Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Год. Октябрь. Париж – Венеция.

2021-06-01 61
Год. Октябрь. Париж – Венеция. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

Везу с собой Муратова «Образы Италии», Вазари (но он типичный лакировщик, все у него одинаково гениальные – неинтересно) и «Охранную грамоту». Вадик тоже обложился литературой, но, по‑моему, он больше всего переживает, что наша гостиница не пять звездочек, а всего три. Из «Охранной грамоты» выписываю то, что относится к пребыванию Б.Л. в Венеции:

«…венецианцы ощущали живопись как золотую топь, как один из первоначальных омутов творчества.

…впервые ее (природу) сонную вносят на полотно. Надо видеть Карпаччио и Беллини, чтобы понять, что такое ИЗОБРАЖЕНИЕ.

…время, позируя художнику, будто поднимает его до своего преходящего величия. Надо видеть Веронезе и Тициана, чтобы понять, что такое ИСКУССТВО.

…что нужно гению, чтобы взорваться? В зверинце должно быть нечто, чего не чувствует никто. Эта капля переполняет чашу терпения гения. В его холсты входит буря, очищающая хаос мастерства ударами страсти. Надо видеть Микеланджело Венеции – Тинторетто, чтобы понять, что такое ГЕНИЙ.

…История культуры – цепь уравнений в образах, связующих неизвестное с известным, причем известным является легенда.

…Предела культуры достигает укрощенный Савонарола. Неукрощенный – разрушает ее».

Проверим! Это вам не Вазари!

 

Октября.

Конечно, полное ошеломление. Когда нас везли вечером по каналу на площадь Св. Марка на vaporetto (речной трамвайчик), девушка‑гид, все время сама смеющаяся своему плохому французскому, пыталась что‑то рассказывать о венетах, Риальто, «Венеции – держательнице льва», но я от волнения ничего не понимала. Запомнила только густую, очень темную воду и на ней, как пятна пролитого масла, отражения светящихся окон. И сырой, нездоровый, какой‑то «декадентский» воздух, которым, однако, хочется дышать все глубже и глубже. И качающиеся, отсыревшие столбы (есть, наверное, название), иногда наполовину сгнившие, – к ним привязывают гондолы и лодки. Высадили нас на пл. Св. Марка, но ее так хорошо знаешь по открыткам, что не поражает – поражает ветер, дующий с лагуны, поднимающий элегантные тенты над кафе и ресторанами, выходящими на эту закрытую (как все в Италии) площадь. И музыка – она почти из каждого кафе – то джаз, то скрипка, однако без какофонии. На площади расстались с нашей группой. Пошли искать свою гостиницу «Риальто». Шли так, как, по словам Муратова, только и можно ходить в Венеции – делая «ходы конем» как на шахматной доске. Слава богу, многие понимают по‑французски, особенно это: «Дове Риальто?» Гостиница небольшая, на набережной Гран Канале, окна во двор, где шумит кухня. Вадик, конечно, хотел менять, но все оказалось занято. Завтра, следуя Муратову, поедем в Академию.

 

Октября.

Были в Академии. Вышли поздно, так как Вадик возился со своим чаем – мы привезли, конечно, кипятильник и заварку, ведь в Италии совсем не привился чай, все пьют «тизану», разные травяные настои – не для нас. Доплыли до Академии на vaporetto – причал так и называется: Академия! Начали почему‑то с последнего зала, вошли не с той стороны – и сразу остолбенели. Во всю стену картина Карпаччио – «Исцеление бесноватого у старого моста Риальто». Нет, тут нельзя согласиться с Пастернаком, что природу «сонную» вносят на полотно! Какое‑то прямо босховское нагромождение фигур, зданий, лодок… И наш мост, где мы живем, и даже современный проход под арками угадывается, и все это в изумительном охристом колорите! Вадик еле сдерживал слезы, по‑моему, примирился с нашей трехзвездочной гостиницей. Рыдал он и около Урсулы (Карпаччио). Я же не могла оторваться от Лотто («Портрет молодого человека с ящерицей и ключом»), купили потом для Андрюши репродукцию – вот какие были молодые люди в Венеции в XVI веке! Слишком строг этот юноша, и отрешен, ничего «венецианского» – но как написано! Кажется, Лотто был монахом.

Вечером прошлись по знаменитой площади, послушали музыку, поужинали. Эта «великолепная нелепость», как говорил Герцен, собор Святого Марка, подсвечен как елка, рябит в глазах от блеска и мозаик. Все же – восток. Но сырой ветер с лагуны, который хлопает тентами над кафе, как парусами, и шуршание волн о набережную – замечательно. Ужин – увы… Что же ели изысканные венецианцы на своих пирах? Я заказала телячью печенку по‑венециански – несъедобна. Полина Егоровна бы им за такую печенку устроила скандал – какие‑то камни с пережаренным луком. Надо найти французский ресторан.

 

Октября.

