Понедельник, 22 апреля, 18 часов — КиберПедия 

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Понедельник, 22 апреля, 18 часов

2020-07-08 110
Понедельник, 22 апреля, 18 часов 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

В номере

Я терпеливо объяснил мадам Мото по телефону, что мой сценарий вроде бы «сложился», что еще день работы — и я набросаю первый вариант, который будет не стыдно показать.

Четыре спокойных часа работы с хорошим переводчиком на японский язык — скажем, с нашим другом Мату — и можно подготовить проект, пригодный как основа для первоначальных переговоров.

Это известие не содержало для нее абсолютно ничего нового. Мой менаджер знала, как продвигается работа, день за днем. Она проявляла полнейшее безразличие к содержанию сценария и интересовалась лишь тем, доволен ли результатами я сам.

Полностью полагаясь на меня в отношении сценария, мадам Мото оказывала пассивное сопротивление, как только речь заходила о переводе. Я же, наоборот, все яснее сознавал важность этого дела, взвешивал и браковал одну за другой кандидатуры переводчиков и проявлял все большую настойчивость, особенно в последнюю неделю. Сейчас мадам Мото явилась ко мне в отель, вняв моим решительным аргументам. Я сказал, что приехал в Японию всего на месяц, а он подходит к концу. Однако, если продюсер одобрит сценарий при первой встрече, что меня весьма удивило бы, до заключения контракта потребуется еще несколько встреч. Тем не менее, я считаю, что работа, для которой меня пригласили в Японию, закончена и ждать больше нечего (разумеется, я выражался гораздо проще, так что в конце концов она меня поняла, доказательством чего явился ее приход).

После полудня, когда я был у себя в номере, портье прислал сказать, что ко мне пришла мисс Мото. Я в самых любезных выражениях попросил ее подняться в номер. Мне хотелось разложить перед ней страницы сценария. Разумеется, я не надеялся, что она примется читать это творение — плод стольких ее усилий, так наивен я не был, но мне казалось, что исписанные каракулями листки придадут вес моим аргументам, как бы подтвердят их. Так плохим мимическим актерам необходима бутафория.

И вот мадам Мото по счету «раз» извлекла из глубин своей сумки записную книжку «Цементные заводы Лафаржа», и листки разлетелись по номеру. По счету «два» она завела долгий разговор с коммутатором отеля. По счету «три» стала лихорадочно перелистывать справочники, принесенные дежурным по этажу. Лишь тут я понял: она искала номер телефона нашего продюсера.

Вторая серия была целиком телефонной. Должно быть, первый номер, выуженный ею в справочнике, оказался всего-навсего номером коммутатора, и ее заставляли с каждым звонком подниматься все выше по ступенькам иерархической лестницы. Каждый раз ей приходилось все дольше ждать ответа.

Когда я услышал свое имя, бесконечные «сэнсэй» и несколько «бальзаков», я понял, что мадам Мото наконец держит на проводе нужного человека. Это, однако, был самый короткий разговор за весь сеанс.

Повесив трубку, она с минуту сидела у телефона в состоянии полной прострации, а когда откуда-то издалека вернулась ко мне, ее красивое лицо, искаженное безграничным изумлением, стало серым.

— Он злой! Очень злой! Он хотеть сценарий написать по-японски! Он сказать это! Очень-очень злой!

Я снова принялся неутомимо объяснять. Я первый сказал, что требуется японский переводчик; совершенно естественно, что, прежде чем раскошелиться и пуститься в рискованное предприятие, продюсер желает знать, о чем идет речь в сценарии... Я добавил даже — ее горе подсказывало мне новые доводы, — что такое требование свидетельствует о серьезных намерениях продюсера и вызывает к нему доверие.

Все мои усилия были напрасны — она только качала головой, терла глаза до красноты и твердила:

— Все-таки ему говорить так! Это нехорошо!

Я не могу выносить страдания женщины, особенно когда она льет слезы не на публику. Я повторял объяснение, которое отрабатывал десять дней, все более простыми словами, все более примитивными фразами, превратив его в конце концов в маленький шедевр, состоявший из простого перечисления инфинитивов. Позабыв о том, что мой фильм гибнет, я нанизывал слова надежды и восторга и не видел, не слышал ничего, кроме страдающей женщины. Я распинался в том, какой «у нас» замечательный сценарий, расписывал его прелести и содержащиеся в нем находки, на которые позарится любой продюсер, будь то японец или европеец. Он отвалит нужные суммы денег и будет драться за возможность воплотить эту дивную историю на экране (только теперь, оставшись наедине со своей записной книжкой и описывая то, что произошло менее часа назад, я понял меру своего очередного падения. Каким образом эта женщина и эта страна вынуждают меня так легко сдавать позиции, которые я так яростно до сих пор защищал?!!).

