Часть первая. Париж (1871–1899) — КиберПедия 

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Часть первая. Париж (1871–1899)

2023-01-02 35
Часть первая. Париж (1871–1899) 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Le West End

 

Однажды солнечным апрельским днем я отправляюсь на поиски Шарля. Рю де Монсо – длинная парижская улица, пересекаемая большим бульваром Мальзерб, который устремляется дальше, к бульвару Перейра. Это холм, застроенный домами из золотистого камня, вереница особняков, ненавязчиво обыгрывающих неоклассические темы: каждый предстает миниатюрным флорентийским палаццо – с крупной рустовкой нижних этажей, с фасадными украшениями в виде скульптурных голов, кариатид и картушей. Дом № 81 по рю де Монсо – особняк Эфрусси, где началось странствие моих нэцке, – стоит почти на вершине холма. Я прохожу мимо штаб‑квартиры Кристиана Лакруа и по соседству вижу дом, который мне нужен. Сейчас в нем помещается – довольно неприятный сюрприз – контора медицинского страхования.

Дом чрезвычайно красив. Такие здания я рисовал в детстве, часами старательно закрашивая тушью тени, чтобы видно было, как меняется глубина вокруг окон и колонн. В этом есть что‑то музыкальное. Берешь классические элементы и пытаешься аранжировать их: четыре коринфские колонны на фасаде, четыре массивные каменные урны украшают парапет, пять этажей в высоту, восемь окон в ширину. Первый этаж сложен из каменных глыб, обработанных таким образом, что они кажутся выветренными. Я пару раз прохаживаюсь мимо дома и лишь с третьего раза замечаю, что в узор металлических решеток поверх смотрящих на улицу окон вплетена двойная буква «Е», эмблема рода Эфрусси, а завитки этой буквы заполняют пустоты внутри овала. Она почти незаметна. Я пытаюсь осмыслить эту прямоту и стоящую за ней самоуверенность. Я ныряю в арку и попадаю во внутренний двор, а затем, через вторую арку, выхожу к конюшне из красного кирпича с комнатами для прислуги на втором этаже: приятное диминуэндо материала и текстуры.

Разносчик несет в контору медицинского страхования коробки с пиццей из заведения «Спиди гоу». Дверь в вестибюль открыта. Я вхожу. Лестница из вестибюля поднимается сквозь весь дом, будто столб дыма: черный чугун с золотыми узорами доходит до самого фонаря под потолком. В глубокой нише – мраморная урна, пол вымощен мраморными плитами, лежащими в шахматном порядке. По лестнице спускаются здешние сотрудники, звонко цокая каблуками по мраморным ступеням, и я смущенно удаляюсь. Как мне объяснить цель моих поисков, чтобы не показаться идиотом? Я снова на улице. Гляжу на дом и щелкаю фотоаппаратом, а мимо с извинениями снуют парижане. Рассматривать здания – особое искусство. Важно увидеть, как смотрится дом на фоне природного пейзажа или городского ландшафта. Важно понять, сколько места он занимает в пространстве и какой объем вытесняет. Например, дом № 81 – это здание, незаметное среди соседей: рядом стоят другие дома – и роскошнее, и проще, но среди них мало более сдержанных.

Я гляжу на окна третьего этажа, где находились комнаты Шарля: некоторые из них выходили на улицу (дом напротив еще строже), другие – во двор. Оттуда открывался бодрый вид на крыши с их декоративными урнами, фронтонами и колпаками дымовых труб. У Шарля имелась прихожая, две гостиных (одну он превратил в кабинет), столовая, две спальни и petite [6]. Я пытаюсь представить себе планировку: квартиры Шарля и Игнаца, его старшего брата, должны были располагаться рядом, на одном этаже, а ниже жили их старший брат Жюль и овдовевшая мать Мина. Там потолки были выше, окна больше и имелись балконы, на которых сейчас, апрельским утром, стоят длинноногие красные герани в пластиковых горшках. Внутренний двор, согласно записям в градостроительном архиве, был застеклен, но от этого стекла давно уже ничего не осталось. А в конюшне, где сейчас обосновался превосходный магазин безделушек, содержалось пять лошадей и три экипажа. Я задаюсь вопросом: а не мало ли было пяти лошадей для многочисленного общительного семейства, которое желало производить правильное впечатление?