По моей просьбе поехали (поплыли) в Scuole Saint‑Rocco, так как именно там – царство Тинторетто. А мне так не терпелось увидеть, что же требуется гению, чтобы взорваться? Да, безумие, свобода от норм, беспредел. И если Рим остался для меня городом Караваджо, то Венеция, – конечно, Тинторетто, безумный гений Тинторетто. И как странно, что он почти не выезжал из своего города, вел самую размеренную жизнь, ходил в гости к Тициану по плитам, по которым и мы прошлись… В этой Скуоле он работал двадцать четыре года – все стены, с пола до потолка, да и плафоны тоже, заполнены потрясающими картинами, фигуры теснятся с микеланджеловской свободой и странностью. Ветхий Завет он поместил на потолке, надо, как в Сикстинской капелле, запрокидывать голову – пропорции искаженные, фигура наползает на фигуру, но какая мощь, динамика, «диагональное движение» – куда‑то… Головокружительные (буквально) ракурсы в фантастическом пространстве. Также и цвет – такого не бывает! На стенах – Новый Завет, жизнь Иисуса. Зеленый фосфорический свет льется из могилы воскрешенного Лазаря. А как светится исцеленный прокаженный! Мурашки по телу бегают. Вадик сказал, что ему в такой церкви нечем дышать и отдышался только внизу, у «Бегства в Египет», где пейзаж неожиданно мягкий и светлый.

Вечером поехали гулять на площадь Арсенала. Это даже не площадь, а огороженная часть города, с одной стороны стены ее выходят на канал, с другой – на лагуну. Но это не спокойная шелковая лагуна, как у собора, нет, тут волны другие – «мы в море родились, умрем на море!». Здесь находилось то, чем «держательница Льва» себя защищала, – пушки, склады пороха, верфи. Написано в справочнике, что, например, в XII веке шестнадцать тысяч рабочих жили в этих казармах (остались стены) и каждый день на воду сходило чудо кораблестроения – венецианская непобедимая галера! А сейчас здесь вечером темно и страшно – туристов нет, никто не живет, маленькое неоновое окошко светится – ARSENALE – кафе с подозрительными личностями у стойки.

 

Октября.

Прав, как всегда, Б.Л., когда пишет, что он сам не ожидал, что можно ходить на свидания с городом как с любимым человеком. Мы уже в панике, что осталось всего два дня, уплотняем свой график, Вадик даже от утреннего чаепития отказывается, почти бегом (я‑то не очень «бегом») на vaporetto. Сегодня были на острове Saint Georgio. Туда ходит уже не vaporetto, а большой катер. Ренессансный портал Палладио (Вадик меня уверял, что Палладио задумал его как библиотеку монастыря) мы довольно быстро пробежали – и в церковь Святого Георгия. Чудо Карпаччио – «Чудо о святом Георгии» и потрясающая своей мощью и хаотичностью «Тайная вечеря» Тинторетто. Он всюду верен себе.

Уже считаем часы, поэтому быстро вернулись на том же катере и пошли во Дворец дожей. Пока шли из кафе (где ели тухлого угря. Где же все‑таки питаются венецианцы? Магазинов почти нет, а кафе ужасные), делая по мостовой все те же «ходы конем», на каком‑то мостике Вадик потерял очки, спохватились уже во дворце, но можно ли найти этот мостик на шахматной доске Венеции? Он, однако, упрямо пошел, уверяя, что прекрасно помнит и этот канал, и этот поворот… Гм… Я одна пошла во дворец, договорились ветретиться через час на «мосту вздохов». Зал Великого совета, где заседали дожи и где происходили знаменитые судилища, ошарашивает. Со стен, с потолка обрушивается мощь тинтореттовского РАЯ, который просто расплющивает тебя несущимися в «диагональном движении» толпами святых и праведников. Нет, для нас там места уже не осталось! Сбоку, незаметная среди этого великолепия, маленькая дверь, в которую уводили приговоренного. Перейдя по «мосту вздохов», он попадал в страшные казематы – от рая до казни всего каких‑нибудь сто метров. Встретились там с Вадиком. Очков он, конечно, не нашел. Но наша встреча на этом мосту символична: ведь на таком же «мосту вздохов» встретились и мы с ним в Мордовии почти тридцать лет назад. И такой же «мост» разделял Лубянку – на «светскую», с кабинетами следователей, и тюремную, с камерами, и так же страшен был этот переход в XX веке, как и в XVI. Нам даже показалось, что на этом мосту пахнет таким же убогим хлебовом – тюремным супом и кашей, что и на Лубянке. И казематы страшны – цепи, солома, решетки и вонь, вековая вонь темницы, запах человеческого горя.