— Он говорит, что не помнит меня, — внезапно простонала мадам Мото.

Я спросил ее очень серьезно, очень вежливо:

— Скажите, вы действительно знакомы с этим продюсером?

— Не с ним, с его сыном я знакома, хорошо знакома, но сын работать с отцом.

С мягкостью полицейского, стоящего у изголовья смертельно раненного единственного свидетеля преступления, я пункт за пунктом, слово за словом вытянул из моего менаджера признание о том, в каких отношениях она находится с «нашим» продюсером: в детстве она была знакома с его сыном, пять или шесть раз они играли вместе.

— И он говорить, не помнить меня! — возмущенно повторяла мадам Мото.

И вдруг у меня возникло другое сомнение... В конце концов все возможно!

— Скажите, а... это свидание, он все-таки вам назначил?

— Но... Да!

— Ну что ж! Зачем же отчаиваться, особенно из-за нескольких вполне законных уточнений.

К мадам Мото вернулась ее спесь. Она сделала такой жест, будто швыряет три пачки сигарет за забор: «Пфють!»

Ей, видите ли, наплевать на свидание с продюсером, нечего перед ним пресмыкаться! В конце концов можно сразу же обратиться к другому, ведь на мой сценарий набросятся все продюсеры мира.

 

 

IV. «АГЕНТСТВО КОСМИЧЕСКИХ УСЛУГ»

 

 

Бальзак — это я

 

 

Среда, 23 апреля, час ночи

В номере

Не могу лечь спать, не записав главного, что узнал.

Итак, на вечере были Руссо (я с ним в большой дружбе, мы — на «ты»), два преподавателя французского языка, директор школы, где они работают, и мадам Мото, которую я впервые «вывожу в свет».

Несколько предварительных замечаний: на этом давно задуманном вечере должна была присутствовать мадемуазель Ринго. Последний раз я видел ее на свадьбе. Мадам Мото не подпускает ее ко мне. Между тетей и племянницей явный разлад. Когда я спрашиваю, как поживает мадемуазель Рощица, заговариваю об ее делах или о прогулке с ней, тетя делает понимающий вид: «Ах, не говорите мне о ней!»

Возможно, в этом семейном разладе отчасти повинен и я: у меня слишком длинный язык. Слова, которые лучше было бы не произносить, мадам Мото всегда отлично понимает. Я сказал ей, между прочим, что Ринго познакомила меня со своим «близким другом». По выражению лица тети мне сразу стало ясно, что лучше бы я молчал. Напрасно я твердил, что это сказала не Ринго, а сам молодой человек, и к тому же доверительно, что он плохо знает английский и вполне мог употребить слова совсем не в том смысле, в каком их понимает мадам Мото! Она оставалась мрачной и не заговаривала со мной на эту тему ни на второй день, ни на третий, но сегодня, когда я осведомился о здоровье Ринго, ехидно намекнула, не помню точно, в каких выражениях, на «близкого друга».

Между тетей и племянницей явно существует ревность, хотя я не могу понять, кто кого к кому ревнует. Я тоже одна из ее причин — сегодня мне это стало ясно.

Мадам Мото, постоянно жалующаяся на усталость, недосыпание и недостаток отдыха, пренебрегала всем, почитая за долг сопровождать меня, даже если в этом не было необходимости. Это меня раздражало. Несколько раз, когда в моих бесцельных блужданиях меня сопровождала племянница, я старался дать ей понять, как хорошо, что в это время тетя отдыхает и отсыпается. Я выразил пожелание, чтобы так было как можно чаще, и галантно добавил, что мне очень приятно общество Рощицы, что в конце концов мы прекрасно понимаем друг друга... Само собой, отношение к Ринго я деликатно выражал тремя английскими словами, всегда одними и теми же, несколькими рисунками, подчеркнутыми жестами, а два-три раза прибегал к разговорнику. Теперь я спрашиваю себя, правильно ли поняла меня мадемуазель Ринго и как она передала тете слова, произнесенные с добрыми намерениями. Либо племянница исказила их смысл, либо тетя ее плохо поняла, ибо только что она сказала мне:

— Вы не хотите меня, а? Ринго очень хорошо, очень мило, Ринго все понимать, а?

Я механически изобразил красивым жестом бурный протест, но при одной мысли о том, какой сизифов труд потребовался бы для восстановления истины, у меня опустились руки. Провались все пропадом!