Дом огромный, но трое братьев, наверное, каждый день встречались на этой винтовой черно‑золотой лестнице или слышали друг друга, когда шум запрягаемого экипажа долетал со двора наверх, отражаясь от застекленного навеса. Или сталкивались с друзьями, проходившими мимо их двери в квартиру этажом выше. Должно быть, они научились не видеть и даже не слышать друг друга: жизнь в такой близости от родственников требует определенных навыков, думаю я, вспоминая о собственных братьях. Скорее всего, они хорошо ладили между собой. Возможно, тут у них просто не было выбора. Ведь Париж как‑никак был для них работой.

Особняк Эфрусси был семейным домом, но, кроме того, он служил приобретавшей влияние семье парижской штаб‑квартирой. У него был двойник в Вене – просторный дворец Эфрусси на Рингштрассе. Оба здания, парижское и венское, несут схожую печать драматизма: обоим отведена роль лица, обращенного к миру. Оба были построены в 1871 году в новых фешенебельных районах: и рю де Монсо, и Рингштрассе в то время оставались еще неопрятными, шумными и пыльными строительными площадками. Это были пространства, изобретавшие себя на ходу, состязавшиеся со зрелыми кварталами, где улицы были теснее и у же, и хвастливо кричавшие о своей новизне.

Если конкретный дом в конкретном городском ландшафте и выглядит несколько театрально, то это оттого, что так и было задумано. Дома Эфрусси в Париже и Вене стали частью семейного плана: семья вознамерилась «пойти по пути Ротшильдов». Точно так же, как Ротшильды в начале XIX века отправили своих сыновей и дочерей на «колонизацию» европейских столиц, так и Шарль Иоахим Эфрусси, Авраам моего рода, в 1850 году спланировал исход своих сыновей из Одессы. Как подобает настоящему патриарху, он имел двух сыновей от первого брака, Игнаца и Леона. Женившись вторично в пятьдесят лет, он обзавелся новыми детьми: у него родились еще двое сыновей, Мишель и Морис, и две дочери, Тереза и Мария. Всем отпрыскам предстояло сделаться финансистами или породниться с подходящими еврейскими династиями.

Одесса была крупным городом в «черте оседлости»: так называлась область на западных рубежах Российской империи, где позволялось жить евреям. Одесса славилась своими раввинскими школами и синагогами, литераторами и музыкантами, она, как магнит, притягивала бедноту из еврейских штетлов (местечек) Галиции. Кроме того, она каждое десятилетие удваивала численность своего еврейско‑греческо‑русского населения. В этом многоязычном городе процветали спекуляция и торговля. В порту интриговали и шпионили. Этот город жаждал наживы. Шарль Иоахим Эфрусси превратил небольшое дело – торговлю зерном – в огромное предприятие, монополизировав торговлю пшеницей. Он скупал зерно у посредников, которые везли его на телегах по изрытым глубокими колеями дорогам с плодородных черноземных полей Украины (обширнейших полей в мире) в порт Одессы. Здесь зерно стекалось на склады Эфрусси, а потом его развозили в разные страны: по Черному морю, вверх по Дунаю, по Средиземному морю.

К 1860 году семья сделалась крупнейшим экспортером зерна в мире. В Париже Джеймса де Ротшильда называли le roi des Juifs – Королем евреев. Эфрусси же были les rois du blé – Королями пшеницы. Это были евреи с собственным гербом: колос и трехмачтовый корабль под полными парусами. Под кораблем помещался девиз: Quod honestum. Это означало: «Мы безупречны, можете нам довериться».

Суть плана состояла в том, чтобы, опираясь на эту сеть связей и финансов, осуществлять гигантские капитальные проекты: строить мосты через Дунай, железные дороги в России и во Франции, сооружать доки и каналы. «Эфрусси и компании» предстояло превратиться из весьма успешного торгового дома в международный финансовый дом. Ему предстояло стать банком. И каждая полезная сделка, заключенная с каким‑нибудь правительством, каждое совместное предприятие с обедневшим эрцгерцогом, каждый клиент, вступивший в серьезные договорные отношения с семьей, должны были стать очередным шагом в сторону респектабельности – и шагом прочь от скрипучих повозок с пшеницей, катившихся по украинским полям.