Быстро вернулись в гостиницу, так как накануне договорились с одним Толиным знакомым композитором, жителем Венеции, о встрече и совместной прогулке «по особому маршруту», как он сказал по телефону. Он уже ждал нас в холле – полный, мешковатый, какой‑то грустный. Клаудио. Он сам, его экскурсия произвели на меня огромное впечатление. Он еврей из Венгрии или Германии – не поняла. Жена – оперная певица, датчанка, поет в Fenice. Он повел нас в гетто – самое старое гетто в Европе (стало быть, и в мире?). Незабываемое впечатление. Само слово «гетто», оказывается, значит «место» на старом венецианском языке. В XIV веке, когда три четверти Европы вымерло от чумы, Венеция пустила к себе евреев, так как очень нуждалась в деньгах. (В России, да и не только в средневековой, просто изъяли бы «ценности», и дело с концом. И самих бы пристрелили. А тут предоставили «место»…) И вот Клаудио приехал из Германии, чтобы провести свою жизнь среди самого старого гетто в мире… Может быть, его родители погибли, я постеснялась спросить, но какая‑то травма чувствовалась. Евреев пустили на жестких условиях – огромные, просто из замка людоеда, ворота закрываются в восемь часов вечера. Дома должны быть без окон и на строго отведенной территории, а места мало, поэтому эти дома – самые старые небоскребы в мире, высотой с современный 15‑этажный дом. Окна (каждый жилец на свой лад) стали постепенно пробивать (за плату в зависимости от размера), поэтому странное несимметричное расположение зияющих отверстий – чистый сюрреализм, Кирико. Сходство с городом Кирико усугубляется и тем, что сейчас этот район мертвый. После войны приехали бедняки с юга, заняли эти «квартиры» с низкими (не разогнуться) потолками, потом повымерли, повыехали – и дома пустые… В некоторых, как сказал Клаудио, еще доживают эти «южные пролетарии», но еду им передают в корзинах по веревке. Но ведь в этом гетто люди жили веками!

Был театр (Клаудио показал), вполне благоустроенная сцена, свои школы, даже «школа поэтов», синагога, конечно. Какая‑то поэтесса завела роман с поэтом из‑за стены, их переписка сейчас опубликована, евреи ее посадили в колодки. Века прошли, а, кажется, еще слышны в этих закоулках голоса тонконогих венецианских франтов, которые вымаливают у ростовщиков‑евреев (в неприкосновенности сохранились эти окошечки «Guichet», откуда, наверное, высовывались еврейские бороды и отсчитывались монеты) в долг свои скудо… Поражает: к изоляции стремились с обеих сторон! У входа в гетто висит на двух языках перечень кар за «нарушение режима». Клаудио переводил – волосы дыбом! Например, если еврей приводил в гетто «выкреста», его за это сажали на восемь дней в колодки… Сами же евреи! И как же я порадовалась за нашу Францию, когда услышала, что солдаты наполеоновской армии во время его итальянского похода в 1794 году просто взломали эти людоедские ворота, и гетто перестало существовать. Да, и Великая французская революция, оказывается, была не без пользы.

Ужинали у Клаудио (макароны, конечно). Как во сне. Уютная квартирка, но почти до самых окон поднимаются волны лагуны. Красивая жена‑блондинка, сын, которого привезли из школы на «трамвайчике», подплывшем под самые окна. Недалеко от гетто прожил всю свою жизнь и мой любимый Тинторетто, возвращались в гостиницу по плитам, по которым он ходил в гости к Карпаччио.

 

Октября.

Перед отъездом пили прощальный чай в очень дорогом кафе на набережной Гран Канале. Группа наша собралась на пристани, никто не отстал, и на vaporetto – в аэропорт.

 

Год. 1 июля. Москва.

С тяжелым сердцем сошла вчера на московскую землю. Встречали Нанка с Шани, верные, как всегда, но тоже грустные, озабоченные. СЭВ, где Шани беззаботно представлял Венгрию много лет, приказал долго жить, и надо выкручиваться самим. Он хотел открыть какой‑то магазин по продаже венгерских светильников, взял кредит, нашел компаньона. Но быстро «наехали», нужна «крыша», напарник его «кинул»… Нет, не для хрупкого, артистичного Шани начальная стадия русского капитализма, бандитский русский «рынок». Тысячу раз вспомнишь Митю, который еще в эйфорию восьмидесятых годов в приступе русофобии пророчествовал; «Мир еще содрогнется от этой приватизации! Они всем покажут „русский путь“!»

Мама неузнаваема. Мумия. Но ее прелестные правильные черты лица сохранились, только личико сжалось, скукожилось, пожелтело. И главное – исчезла ее всегдашняя милая улыбка, она всегда была неотделима от ее лица, во всех, самых страшных обстоятельствах, такая легкая насмешка над собой, беззлобная, прелестная. Это исчезновение улыбки больше всего меня поразило. Появилась усмешка. Сказала мне, усмехаясь: «А вот это я, да?» И курит, курит без конца…

 

Июля.