 

Второй звонок по телефону

Мы встретились в конторе «Эр-Франс» — мадам Мото, ее друзья, Руссо и я. Мой менаджер пришла по поводу квитанции за утерянный билет Токио — Париж, ради моего возвращения на родину, о котором я думаю все охотнее. Я считал это дело давно улаженным, но, наблюдая за переговорами мадам Мото с секретаршами, с ужасом осознал, что все не так просто. Когда я сказал об этом, она ехидно ответила, что до сих пор моим обратным билетом занималась Ринго и конечно же... и возобновила переговоры с очередной секретаршей, которую прислали сверху.

В промежутках между переговорами она принимала друзей, которым назначила свидание в конторе «Эр-Франс». Вечная песня с припевом «сэнсэй, сэнсэй» и «Бальзак» привела Руссо в мрачное настроение.

— Кстати, я хотел узнать... Твои книги переводились на японский язык? — неожиданно спросил он.

— Нет, пока нет... — смущенно ответил я.

— Да, да... Скоро все книги переведены, — вмешалась мадам Мото. — Он должен встретиться большой издатель, очень, очень большой японский издатель, чтобы переводить все книги.

И давай нырять в глубины своей сумки, терзать записную книжку цементной продукции и набрасываться на телефон.

Я удержался от желания отвести Руссо в сторону — на этот раз я хотел знать содержание разговора. Поговорив по телефону, мадам Мото повернулась к нам раздосадованная:

— Этот издатель нехороший!.. Совсем нехороший!.. Очень, очень! Плохой... Вам не надо идти на свидание!..

Наложив вето, она возобновила переговоры с чиновниками «Эр-Франс», на этот раз с двумя мужчинами.

— О чем идет речь? — спросил я Руссо.

— О том, чтобы запросить фотокопию билета туда и обратно, выданного тебе «Эр-Франс» в Париже.

— Я говорю не об этом, а о разговоре с издателем, о свидании, на которое я не должен идти.

— Это из-за твоего положения, — задумчиво сказал Руссо.

— Мое положение! При чем тут мое положение? Будь любезен, сжалься, переведи мне дословно, что она сказала. И не вздумай говорить про бестактность, я этого не стерплю! Должен же я знать, как и что, мне будет легче!

Перевод Руссо в сочетании с разными высказываниями мадам Мото о моем «творчестве» и французской культуре, до того остававшимися непонятными, позволили мне установить, на каком я свете.

Приглашая меня в Японию ради кинематографической затеи, мадам Мото считала, что переводы всех моих романов — дело само собой разумеющееся, в их издании и огромном успехе у читателей она была уверена, так же как в том, что прибыльный фильм, для которого она меня мобилизовала, будет незамедлительно поставлен. Мое мощное вторжение в современную японскую литературу — пустяк, маленькое побочное обстоятельство моего путешествия, вполне естественное приложение к нему. До сих пор более неотложные задачи мешали ей заняться этой пустяковой формальностью, но, подслушав мой разговор с Руссо, она тут же принялась осуществлять свой прожект.

— И вот она позвонила в одно издательство, — сказал Руссо. — Мне оно незнакомо, но и она, кажется, знает его не лучше. Очень возможно, что она просто-напросто вычитала его название на обложке книги в витрине магазина и решила, что ее цвет гармонирует с твоими произведениями. Надо признаться, она действует уверенно и сумела подозвать к телефону лицо, занимающее в издательстве довольно видный пост. Извини, но вышеназванный издатель знает тебя не больше, чем ты его. Эта чертова старушка сумела добиться свидания для тебя в пятницу в половине второго на следующей неделе. И тут произошла осечка. По-видимому, издатель начал ей диктовать адрес, по которому он будет тебя ждать, но она прервала его, сказав, что это ни к чему, поскольку он пришлет за тобой в гостиницу свою личную машину. Тот, должно быть, ответил, что не может этого сделать, да и не располагает транспортом. Я немного знаком с издательским миром, это вполне правдоподобно. Тут твоя покровительница стала говорить важным тоном, что ему следовало бы самому явиться к тебе, что иначе никак нельзя, а так как издатель, по-видимому, продолжал возражать, она предъявила ультиматум: писатель твоего масштаба не станет, мол, себя утруждать, в конце концов от издателя требуется только прийти познакомиться. Все это говорилось с японской вежливостью, хотя и без преувеличений.

Душенька мадам Мото! Я не мог сдержать порыва нежности, даже восхищения. В моей памяти промелькнуло воспоминание о безумной наивности конквистадоров, открывших Америку лишь благодаря тому, что они побились об заклад достигнуть Индии, отправившись в обратную от нее сторону.

— Но что же она говорит обо мне, если издатель тут же назначает свидание? — поинтересовался я.

Руссо кашлянул, откинул со лба вьющиеся пряди волос, тут же упавшие обратно ему на лоб, когда он выпрямил голову, поправил очки, которые незамедлительно снова сползли на нос, и наконец ответил:

— В чем дело? Разве я плохо перевожу? Она сказала, что ты новый французский Бальзак, но гораздо лучше его и намного моложе...