В 1857 году двое старших сыновей с семьями были отправлены из Одессы в Вену, столицу расползавшейся вширь империи Габсбургов. Они купили огромный дом в центре города, и десять лет он служил пристанищем непоседливым жильцам: дедушке и бабушке, детям и внукам, которые постоянно ездили туда‑сюда, живя отныне на два города. На одного из сыновей – моего прапрадеда Игнаца – легла обязанность из этого опорного пункта вести дела Эфрусси в Австро‑Венгерской империи. Затем наступил черед Парижа: здесь получил задание обосноваться с семьей и взяться за дела старший сын Леон.

Я стою возле «форпоста» Леона в 8‑м округе, на холме, окрашенном в медовые тона. Точнее, я, прислонившись к дому напротив, размышляю о том беспощадно жарком лете 1871 года, когда часть семьи переехала из Вены в этот только что выстроенный золотистый особняк. Париж в ту пору еще не оправился от ран. Пруссаки сняли с города осаду всего несколько месяцев назад, Франция потерпела поражение, а в Зеркальной галерее Версаля Германия была провозглашена империей. Положение Третьей республики оставалось шатким, на улицах ей угрожали коммунары, а в правительстве – разногласия.

Дом Эфрусси, вероятно, был уже закончен, когда соседние здания еще достраивались. Штукатуры только ушли. Позолотчики, скрючившись на лестнице, полировали навершия перил. Вот в новые квартиры медленно вносят мебель, картины, ящики с фаянсовой посудой. Шум стоит и внутри, и снаружи, и все окна, выходящие на улицу, распахнуты. Леону нездоровится, он жалуется на сердце. И жизнь семьи на этой прекрасной улице началась с трагического события: Бетти, младшая из четверых детей Леона и Мины, вышедшая замуж за молодого еврея‑банкира с безукоризненной репутацией, умерла через несколько недель после того, как родила дочь Фанни. Семье пришлось строить фамильный склеп в городе, только что приютившем их, в еврейской части кладбища на Монмартре. Склеп в готическом стиле так велик, что может вместить целый клан: Эфрусси ясно давали понять, что собираются остаться здесь, что бы ни случилось. Наконец мне удается найти этот склеп. Ворот больше нет, и внутри лежит ворох осенних каштановых листьев.

Рю де Монсо стала идеальной средой для Эфрусси. Если Рингштрассе в Вене, где жила вторая половина семьи, язвительно прозвали «Ционштрассе», Сионской улицей, то и здесь, на рю де Монсо, еврейские деньги являлись мерой жизни. Застройкой этого района занялись в 60‑х годах XIX века Исаак и Эмиль Перейр, два брата‑сефарда, нажившие состояние на финансовых операциях, на строительстве железных дорог и торговле недвижимостью: они выстроили множество гостиниц и магазинов. Они приобрели пустырь Монсо – обширный, но невзрачный участок, когда‑то находившийся за городской чертой, – и начали строить дома для растущей финансовой и торговой элиты. Место как нельзя лучше подходило для новоприбывших еврейских семей из России и Леванта. Эти улицы практически превратились в настоящую колонию, крепко связанную брачными узами, взаимными обязательствами и общей религией.

Братья Перейр изменили планировку парка, разбитого здесь еще в XVIII веке, чтобы улучшить вид, открывавшийся из окон новых домов. Теперь в парк вели чугунные ворота с позолоченными эмблемами деятельности братьев Перейр. Была даже предпринята попытка назвать район вокруг парка Монсо Вест‑Эндом – le West End. «Если вас спросят, куда ведет бульвар Мальзерб, – писал один журналист, – смело отвечайте: в West End… Конечно, можно было бы дать ему французское название, но это звучало бы вульгарно; английское куда как фешенебельнее». Это был парк, где, по словам язвительного репортера, можно было наблюдать за «знатными дамами из благородного предместья… женскими “типажами”, оживлявшими променад La Haute Finance [7] и La Haute Colonie Israélite [8]». Парк изобиловал извилистыми тропинками и клумбами в новом английском стиле, с цветниками, которые нужно было регулярно высаживать заново. Все это разительно отличалось от серого Тюильри с его подстриженными деревьями и кустарниками.