Я поселилась в квартире напротив, как и в прошлые годы, у милой интеллигентной соседки, которая очень ценит маму, понимает, что это конец, деликатно уходит к своим родственникам, и я одна. Ночевать вместе с мамой, Митей, Викой в одной комнате немыслимо, и я со стороны участвую в этом безнадежном уходе. Утром жарю сырники, вношу на их прокуренную кухню, где от дыма с трудом различимы их силуэты за столом. Мама иногда ковырнет сырник, чтобы доставить мне удовольствие. Вечером наступает (после снотворной таблетки и укола промидола) какое‑то успокоение, и я читаю ей вслух. Начала с Блока, с любимого, зачитанного до состояния лапши алконостовского тома: «Все это было, было, было, свершился дней круговорот…»

Но она так хорошо все помнит наизусть, что бормочет вместе со мной, и так засыпает. Потом я перешла на прозу. Митя и Вика лежат в противоположном углу и тоже дремлют под мое чтение. Прочла «Тамань». Потом, по просьбе слушателей, каждый вечер по одной главе из Булгакова. Это уже превратилось в ритуал: таблетка, укол, «Ирка, давай главу!». Если я спотыкаюсь, она мне подсказывает. И как мама, с ее вкусом, не видит пошлости всех этих Лиходеевых, Римских, Никанор Иванычей! Что они все нашли в этой мыльной опере? Междуписательские дрязги двадцатых годов, изложенные длинно и неостроумно. А уж про «христианскую» часть и не говорю…

Прочитав «главу», я ухожу к себе, но знаю, что спит она недолго, ночью начинается бред. Возвращается в прошлое: «Папочка, мамочка! Ваня (это мой повесившийся отец), прости меня!» Б.Л. никогда не вспоминает. Видимо, что‑то более глубокое – детство, юность всплывают. Утром Вика ее умывает, поит (но пьет она, по‑моему, только кипяток), сажает на кухне за стол. И я вношу сырники…

 

Июля.

Была в издательстве «Эллис Лак», где заключила договор на издание своей книжки «Легенды Потаповского». В сущности, это просто сырые охапки моих записей разных годов, но милая и опытная редактор Татьяна Анатольевна Горькова (с подачи Ани С., их главного и уважаемого автора), как‑то слепила из них книжку (уверяет меня, что читала не отрываясь, что в этой непосредственности тона и есть главный шарм, – ну‑ну), подобрали фотографии. Тираж колоссальный – 15 тысяч! Я упрашивала снизить, но есть законы коммерции, ладно. Несколько виньеточная старомодная суперобложка, что зря – можно подумать, что это мемуары Сушковой!

Татьяна Анатольевна предложила (для увеличения объема) включить в книгу материалы первого маминого «дела» 1949 года. В 1992 году, в разгар перестройки, я ведь была в КГБ на Кузнецком, пролистала эту тощенькую выцветшую папочку, начитала даже на портативный магнитофон, ибо делать там копии – целая проблема, потом расшифровала – потрясающий документ, и надо, конечно, его включить, хотя бы для того, чтобы прекратились эти подлые слухи о маминой «уголовщине». Обещала перепечатать и принести в следующий раз. Успею ли это сделать? Ведь сейчас я совершенно не могу погрузиться в издательские проблемы. Сидела в их уютной редакции – а у них, как и когда‑то в Музгизе, вечно пирожные и конфеты на столе и бесконечно все пьют кофе – и не могла отвлечься ни на минуту, в голове «пеленки», которые надо купить в аптеке, уже теряющий силу промидол – что же еще можно изобрести на ночь? Кто выпишет морфин? Редакция расположена на Зоологической улице, большое окно смотрит прямо в загон, где уныло жуют сено слон и слониха. Слониха оказалась беременной, и через полгода родится слоненок. Через полгода родится слоненок, выйдет книжка, а мамы уже не будет.

Заплатили мне гонорар – миллион рублей! Пятьсот тысяч отдала Мите, а на остальные пятьсот пошли в кафе «Бульдог», что на спуске с Рождественского бульвара. Взяли по пиву и по бутерброду: втроем – я, Алла и Тамара – вот и все пятьсот тысяч. Зато насладились потрясающим видом Москвы – стены монастыря, корявое старое дерево, о которое скребется полосатый кот, Трубная площадь внизу, Неглинная, где прошли двадцать лет моей жизни, бульвары – Петровский, Страстной… Мало таких, не испорченных новыми стройками панорам осталось в Москве. И закат так красиво, так печально окрашивал старые стены, а Трубная шумела где‑то под нами, скрытая деревьями…

 

Июля.

Приехал Пранас, поселился со мной, в другой комнате Леночкиной квартиры, где окна выходят прямо на трамвайные линии, но он, по‑моему, умеет спать и при шуме. Или деликатно скрывает свою бессонницу. Вся его деликатность потребовалась при встрече с мамой. Он, конечно, замер на пороге, пораженный птичьим личиком, выглядывавшим из‑под пестрого одеяла. Мама – слабым, но твердым голосом: «Приглашаю вас на свои похороны. Учтите, я не всех приглашаю. Вы ведь всегда опаздываете. На этот раз не опоздайте». И ни тени улыбки. Иногда она говорит: «Простите, что так долго умираю». Сухим, не своим голосом.