 

 

Ночь в Тихом океане

 

 

В номере

Отвратительный вечер! Мне хотелось есть, я озяб, от неудобной позы у меня ныли ноги, поясница, спина... Погода была неприглядная, речи мрачные...

И все же не из-за этого он запал мне в память; мне хочется сохранить беспричинно приятное воспоминание о вечере, отвратительном во всех своих деталях и таком прелестном в целом. Противоречие нового для меня образца, хотя я коллекционирую их уже давно.

Мы были в гостях у крупного швейцарского журналиста, друга Руссо, уважаемого Гельвеция, прочитавшего мой последний роман. И вот второй известный мне читатель моих книг в Токио пожелал встретиться со мной и по этому случаю устроил необычный ужин. Мы не часто так поступаем, во всяком случае по доброй воле.

Льет дождь...

Я пишу за столом в своем номере, но отчетливо слышу дробь капель по железной крыше уборных под окном. Зато армия кошек отступила в тишину ночи, да и старый бонза, вечно пьяный, прекратил свое насмешливое кудахтанье, о чем я, впрочем, сожалею. Говорю это искренне, положа руку на сердце, и да простит меня бог грома! У меня не так устроено ухо, у меня ухо, как брюхо, слишком огрубелое, чтобы перестроиться за три недели, я не наслаждаюсь вкусом желтка неснесенных яиц, меня не трогает нежная музыка сырости. Я не рожден любить дождь Токио, и я не в претензии к японцам за это.

Дождь лил весь вечер напролет, наш славный швейцарец был в отчаянии: при «соответствующей» погоде все выглядело бы иначе. Мы втиснулись как могли: мадам Мото, Руссо, директор школы, еще один учитель, швейцарец и я — в машину швейцарца «хиллман»— маленький автомобиль английской марки (впервые в Токио я сажусь не в такси). Она повезла нас прямехонько по назначению, с точностью, вызывающей в Японии довольно недоброжелательное отношение.

По трое на зонт мы перешли из машины в лачугу, нависшую над каналом, затем по липкой лестнице спустились в большую лодку. В Японии не снимают обувь только на берегу. Наши несчастные башмаки остались стоять в ряд на корме, впитывая влагу, а мы проползли на четвереньках впритык друг к другу в кабину, то есть на ровное место, застеленное татами, с тентом над головой.

— Если бы только погода была хорошая, — стонал Гельвеций, пока шлюпка отваливала от берега.

Когда все шестеро уселись, поджав ноги, вокруг низкого стола, свободного места почти не осталось, и стоило одному полезть за носовым платком, как соседи откидывались назад и лодчонка накренялась.

— А некоторые еще говорят о Венеции, — бросил чей-то насмешливый голос.

Лодка плыла по каналам Токийского порта, самого неприглядного и вонючего на свете. Огромная территория забита пристанями, фабриками, лачугами, сооруженными из чего попало, складами, доками, водохранилищами, высокими трубами... Здесь 734 железных, 3710 каменных и 1290 деревянных мостов переброшены через 2155 километров каналов, запруженных буксирами, лодчонками, грузовыми судами, джонками, плотами, баржами, драгами, сампанами, плотами сплавного леса, челноками, понтонами. Это также и чрево столицы: не говоря обо всем прочем, тут каждое утро проплывает 3 600 000 килограммов риса, 429 000 — рыбы, 560 000 — фруктов, 1 648 000 — овощей, 42 000 бутылок сакэ, 400 000 дюжин яиц...

Наша прогулка — единственная в своем роде. Пока мы плыли в границах фарватера, снизу летели брызги от винта, сверху поливал дождь. Ни пыльный чай, ни сакэ, холодное в тот единственный раз, когда хотелось бы его выпить подогретым пусть даже до кипения, не могли бы согреть наши бедные тела, отяжелевшие, как намокшая губка. «Гондола» плыла мимо неизменной стены, неизменных кранов, неизменных молов, неизменных пристаней. Уличный фонарь на миг осветил дождевики двух матросов, хлопотавших в носовой части.

— Погодите! Сейчас увидите, мы выйдем в открытое море, — твердил швейцарец, чтобы нас подбодрить.

— А что если нам пока перекусить? — предложил директор школы мирным голосом человека, желудок которого привык к строгому режиму.

Швейцарец ответил весело и таинственно:

— Есть нечего... Пока! Подождите! В этом-то и заключается сюрприз. Немножко терпения — и мы выйдем в море, разве вы уже не чувствуете качки!

— Разрешите пройти, — извинился второй преподаватель, коллега Руссо по имени Бибар.