Я спускаюсь с холма, медленным шагом фланера удаляясь от особняка Эфрусси. То и дело перехожу с одной стороны улицы на другую, чтобы получше рассмотреть лепнину на окнах, и вдруг осознаю, что многие дома, мимо которых я прохожу, рассказывают об обновлении. Ведь почти все, для кого они возводились, впервые достигли успеха где‑то в другом месте.

В десяти домах от особняка Эфрусси, в доме № 61, жил Абрахам‑Соломон Камондо; рядом, в № 63, – его брат Ниссим, а на другой стороне улицы, в доме № 60, – их сестра Ревекка. Камондо – евреи‑финансисты, как и Эфрусси, – приехали в Париж из Константинополя через Венецию. Банкир Анри Чернуски – плутократ, поддерживавший Парижскую коммуну, – явился в Париж из Италии и жил в холодноватой роскоши, среди своих японских сокровищ, у самого парка. Дом № 55 – особняк Каттауи, банкиров‑евреев из Египта, № 43 – дворец Адольфа де Ротшильда, купленный у Эжена Перейра и перестроенный (прибавился зал под стеклянной крышей, где разместилась коллекция произведений искусства эпохи Возрождения).

Но ничто не сравнится с особняком, выстроенным шоколадным магнатом Эмилем‑Жюстеном Менье. Это было избыточно великолепное здание, настолько непоследовательное в выборе украшений, что описание, которое дал ему Золя («пышная помесь всех стилей»[9]), до сих пор кажется вполне справедливым. Здесь, на рю де Монсо, жил персонаж его мрачного романа 1872 года «Добыча» (La curée) еврей Саккар – алчный воротила, торговец недвижимостью. Когда сюда приехали Эфрусси, это была еврейская улица, где жили люди, выставлявшие напоказ свое богатство в роскошных золоченых дворцах. Топоним «Монсо» сделался в Париже жаргонным словечком для обозначения новоприбывших нуворишей.

Таким был мир, где осели мои нэцке. На этой улице, идущей под гору, я ощущаю эти переливы между сдержанностью и пышностью, будто особый ритм – вдох‑выдох, – в котором видимое чередуется с невидимым.

Когда сюда приехал Шарль Эфрусси, ему был двадцать один год. Париж засаживали деревьями, и прежние тесные закоулки старого города сменялись широкими мостовыми. Пятнадцать лет городской центр непрерывно перестраивали под руководством барона Османа. Он разрушал дотла средневековые улицы и разбивал на их месте новые парки и новые бульвары. С необычайной быстротой город словно распахивался, обретая перспективу.

Если вы хотите ощутить вкус того времени, почувствовать, как несется пыль по только что вымощенным проспектам и мостам, взгляните на две картины Гюстава Кайботта. Он был на несколько месяцев старше Шарля, жил неподалеку от Эфрусси, в другом величественном особняке. На его полотне «Мост Европы» мы видим элегантного молодого человека в сером пальто и черном цилиндре (возможно, самого художника), шагающего по мосту, по широченному тротуару. В двух шагах позади него идет молодая женщина в платье со скромными оборками, под парасолем. Светит солнце. Повсюду сверкает свежеобтесанный камень. Пробегает собака. На ограду моста опирается рабочий. Такое впечатление, будто мир только что сотворен: это литания безупречных движений и теней. Все, включая собаку, точно знают, чт о делают.

Улицы Парижа невозмутимо спокойны. Чистые каменные фасады, ритмичная деталировка балконов, недавно высаженные аллеи – все это появляется на другой картине Кайботта – «Молодой человек у окна». Здесь брат Кайботта изображен стоящим у раскрытого окна семейных апартаментов, выходящих на пересечение улиц по соседству с рю де Монсо. Он стоит, сунув руки в карманы, он хорошо одет и уверен в себе, впереди у него еще вся жизнь, а позади – плюшевое кресло.

Все возможно.

Таким мог быть и Шарль. Он родился в Одессе и провел первые десять лет своей жизни в желтом оштукатуренном дворце на краю пыльной площади, обсаженной каштанами. Забравшись на чердак, он мог увидеть мачты кораблей в порту, а за ними – море. Его дед занимал целый этаж – и все пространство. Рядом находился его банк. Нельзя было и шагу ступить по бульвару без того, чтобы кто‑нибудь не остановил его деда, или отца, или дядьев, чтобы чего‑нибудь не спросить или не попросить – одолжения, копейку, чего угодно. Он постигал, сам того не сознавая, что публичная жизнь сводится к встречам и уклонению от встреч. Он учился давать монеты нищим и разносчикам, здороваться со знакомыми на ходу.