 

Июля.

Двадцать лет со дня смерти Али. Собрались у меня – Пранас, Наташа Л., Анька, Митя зашел, оставив маму на Вику. Не было надрыва, было чувство примирения с неизбежностью, с уходом, который происходит там, в соседней квартире. Вспоминали хорошее, и дружбу их с Ариадной, и ссоры из‑за котов, прозвища, которые они давали другу другу. Анька, конечно, клеймила Алино упрямство, фетиши, самодурство. Вспомнили мы и похороны – каждая минута помнится: как оставила я новорожденного Андрюшку после Адиной телеграммы, бросилась на вокзал, доехала до Серпухова, как в Тарусе заблудилась, и вдруг передо мной тоже заблудившаяся Анька, да при этом провалившаяся в деревянный вокзальный сортир, чертыхающаяся: «Это все Ариаднины штучки!» Как отмывали ее плащ под какой‑то колонкой… И опять «Ариаднины штучки», она ведь была волшебница, – вдруг стало как‑то легко, у всех отлегло от сердца, и Митя позволил себе даже странно пошутить: «Да, не дает Бог легкой смерти… Видать, покойница много грехов наделала».

 

Августа.

Страшная московская больница. Вечером 3‑го Вика сказала, что она не знает, что делать, бессильна, может быть отравление мочой, страшные страдания, надо в больницу. Вызвали «скорую». Еле вырвали маму из ее угла, она цеплялась, не хотела, умоляла не трогать. Везла ее в какой‑то кошмарной перевозке без рессор, ее ножки‑палочки прыгали на жестких носилках, держала ее за голову, чтобы не ударилась. В приемной началось: охрана в камуфляже (чтобы не разворовали наркотики), овчарки, бестолковщина, грязь, не найдешь кресла для перевозки… В кишечном отделении царство Кавказа: главврач Гиви Иванович, остальные – Мурад Атаханович, Анзор Мухамедович… Толпы родственников в черном из кавказских деревень, из палат – запах шашлыка, арбузные корки на подоконниках. Мурад (или Анзор?): «А откуда вы взяли, что у нее рак? Надо делать анализы!» Это умирающему человеку! Страшная сифонная клизма, которую неумело ставил розовый пухлый Анзор (племянник Гиви), мама дико кричала – видимо, эта клизма и стала последней каплей в ее страданиях.

Отвезли наконец в палату, там врачи отменили ей промидол («Будем отучать ее от наркотиков! Сварите бульон, пусть понемногу встает!!!»). Какой‑то странный безжалостный бред. В коридоре скандал: Гиви Иванович по‑грузински орет на кавказскую деревню, которая накормила больного после операции шашлыками и арбузами, и он умер. Со мной был вежлив: «Отучим от наркотиков, перейдем на транквилизаторы». Я: «Зачем?» – «Как – зачем? Чтобы жила, работала…» Я поймала какой‑то мудрый, пристыженный взгляд другого врача – Мурада (чеченец или осетин), отозвала в сторону, сунула наконец сто долларов, попросила помочь. И он помог, сделал что надо, надел перчатки… Но ночью она была совсем беспомощна, и утром, когда мы приехали, так слаба, что ничего и не просила, даже не умоляла вернуть домой. Сидела на кровати совершенно мокрая (это тот самый «последний выпот», о котором Розанов перед смертью писал), никто из персонала не подошел, не поменял рубашку. Накрыла ее одеялом соседка, но она все равно дрожала. Соседка гладила ее по маленькой взмокшей головке, потом крестила – только верующие сохраняют в этой стране человеческий облик. Нам шепнула: «Забирайте, забирайте ее, уж недолго, что она тут мучается…» А Мурады и Анзоры опять: «Кто вам сказал, что у нее рак? Надо сделать сканер!» Потащили ее на сканер… Неделю (наша с Митькой вина!) провела в этой больнице.

Привезли ее Митя и Гена (врач) 10‑го, положили в прежний угол, и она уже ничего не говорила и вечером не просила: «Ирка, давай главу!»

 

Августа.

Приехал Вадик. Поселился, как и в прошлом году, у метро «Аэропорт» в квартире Нины Зархи, роскошной, со сталинской мебелью, огромной кухней. Конечно, недоволен, что нет настоящего письменного стола и кровать продавленная. Он тоже измучен, встревожен, переживает, но при этом погружен в свои издательские планы, хочет устроить поэтический вечер. Хватит ли сил? Где‑то в начале сентября. Что‑то будет в начале сентября?

 

Августа.