После нескольких неудачных попыток выяснилось, что если держать стол на вытянутых руках над головой, то Бибар сможет пройти между нашими спинами и бортовыми сетками. Бибар в ущерб обществу ползком на животе вернулся за своими башмаками, обул их и снова вышел тем же манером. Все мы подумали, что у несчастного морская болезнь.

Вскоре, перестав варить в зловонной воде пиво, винт остановился. Пассажиры, корчась от дрожи, наслаждались пейзажем. Корма терлась о деревянные сваи дамбы. В противоположной стороне угадывались в сумерках корпус судна, груженного бананами, танкер, подъемные краны, силосные башни и склады. Дождь усиливался, было очень холодно.

— Какая жалость, что плохая погода, — сетовал наш хозяин. — Но вы еще не все видели, самая красотища впереди.

Один из матросов с сетью на плече перебрался на корму. Он сделал три попытки «вырвать наш ужин у моря», как выразился швейцарец. Трижды он не без труда забрасывал сеть между лодкой и сваями и трижды вытаскивал ее пустой, если не считать отбросов, которые ему все же удалось «вырвать у моря». Вытряхнув их, он аккуратно сложил сеть.

— Не беспокойтесь, мы на всякий случай прихватили с собой рыбу, — поспешил объявить Гельвеций.

Мы переглянулись, продрогшие, голодные, с затекшими коленями, болью в пояснице, не уверенные, как следует отнестись к этому сообщению. Слышны были только всплески воды о борт лодки, монотонный шум дождя, звяканье металла, треск ломаемого дерева в носовой части — там два матроса занимались делом, которое пробуждало у нас надежду, — они разжигали костер.

— Уж эта мне мания японцев повсюду раскладывать костры, — ворчал Бибар. — К тому же в стране, где все из сухого дерева! Не мешало бы им быть с огнем поосторожнее! Разжигать жаровню на лодке! Нам просто не поверят, если мы расскажем дома. В Токио, где нет печек, тем не менее случается свыше двадцати пожаров в день, и при каждом сгорает дотла дом, нередко квартал, а им все мало! Каждые двадцать лет пожары превращают всю столицу в пепелище, не говоря уже о войне. В 1945 году за три месяца было сожжено в Токио 760 000 домов! 137 000 человек заживо изжарились или сварились, превратились в уголь, умерли от ожогов... И они не извлекли для себя урока! Они еще не знают, как опасно играть с огнем!

— Надо же им приготовить рыбу, — жалким голосом произнес швейцарец.

Мы все почувствовали прилив нежности к нему, а так как делать было больше нечего, каждый принялся что-нибудь рассказывать.

В тот вечер я многое узнал и еще больше понял. Мне хотелось бы ничего не упустить — ни из того, что рассказывали, ни подробности, ни интонации голоса, ни шорох капель дождя, ни плеск воды о борт лодки, ни странное поскрипывание, раздававшееся, когда она поворачивалась против ветра.

— Хотел бы я знать, — сказал я, единственный, кому нечего было рассказывать, — как эти люди, проявляющие столько мягкости, тонкости, могут наслаждаться садистическими журналами, кровавыми фильмами, картиной страшных пыток...

— Вы неисправимый рационалист, — ответил директор школы, — вам во что бы то ни стало нужны логические связи между причиной и следствием. Если вы хотите здесь что-нибудь понять, отключите свой разум до возвращения домой. Ограничьтесь собиранием фактов. Садизм прекрасно уживается с вежливостью и предупредительностью, как демократия благополучно уживалась с феодальным строем. Феодализм еще не был изжит, а демократия уже обосновалась, не тесня его.

— Как сямисен и электрогитара, — сказал швейцарец.

— Как кетч и сумо, — добавил Бибар.

— Как синтоизм и буддизм, — объяснил Руссо. — Вторая религия просто-напросто добавилась к первой, не вытеснив ее и не подавив. С конца седьмого века в Японии существуют две религии, которые без всяких трений накладываются одна на другую в первоначальном порядке. Было бы даже неверно сказать, что они сосуществуют, — они взаимозаменимы. Самое удивительное, с точки зрения христиан, то, что эти религии не разделяют японский народ. Синтоизм и буддизм без борьбы уживаются в душе каждого японца, обе религии по очереди освещают его жизнь. Переход из одной религии в другую происходит плавно, не сопровождается муками совести и терзаниями, как у христианина, меняющего вероисповедание. Синтоизм — религия, от которой нельзя ускользнуть, которую нельзя принять, — уже одно это кажется нам трудно постижимым; это религия природы, религия родины. Японец рождается синтоистом, женится синтоистом, а умирает буддистом. Для его души это очень просто, очень естественно. В каждом доме есть два алтаря: синтоистский, в тридцати сантиметрах от потолка, где стоит стакан воды, посвященный ками, скажем, «национальным богам», за отсутствием другого определения; и буддийский в нише, посвященный предкам. Обряды и молитвы просты, соблюдаются, можно сказать, «добровольно», и наличие двух сосуществующих религий в одном доме не усложняет жизнь японца.

