я купила новую шариковую ручку, недорогую, из черной пластмассы. Хорошо помню свою первую авторучку – такую гладкую, такие синие кляксы на пальцах. Бакелитовая, с серебряным ободком. 1929 год. Мне исполнилось тринадцать. Лора взяла ручку без спросу – как и все остальное – и с легкостью сломала. Я ее, конечно, простила. Как всегда. А что делать: нас было только двое. Ждем избавления на острове посреди колючек; а остальные люди – на материке.

 

Для кого я все это пишу? Для себя? Не думаю. Не могу представить, как потом стану перечитывать, потом для меня вообще проблематично. Для незнакомца из будущего, после моей смерти? И этого не хочу – или не надеюсь.

Может быть, ни для кого. Для кого пишут дети, выводя на снегу свои имена?

Я уже не такая ловкая, как раньше. Пальцы одеревенели, ручка дрожит и выводит каракули – я теперь дольше пишу. И все же я упорствую, скрючившись над столом, точно штопаю при луне.

 

В зеркале я вижу старую женщину – нет, не старую, никому теперь не дозволяется быть старой. Скажем, пожилую. Иногда я вижу пожилую женщину, похожую, наверное, на мою бабушку, которую я никогда не знала, или на мать, доживи она до моего возраста. Но порой я вижу лицо юной девушки, на которое когда‑то тратила уйму времени, подчас впадая в отчаяние, – оно прячется под моим нынешним лицом, что кажется – особенно ближе к вечеру, под косыми солнечными лучами – непрочным и прозрачным: стянула бы его, словно чулок.

Доктор говорит, мне нужно гулять – каждый день; говорит, для сердца. Я бы не стала. Не сама ходьба смущает меня, а выход на улицу. Чувствую себя экспонатом. Может, я это придумываю – взгляды, перешептывания? Может быть – а может, и нет. В конце концов, я местная достопримечательность, вроде пустыря с кирпичными обломками, где раньше стояло некое важное здание.

Какое искушение – никуда не выходить; превратиться в отшельницу, на которую соседские дети будут взирать с издевкой и толикой ужаса; пусть кустарники и сорняки растут, где им вздумается, а двери ржавеют; стану лежать в постели в чем‑то вроде ночнушки – пусть волосы отрастают, опутывая подушку, ногти превращаются в когти, а свечной воск капает на ковер. Но я давным‑давно сделала выбор между классикой и романтикой. Предпочитаю не сгибаться и сдерживаться – погребальной урной при свете дня.

Наверное, не стоило сюда возвращаться. Но тогда я просто не знала, куда деваться. Как говорила Рини, из двух чертей выбирай знакомого.

 

Сегодня я попробовала. Я вышла из дома, прогулялась. Отправилась на кладбище: нужна цель – иначе глупо выходить. Надела широкополую соломенную шляпу, чтобы солнце не било в глаза, темные очки, взяла трость, чтобы нащупывать бордюр. И еще пластиковую сумку.

Я пошла по Эри‑стрит – мимо химчистки, фотомастерской и других лавок, уцелевших после оттока клиентуры в универмаги на окраине. Миновала кафе «У Бетти», которое опять перешло в другие руки: рано или поздно хозяевам надоедает возиться, или они умирают, или переезжают во Флориду. При кафе есть внутренний дворик, где туристы могут сидеть на солнышке, поджариваясь до румяной корочки; дворик позади кафе – потрескавшаяся цементная площадка, там раньше стояли мусорные баки. В кафе подают тортеллини и капучино, смело их рекламируя, словно горожане издавна знают, что это такое. Теперь, правда, уже знают – вкусили хотя бы для того, чтобы иметь право фыркать. Не нравится мне этот пух на кофе. Похоже на крем для бритья. Глотаешь – и рот словно мылом набит.

Раньше здесь кормили пирогами с курятиной, но их давно не пекут. Теперь продают гамбургеры, однако Майра не советует их есть. Говорит, эти замороженные котлеты – из мясной пыли. А этот мясной прах, говорит, соскребают с пола, когда электропилой распиливают мороженые коровьи туши. Майра в парикмахерской читает много журналов.

Вход на кладбище через кованые железные ворота, на арке – замысловатый витой узор, а сверху надпись: «Если я пойду и долиной смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной» [381]. Да, казалось бы, вдвоем безопаснее; но Ты – персонаж ненадежный. Все мои знакомые Ты вечно подводили. Они удирают из города, предают или мрут как мухи – и куда тебе деваться?

Да вот прямо сюда.

 

Фамильный памятник семейства Чейз трудно не заметить: он выше всех. На массивном каменном кубе с завитками по углам – два белых мраморных викторианских ангела, – сентиментальные, но для памятника неплохи. Один стоит, скорбно склонив голову, рука нежно легла второму на плечо. Тот преклонил колена и, прислонившись к бедру соседа, устремил взор вперед, прижимая к груди охапку лилий. Фигуры – сама благопристойность, их очертания теряются в складках мягко ниспадающего непроницаемого минерала, но все‑таки видно, что это женщины. Над ними хорошо потрудились кислотные дожди: когда‑то внимательные глаза помутнели, расплылись и пористы, точно у ангелов катаракта. Хотя, может, это я теряю зрение.

Мы с Лорой часто сюда приходили. Сначала нас приводила Рини, считавшая, что посещение семейных могил детям полезно, а потом мы ходили и сами: благочестивый, а значит, подходящий предлог уйти из дома.

Маленькая Лора говорила, что ангелы – это мы, я и она. Я возражала: ангелов поставили при бабушке, когда нас еще и на свете не было. Но Лора никогда не обращала внимания на подобные доводы. Ее больше занимали формы – то, чем были вещи в себе, а не то, чем они не были. Она жаждала сущностей.

С годами я завела привычку приходить сюда не реже двух раз в год – хотя бы прибраться. Один раз приезжала на машине, но больше не ездила: слишком плохо вижу. Сейчас, с трудом наклонившись, я собрала засохшие цветы от неизвестных Лориных поклонников и засунула букеты в пластиковую сумку. Теперь подношений меньше, но по‑прежнему немало. Сегодня некоторые были довольно свежими. Иногда я нахожу здесь благовония и свечи, будто кто‑то вызывал Лорин дух. Собрав цветы, я обо


Поделиться с друзьями:

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.096 с.