Затем Шарль переезжает в Вену и следующее десятилетие живет там с родителями, братьями и сестрой, с дядей Игнацем и бесстрастной тетей Эмилией, с кузенами и кузиной – надменным Стефаном, язвительной Анной и маленьким Виктором. По утрам приходит учитель. Дети учат языки: латынь, греческий, немецкий и английский. Дома полагается говорить по‑французски. Друг с другом им разрешается разговаривать и по‑русски, но беда, если их застигнут за болтовней на идише, которого они набрались в одесских дворах! Все эти кузены и кузины могут начать предложение на одном языке, а закончить – на другом. Эти языки им необходимы: семья часто ездит в Одессу, Санкт‑Петербург, Берлин, Франкфурт и Париж. А еще языки нужны им потому, что свидетельствуют о принадлежности к определенному социальному классу. Ведь, владея языками, ты везде как дома.

Они любуются Брейгелевыми «Охотниками на снегу» с мозаикой из пестрых собак на гребне холма. Открывают шкафы с рисунками в галерее Альбертина, рассматривают акварели Дюрера: дрожащего зайца, простертое крыло четко прорисованной птицы. Учатся ездить верхом в Пратере. Мальчиков обучают фехтованию. Все кузены и кузины берут уроки танцев. И все они прекрасно танцуют. У Шарля в восемнадцать лет появляется семейное прозвище – Le Polonais, поляк, вальсирующий юноша.

Именно в Вене старших мальчиков – Жюля, Игнаца и Стефана – берут в контору на улице Шоттенбастай, неподалеку от Рингштрассе. Это довольно отталкивающее здание. Там Эфрусси ведут дела. Взрослые велят мальчикам сидеть тихо, а сами обсуждают поставки зерна и выясняют, каков рост процентов на бирже. Открываются новые возможности: в Баку находят нефть, а на Байкале – золото. Клерки суетятся. Здесь юных Эфрусси обучают основам бизнеса, который им суждено унаследовать, учат азбуке выгоды по нескончаемым столбцам цифр в гроссбухах.

Тем временем Шарль сидит вместе с младшим кузеном Виктором и рисует Лаокоона со змеями – статую, которую он полюбил еще в Одессе. Чтобы поразить воображение мальчика, он старается изобразить кольца, обвивающие плечи Лаокоона, особенно тугими. Требуется много времени, чтобы как следует нарисовать каждую из змей. Он делает эскизы работ, которые видел в Альбертине. Рисует слуг. И беседует с друзьями родителей о картинах из их коллекций. Всегда приятно, когда твои картины обсуждает такой эрудированный юноша.

И вот долгожданный переезд в Париж. Шарль хорош собой: он строен, носит аккуратно подстриженную темную бородку, отливающую рыжим. У него семейный нос Эфрусси – крупный, остроконечный – и такой же высокий лоб, как и у всех его родных и двоюродных братьев. Глаза темно‑серые и живые. Он обаятелен. Вначале видишь, как хорошо он одет, как изящно завязан на нем галстук, а потом слышишь, как он говорит: оказывается, не хуже, чем танцует.

Шарль волен делать все что хочет.

Мне нравится думать, что это оттого, что он самый младший, третий сын, а во всех хороших детских сказках именно третьему сыну положено покидать родительский дом и отправляться на поиски приключений. Это просто предположение: я ведь и сам третий сын. Однако я подозреваю, что родители сами понимали: этот юноша не создан для биржи. Его дядья, Мишель и Морис, тоже перебрались в Париж. Пожалуй, теперь уже достаточно сыновей отобрано для работы в «Эфрусси и компании» на рю де л’Аркад, 45, так что можно предоставить этого милого книгочея самому себе: он предпочитает удаляться, когда речь заходит о деньгах, зато умеет с головой погружаться во всякие умные беседы.

У Шарля появляется новая квартира в семейном доме – позолоченная, чистая и пустая. Теперь ему есть куда возвращаться – в новенький дом на недавно вымощенном парижском холме. Он владеет языками, у него есть деньги и время. Поэтому он отправляется путешествовать. Как и всякий молодой человек, получивший хорошее воспитание, он едет на юг – в Италию.