— Куда дороже обходится сосуществование европейского и японского платьев, — произнес швейцарец. — И тут тоже нельзя оказать, что один гвоздь выбивает другой: человек, работающий в пиджаке, дома принимает ванну и переодевается в кимоно.

(Я описываю этот из ряда вон выходящий вечер последовательно, по порядку, и правильно делаю: разговоры вспоминаются почти слово в слово; записывая, я снова слышу интонации, вижу жесты и взгляды, которыми они подчеркивались. Однако краткие паузы, разрубавшие каждый рассказ, уже стерлись из памяти, которая, отметая их, делает речи компактнее. Вся первая половина разговора вертелась вокруг слова «сосуществование», но я уже забыл, кто иллюстрировал его примерами из своей жизни, а кто — сведениями, почерпнутыми из вторых рук.)

— У меня идеальные отношения с соседом, инженером, необыкновенно учтивым и культурным человеком, утонченность которого поражает меня всякий раз, когда я бываю у него в гостях, — сказал кто-то из присутствующих. — Не представляю себе более внимательного хозяина, умеющего с большей изысканностью обставить прием гостя. А попадали ли вы в токийское метро в часы пик? По сравнению с ним езда в парижском метро, даже в шесть часов вечера, это круиз, сплошное удовольствие, fair-play.[27] Однажды утром мы, мой обходительный сосед и я, встретились на одной платформе, у одних дверей вагона. Он ринулся к входу так, будто меня тут и не было, будто он со мной даже незнаком. Он грубейшим образом оттолкнул меня; останься я на его пути, он бы меня опрокинул, смял, раздавил, изувечил! И это не единичный случай! В тот семестр, когда расписание занятий вынуждало меня ездить в одно время с ним, мы не раз сталкивались в метро. А в промежутках встречались у него или у меня, и всякий раз я испытывал исключительное обаяние его личности.

— Это гэнкан, — откликнулся один из собеседников. — Снимая обувь, японец становится другим человеком, он у себя дома. Гэнкан — это как бы нравственный подъемный мост; стоит японцу пересечь его и выйти из дому, как он кладет руку на эфес шпаги и опускает на лицо железное забрало. Это не только художественный образ: посмотрите на противогазовые маски, жуткие кожаные намордники мотоциклистов. Японцы охотно надевают маску...

— Гэнкан — граница, я с этим согласен, — сказал второй. — За ней улица, метро, а они принадлежат всем, это проходной двор, а следовательно, вульгарность, прозаизм...

— Теперь понимаю, — сказал я, — почему улицы Токио так отталкивающи, города так уродливы, почему достаточно перешагнуть порог дома, чтобы попасть из грязи в обстановку чистой, великолепной простоты.

Присутствующие одобрительно закивали.

— Сочетание того и другого... Сочетание того и другого... Один из самых поразительных в этом плане примеров рассказывает о французе, взятом в плен солдатами Тодзио. Однажды его повели под охраной к начальнику лагеря; тот встретил его по стойке смирно, затем, отвесив церемоннейшие поклоны, приложил руку к сердцу и заявил в самых цветистых выражениях: «Позвольте мне выразить вам, французу, глубочайшее соболезнование по случаю смерти вашего великого поэта Жана Жироду» и так далее и тому подобное. И давай снова отвешивать поклоны, а под конец сухо приказал водворить француза на место.

(Мадам Мото на протяжении всего рассказа дрожала от радости, кивала головой в знак одобрения, восторгалась: «Ах да, они именно такие! О да! Как хорошо вы их знаете!»)

— Те же самые молодые люди, которые, как вы сами наблюдали в Асакусе, млели от удовольствия на идиотских порнографических представлениях, будут романтичными и робкими с девушками, которых родители выберут им в жены, — сказал Бибар.

По его словам, браки всегда устраиваются родителями более или менее в открытую. Брак — это обычай, этап жизни, средство заставить молодого человека остепениться, ввести свою жизнь в определенные рамки.

Жениться надлежит в двадцать пять лет. Молодому человеку показывают дюжину фотографий девушек из его среды. Половину он бракует сразу. Приятель приглашает жениха и первую из отобранных им девиц из хорошей семьи в театр Кабуки, усаживает молодого человека по правую руку от себя, а скромницу — по левую. При втором посещении театра друг сажает обоих справа, а при третьем — отказывается под благовидным предлогом пойти, и молодые люди идут в театр вдвоем. После этого они или женятся, или нет. Одних кандидаток отвергают при первом же посещении Кабуки, других — при втором...