День рождения Борьки. Ему сегодня тридцать лет. Гуляли с Вадиком и Аллой по книжным магазинам (Алла просила: «Старик, по одной книге в день!» – куда там, месячную норму перекрыл…), по бульварам. Вадик говорил, какое несчастное для него число 12 августа. В этот день его арестовали, да и рождение Борьки, неизлечимо больного, принесло в нашу семью много страданий. Решили все‑таки «отметить», посидеть в кафе, их много открывается сейчас в Москве, завернули в павильончик на Петровском бульваре, называется «Белая лошадь». Заходим, и Вадик говорит Алле: «Вот сегодня и мой день рождения. Тридцать восемь лет назад меня арестовали». Садимся за столик, заказываем кофе, и вдруг девушка с баджем на блузке (Лена, конечно) кроме кофе приносит ему пирожное. «Вы сказали, что у вас день рождения, что вам тридцать восемь лет, мы только что открылись, хотим поздравить от нашего коллектива». Вот это да! То есть она так молода, что для нее нет разницы – тридцать восемь или пятьдесят восемь! А Вадику именно пятьдесят восемь. Впрочем, несмотря на свои бессонницы и хворобы, он выглядит молодо. А, видимо, брошенное мимоходом «арестовали» просто не восприняли ее юные ушки. Потом прошлись по Покровке, постояли около знаменитой буквы «Ч», над которой непромытое, затуманенное окошко Полины Егоровны – не завернешь уже туда поесть «давнишнее»! И этот огонек погас. Зашли в кондитерскую на углу Армянского и купили ностальгический торт «Ленинградский».

 

Августа.

Сегодня произошло маленькое чудо.

Утром я по просьбе Мити пошла в аптеку купить очередные «пеленки», их не было, спустилась в метро, где встретилась с Сережкой (он привез мне мешок старых тряпок, остались от Ольги Сергеевны), потом я с этим мешком уныло (жара кроме всего!) плетусь обратно по Вятской. И вдруг меня кто‑то окликает из машины: «Ира, это ты? Обожди!» Глазам своим не поверила – Володя Аллой, мамина любовь, «солнце Парижа», как она его называла. Привез на какой‑то склад очередной выпуск «Минувшего». Именно сюда, именно в это утро. С мамой он, после долгих лет страстной дружбы, разбранился на политической почве, но важно ли это сейчас?

– Володя, я спешу, мама умирает.

– Я сейчас разгружусь и зайду.

Он пришел через полчаса. Сел рядом, взял ее за руку. Мы ушли на кухню, чтобы не мешать их прощанию. Он долго сидел, что‑то шептал. Мне кажется, она даже не открыла глаза, но кто знает, что слышит она сейчас в этом туннеле, куда уходит от нас с каждой минутой, что видит там? Она уже совсем непохожа на себя, даже на ту хорошенькую мумию, которая испугала меня два месяца назад, строгое, суровое непрощающее лицо – никогда не было у нее такого выражения. Но иногда сжимает мою руку и даже пробует поднести к губам. Володя вышел посеревший. Выпили водки.

 

Августа.

День рождения Вадика. Ему сегодня пятьдесят восемь лет. Конечно, какие тут могут быть застолья. Но Нанка с ее житейской мудростью решила иначе: «Жизнь продолжается». Купила торт «Рафаэлло», и мы поехали к нему на «Аэропорт». Он встретил нас мрачнее тучи. На шестое сентября назначен его вечер. Сидели почти в гробовом молчании за именинным столом, а на улице вдруг разразилась безумная гроза, последняя летняя гроза.

 

Августа.

Позвонила знаменитому психиатру Давиду Абрамовичу, когда‑то он был нашим соседом и мы приятельствовали. Он сразу пришел, взял ее за руку. И потом вдруг закричал громко, на всю комнату: «Ольга Всеволодовна, вы слышите меня?» И откуда‑то из глубины глухое, утробное: «Слышу». Значит, слышит. Но где она??

«Ни есть, ни пить не давайте. Это ее только мучит. Сколько еще продлится? Может, и две недели…»

А у меня билет на завтра. Андрюше надо в лицей, мне – на работу. Решила лететь.

 

Год. Сентябрь. Москва.

Вернулись с похорон. Мама умерла 8 сентября. Мы вылетели с Андрюшей из Парижа 10‑го. Дома ждали нас с кремацией, которая была назначена на 11‑е на 12 часов.

Донской монастырь, день осенний ослепительный, множество народу, не всех я знаю.

Володя Аллой приехал из Питера, Зина с сыном, Алик Гинзбург тут, Митины братья, жены, Вадик бледный, синий даже (накануне он провел‑таки свой вечер), журналисты… А с утра по радио «Эхо Москвы», да и по ТВ в новостях, – все время мелодия из «Доктора Живаго», так называемая «Тема Лары». Резануло несоответствие обряда маминым взглядам – она же была у нас «агностик», верила только в поэзию, в «бедное божественное слово», с Христом примирилась, мне кажется, лишь благодаря Булгакову, а уж обрядность, толстых попов с орденами не выносила. А ей на лоб надели венчик, чудные золотые ее волосы упрятали под старушечий платок, в руках иконка… Я думаю, Митя был растерян, и агентство «Ритуал» оформило все в соответствии с нынешними веяниями.

Восемь гробов стояло в ряд, священник путал имена новопреставленных, над мамой несколько раз прозвучало «Зоя»… Вот бы она посмеялась! Как смеялась всегда рассказу Зощенко о крещении: «Кому в рожу, кому в кулич…» У нее даже поговорка такая была. А уж после панихиды (краткой) опять срам – пустили по молящимся розовый пластмассовый таз, чтобы клали деньги «на нужды храма». Ведь за все заплачено заранее, и у этого храма отнюдь не такие вопиющие нужды, это по всему заметно! Бесстыдство русское.

А в зале кремации и вовсе неловкость. Провожающая дама‑руководительница (крокморт) явно спешила – было уже 12, а у нее, наверное, пересменка или обед, так она кроме положенных фраз: «Наступает горькая минута прощания» и пр. все повторяла, что не надо «задерживать усопшую», «не томите душу ее» – и это несколько раз. Все‑таки немного задержали: Люся Святловская, подруга молодости, сказала несколько слов об их дружбе… Я подумала – и это все? Так мама и уйдет? Надо что‑то сказать. И хотя голос у меня совсем сел (ночь бессонная была, и таблетки шумели в голове), я как в воду шагнула.

В точности своих слов не помню, хотя потом передавали и по радио, и в «Новостях культуры», но я была уже в Париже. Помню, что тишина была полнейшая, слушали затаив дыхание, даже свечи не трещали.

Однажды, кажется зимой пятьдесят шестого года, мы с мамой шли по заснеженному переделкинскому кладбищу. Были сумерки, на кладбище – ни души, и вдруг мы увидели, что где‑то среди могил горит огонь. Подошли поближе – это могильщики, готовя очередную яму, зимой разжигают костры, чтобы оттаяла земля. А на другой день мама показала мне стихотворение, которое она в ту ночь написала:

 

Огонь откроет доступ в землю –

Могильщики костры зажгли.

Молюсь, о Господи, приемли

Меня в нутро своей земли.

 

Уже невидимая, ляжет она

И наведет свой лоск.

И всю меня навеки свяжет

Подземных пчел незримый воск.

 

Но встречи легки и нежданны

С умершими давным‑давно, –

Лишь вставить ящик деревянный

В земли раскрытое окно.

 

Ей, жившей поэзией, над гробом нужны были стихи. Все друзья поняли меня правильно.

 

Вечером на поминки собрались на Вятской. Нервы, конечно, были на пределе, мы ссорились с Митей. А по ТВ журналистка (кстати, симпатичная, неглупая женщина) объявляла: «Обвалом пронеслась по странам Востока и Запада весть о смерти Лары – Ольги Всеволодовны Ивинской… Она и в гробу была так же хороша…» Ну каким же обвалом? Умерла в 83 года, долго болела, в гробу была просто неузнаваема – остроносая желтая птичка… Я никогда не думала, что ее прелестный короткий вздернутый носик, так выражавший легкую, изящную сторону ее натуры, может вытянуться и заостриться, какой‑то клюв выглядывал из гроба. Вот она Костяная, Безглазая, совсем не такая, как в любимых маминых стихах: «Губы Смерти нежны, и бело молодое лицо ее…»

 

Год. Май. Прага.

24 мая – мой день рождения. Решили купить тур и отправиться в путешествие. Быстро пришли к согласию – куда. В Прагу. Вадик, конечно, из любви к Меринку, к пражским мистикам, к Кафке. Я же – по Алиным местам, они же цветаевские, увидеть своими глазами и рыцаря, стерегущего реку, и ту самую гору, которая была «миры! Бог за мир взимает дорого… Горе началось с горы – та гора была за городом». (Помню, как после смерти Б.Л. я была в Тарусе, и Аля, чтобы меня отвлечь от мрачных мыслей и предчувствий, оказала мне высочайшую милость, «кормила с рук»: дала читать тетрадь матери, рукопись этой самой «Поэмы горы», я с тех пор и запомнила.) Так что готовились к этому путешествию мы с Вадиком по‑разному – он Кафку перечитывал, а я – Цветаеву, и Анькины комментарии к ее пражскому периоду. И еще был у нас один общий импульс: как‑то прочли мы в «Огоньке» потрясающую публикацию – письма русских детей‑сирот, заброшенных через цепь неописуемых страданий Гражданской войны и большевистского террора в Чехию, называлась, кажется, «Оглянись на дом свой, ангел». Масарик открыл для этих детей школы, приюты, и вот они писали сочинения о пережитом. Страшно читать. Но в каждом была восторженная благодарность спасшей их стране: «А мы и не знали, что на свете есть такие замечательные люди – чехи». Ну и, конечно, Пражская весна, Палах, Гавел, воздух свободы, а ведь были братья по несчастью.