— Вы помните скандал, разразившийся вокруг женитьбы наследного принца! Какая-то западная газета поместила заявление жениха: «Я женюсь по любви...» Императорский двор опубликовал опровержение: «Наследный принц не способен на такую бестактность; он женится, покоряясь воле родителя...»

— В агентстве, где я работаю, — начал наш радушный хозяин, — служат молоденькие японки — секретарши и стенографистки. По многу лет они сидят в одной комнате, за одним столом с молодыми людьми. Один из них, довольно красивый толковый молодой человек, спортсмен, обратился ко мне с торжественной просьбой уделить ему время для беседы на личную тему. Поговорив из вежливости о том о сем, он попросил у меня разрешения жениться на мадемуазель Судзуки. Она стенографистка, сидит в другом конце комнаты, метрах в четырех от него. Два года подряд они проводили в одной комнате по восемь часов в день, обмениваясь только приветствиями и замечаниями, имеющими прямое касательство к делу. Они ни разу не ходили вместе на работу или с работы, не ели в столовой за одним столиком, более того, я, часами сидя за письменным столом в центре комнаты, так что оба они постоянно были у меня на виду, ни разу не заметил, чтобы они обменялись хотя бы мимолетными взглядами. Причем больше всего меня удивило то обстоятельство, что мадемуазель Судзуки не из тех, кто будит греховные мысли, вовсе нет.

Парень, не будучи тупицей, понял причину моего плохо скрытого удивления. «Что вы хотите, — объяснил он мне, — уже два года, как мы сидим вот так, друг против друга, и хорошо познакомились, родители говорили об этом...»

— Почитание родителей, старших, учителей порой кажется трогательным, но нередко приводит к печальным последствиям, — вступил в разговор директор школы. — Помните молодого Ясиро? Удивительный парень! Так вот, четыре года подряд он исправно посещает всегда одни и те же и одинаково неинтересные уроки старого Канаси.

— Этого старого осла!

— Специалиста по животным в творчестве Мальро!

— Да, — продолжал директор, — я даже спросил как-то этого достойного молодого человека, зачем он теряет время на дурацкий курс, который за эти годы успел выучить наизусть. «Чтобы поздороваться с профессором, учитель», — ответил он, и, право, мне было нечего возразить. И это еще не все! Наш блестящий Ясиро выбрал для своей диссертации на редкость глупую тему: «Герундий в произведениях Луи де ля Вернь, графа де Трессан, генерал-лейтенанта королевской армии, одного из сорока „бессмертных“ французской Академии наук». Эта тема его нисколько не увлекает, наоборот, но, когда я спросил, почему он за нее держится, он объяснил, что выбрал ее, как положено, по совету дорогого старого учителя, специалиста по животным в творчестве Мальро.

— Что это за животные у Мальро?!

— Хе, хе! Будьте почтительны, молодой человек! — вскричал Бибар. — Это тема научных изысканий досточтимого учителя Тадаси Канаси, одного из самых крупных в Японии ныне здравствующих специалистов по французскому языку.

— Свыше двадцати лет он перетасовывает свою скотину, — уточнил швейцарец.

Я знаком с книгами Мальро и в голове пробежал их все, кончая романом «Надежда», где фигурируют разве что испанские мулы...

— Нам тоже не хочется прослыть дураками, и мы пошли удостовериться своими глазами; никакого сомнения: «Животные у Мальро»!

— Сходите-ка к нему, старик Канаси будет рад и счастлив. Он устроит вам прекрасный прием и с гордостью покажет свои изыскания — в нескольких комнатах до потолка стопки папок, по одной на каждое животное...

— Вы преувеличиваете! Мальро никогда не баловал вниманием наших четвероногих друзей.

— Скажите ему это, старик Канаси обрадуется. Такие слова — лучший подарок для старого хитреца! Заранее облизываясь, он тут же попросит вас выбрать любое сочинение Мальро и раскрыть его на любой странице.

Испустив радостный скрип, он укажет своим бамбуковым пальцем на строчку: «Карандаш исчез, будто его корова языком слизнула», подпрыгнет с легкостью, поразительной для его лет, исчезнет в дебрях папок и тут же появится с толстенной папкой с надписью «Корова», выведенной каллиграфическим почерком. Содержащихся в ней сведений более чем достаточно, чтобы стать фермером, ветеринаром, мясником, ковбоем...

— Хм! Я лично получил двойной паек! Речь шла о выражении «волк в овечьей шкуре». Только для первого животного к главному досье имелось приложение в виде двух папок: одна на тему «Ромул, Рем и основание Рима», вторая — «О непостижимом ками — волке».