Вадик взял на себя организацию путешествия. Когда он берется, дело каждый раз непонятно осложняется. Всего‑то лететь до Праги два часа. Нет, он, чтобы не вставать рано (вылет в 10), купил билет с пересадкой, мы должны сделать какой‑то крюк во Франкфурте, зато вылетаем в два. Но в гостинице надо быть до шести, иначе аннулируют заказ, а мы из‑за этой пересадки не успеваем. Затем – гостиница. Ему надо самую дорогую, пять звездочек, а Ксения с Никитой, которые только что вернулись оттуда, сказали, что лучшие гостиницы в Праге – в центре города, в стиле secession, с имперским шармом, но они три звездочки, а пятизвездочные – брежневский комфорт и на окраине. Но нет, это харьковское купечество неистребимо. Ссорились накануне весь день, но он, конечно, сделал по‑своему.

 

Так оно и оказалось. Унылый брежневский куб с шиферными балконами. Полно русских, «бизнесменов», с коротко стриженными жирными затылками, в руках «кейсы», окурки бросают на пол. Обслуга говорит по‑русски, перед этими «бизнесменами» рассыпается. Противно. Вадик был сконфужен. Оставили чемоданы и поехали (на такси, а оказалось – минут десять всего ходу пешком) в центр, в злату Прагу, где совсем другая атмосфера, полно американцев, кафе в венском стиле, музыканты на улице (играют хорошо, многие с Украины), и не чувствуется индустриально‑мусорное присутствие «большого брата». Поразительно, как быстро страна освободилась внутренне (внешне – еще не скоро, одно глубокое, ненужное в таком маленьком городе черно‑красное метро чего стоит! Пустое.), и без всякой русофобии – охотно, даже с какой‑то ностальгией переходят на русский…

Поужинали в замечательном кафе у стен собора святого Вита. Аполлинер в своей «Зоне» тоже восхищался агатами святого Вита (а был ли он в Праге?), и еврейским кварталом, и Градчанами, и кафе («Dans les tavernes chanter des chansons tcheque»)… Он рифмует «чек» и «пастек» – чехи и арбузы, а я бы, если бы переводила, зарифмовала «кабачки» и «кабачки», во‑первых, вполне посюрреалистски, а во‑вторых – в этих кабачках действительно замечательные, «наши» кабачки, и гуси с яблоками, и фаршированные карпы, и ватрушки… Одним словом, это не голодная Венеция, ясно с первого взгляда. Съела на этот раз топфельштрудель – восхитительная ватрушка! И все можно заказать, не слишком напрягаясь: «Принесте ме печиво и скленку пива! Колик? Хтел бых минералку! Просим!»

 

Мая.

Долго копались в номере, долго пили чай (я – каву с млеком), потом на трамвае (тоже «большой брат» наследил – старые, грязные, не то что лакированные куколки в Бремене) поехали в центр к Карлову мосту.

Любовались с моста Влтавой. Настоящая деревенская красавица! Широкая, чистая, с зелеными островами, деревья, красные крыши, барочные веселые купола смотрятся в воду – не очень похожа на нашу темно‑бурую Сену, зажатую домами. Все тридцать святых с труднопроизносимыми именами, как и обещает путеводитель, выстроились по обеим сторонам моста. Это, разумеется, копии. Но мы, конечно, искали Брунсвика, рыцаря с волшебным мечом, замурованным в одну из мостовых опор – до «нужного момента». Но сколько уже было в бедной Чехии таких «нужных» острых моментов, а Брунсвик все спит! Еле нашли его – он не на мосту, а под аркой, поближе к воде – «стерегущий реку». На мосту (пешеходный, конечно) просто какофония – музыканты со всего света, даже индейцы. Больше всего украинцев, молдаван, румын, цыган… Молодежь полураздетая, тут же обедают, рисуют… Да, как все же быстро избавилась эта страна от советской затхлости, от мертвечины, от «на первый‑второй – р‑р‑р‑рассчитайсь!»…

Пошли на Градчаны, купили «вступенку» – билет – и обошли дворцы и музеи. То есть мимо дворцов пробежали, а в Национальной галерее бродили два часа. Но Вадик остался очень недоволен и даже устроил маленький скандал. Дело в том, что очень многие шедевры, о которых он мечтал, перевезены, оказывается, в новое здание, которое вроде бы еще и не открыто, и никто толком не мог нам объяснить, когда откроется. В раже своем дошел до того, что мы вроде зря и приехали, что он будет жаловаться Гавелу… Все‑таки советский бардак чувствуется – половина залов закрыта – «реставрация», «ремонт», «нет смотрителей»…

Утешились замечательным обедом в ресторане «Червона Льва» на Мостецкой улице (то есть улице‑мостовой) – жареная утка с капустой… Поскольку сэкономили время в музее, я предложила взять такси и поехать все‑та


Поделиться с друзьями:

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.116 с.