— На мой взгляд, все это... право же... очень мило, — вдруг мечтательно произнес мой друг Руссо.

Клод Руссо не принимал участия в этом перемывании косточек.

— Как противно, — сказал кто-то, одновременно со мной заметив сдержанность молодого преподавателя.

Каждый прикидывал в уме, откуда дует ветер, но молчал.

— В самом деле, дорогой Руссо, что же вам так понравилось в классификации скота у старой лисы Канаси? — тихонько спросил директор школы.

— Послушайте, господа, — начал тот, откинув завитки волос, — вы утратили чувство юмора?

— К счастью... А то мы бы давно подохли, — ответили они.

Их деланный смех выдал тревогу, которую испытывал и я.

— Тогда, — продолжал Руссо, — разве не мило, по-вашему, что корова досталась, как бы случайно, именно швейцарцу?

Заразительно смеясь, они выразили несогласие с неисправимым Руссо, который, право же, далеко зашел. Чтобы окончательно успокоиться, Бибар спросил:

— Допустим!.. Ну а как в отношении меня? Позволю тебе напомнить: «Волк в овечьей шкуре». Какое отношение я имею к Рему, Ромулу и всей этой истории?

Клод Руссо посмотрел своему другу прямо в глаза, поправил съехавшие очки, но на этот раз придержал их большим пальцем, как бы с целью приковать свой взгляд к его глазам до конца разговора:

— Бибар, ты бывал у папаши Канаси и, наверное, имел случай хоть раз поговорить с ним о Лафонтене. Скажи, он хорошо знает его басни?

— Еще бы! Возьмись Канаси за Лафонтена, он мог бы защитить диссертацию с первого захода.

— И что?

— Как «что»?

— Книга первая, басня пятая... «Волк и собака», — приглушенным голосом сказал Руссо. — Сидя на привязи, не побежишь куда захочешь.

Бибар медленно опустил глаза, затем голову. Руссо отнял палец, и очки снова сползли ему на нос.

— Кто из вас всерьез изучал папки старика Канаси «Собака», «Волк», «Теленок», «Корова», «Свинья», «Выводок»?

— Пусть мне приплатят!

— Готов поручиться: кроме него, никто никогда их и не открывал, ни одна душа на свете...

— Напрасно ручаетесь!

— Кто же это?

— Я.

На исходе ночи подул теплый ветерок с Тихого океана, и его порывы приятно усиливали качку. Заметив, что никто не смеется, мадам Мото перестала давиться от смеха, прикрываясь обшлагами кимоно.

— Послушайте, Руссо, — начал директор школы с нежностью в голосе, — хватит с нас этих викторин. Есть занятия поинтереснее, чем обмен каверзными вопросами. В такой загадочной стране, как Япония, столь чуждой нам и всему тому, чему нас учили, нас всегда будет слишком мало, чтобы мы не затерялись, даже если возьмемся за руки так крепко, как воспитанники «Пятнадцати на двадцать».[28] Я готов допустить, что «Теленок», «Корова», «Свинья» дражайшего Канаси...

— Ками живут и в них, — вмешался наш хозяин. — В году примерно 1750-м Мотоори Норинага писал: «Ками — это не только человеческие существа, но и птицы, животные, растения, деревья, моря, горы и вещи, способные внушать страх или благоговение своей исключительной силой». Чтобы заслужить такое название, не обязательно обладать благородством, особой добротой или приносить благо человеку.

Грянул гром, мадам Мото вздрогнула. Руссо, заговорщически улыбнувшись ей, пробормотал: «Нару ками, ками громыхает!» Сам громовержец может быть благодушным к исповедующему синтоизм. Вернув молодому учителю улыбку, мадам Мото шепнула мне на ухо: «Он хорошо знает японский, а, очень, очень хорошо!»

— Но при чем тут Мальро? — спросил директор.

— Прежде всего при чем животные?

— Не знаю, — ответил Руссо. — Возможно, в этом нет ни причины, ни логики в нашем понимании.

Тут мотор закашлял, зафыркал. Лодка пошла неровно. Пассажиры сердито посмотрели на двух матросов, управлявших ею, так как возвращаться домой уже не хотелось.

— В конце концов и у нас, выражая какие-то идеи, писатель волен прибегать к любой аллегории: словарю, временам года, знакам Зодиака...

— Бестиарию,[29] — продолжал кто-то.

— Что может быть случайнее алфавитного порядка?

— Но при чем тут Мальро?

— Возможно, выбор Канаси не так уж случаен: он расправляется с антиподами языческого анимализма — современными философскими идеями, столь далекими


Поделиться с друзьями:

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.13 с.