 

Un lit de parade

 

В предыстории моих нэцке это первый этап коллекционирования, которым увлекся Шарль. Быть может, он еще раньше, в детстве, подбирал конские каштаны на одесском бульваре или собирал монеты в Вене, но мне известно лишь об этом начале. То, с чего он начал, то, что он привозит к себе в дом № 81 на рю де Монсо, свидетельствует о жадности. О жадности, алчности или о восторге, вырвавшемся на свободу: действительно, он покупает очень много.

Он проводит год вдали от семьи – это год передышки, традиционный Wanderjahr [10], гранд‑тур, большое путешествие, отданное осмотру шедевров ренессансного искусства. И это странствие делает из Шарля коллекционера. Или, быть может, оно позволяет ему коллекционировать – превращать рассматривание в обладание, а обладание – в знание.

Шарль скупает рисунки и медальоны, ренессансные эмали и гобелены XVI века, выполненные по эскизам Рафаэля. Он покупает мраморную статуэтку ребенка в манере Донателло. Покупает великолепную фаянсовую скульптуру молодого фавна работы Луки делла Роббиа: это двусмысленное, хрупкое создание, обернувшееся, чтобы поглядеть на нас, покрытое глазурью небесно‑синего, как у мадонн, и яично‑желтого оттенка. Вернувшись к себе в Париж, в квартиру на третьем этаже, Шарль ставит это изваяние в спальне, в нише, украшенной итальянским узорным шитьем XVI века – тканями с обильной вышивкой. Ниша превращается в какой‑то сатиров алтарный образ, где место страстотерпца отведено фавну.

Изображение этого «запрестольного образа» имеется в громоздком трехтомном красно‑коричневом издании крупного формата, хранящемся в библиотеке Музея Виктории и Альберта. Я заказываю эти фолианты – и когда их ввозят в читальный зал на больничной каталке, наступает всеобщее веселье. В этом Musée Graphique собраны гравюры всех произведений из всех крупных коллекций ренессансного искусства в Европе, главным образом принадлежавших сэру Ричарду Уоллесу (из собрания Уоллеса в Лондоне), а также Ротшильдам – и двадцатитрехлетнему Шарлю. Эти тома – колоссального масштаба тщеславные издания, которые напечатали за свой счет одни коллекционеры, чтобы впечатлить других. Три страницы отведены роскошной нише для фавна: винно‑красные тяжелые ткани с выпуклым золотым шитьем, панно со святыми, гербы – тут видна и другая часть коллекции Шарля.

Я невольно разражаюсь смехом: вот огромная ренессансная кровать, настоящий lit de parade [11], тоже весь увешанный шитьем. Высокий балдахин с амурами среди замысловатых орнаментов, гротескных голов, геральдических эмблем, цветов и плодов. Две роскошные занавеси удерживаются шнурами с тяжелыми кистями, каждая украшена буквой «Е» на золотом фоне. На изголовье – еще одна «Е». Это нечто вроде герцогской кровати, почти княжеское ложе. Оно принадлежит миру фантазии. Это такое ложе, откуда можно править городом‑государством, где можно устраивать аудиенции, сочинять сонеты – и, разумеется, заниматься любовью. Что же это за юноша, если ему вздумалось купить подобное ложе?

Я выписываю длинный перечень его приобретений и пытаюсь представить, будто мне двадцать три года и все эти ящики сокровищ мои. Вот их вносят по винтовой лестнице на третий этаж и вскрывают, так что кругом разлетаются щепки и опилки. Вот я расставляю их в собственных комнатах и слежу за тем, чтобы они выгодно смотрелись на утреннем солнце, которое вливается сквозь окна. И что увидят посетители, когда войдут в гостиную: стену, увешанную рисунками, или гобелен? Должны ли они хоть краем глаза увидеть мой lit de parade? Я воображаю, как показываю свои эмали родителям и братьям, как хвастаюсь перед родными. И вдруг со смущением чувствую, что возвращаюсь к собственным шестнадцати годам, когда я выставил кровать в коридор, решив спать на полу, а над матрасом повесил ковер, чтобы получился полог. По выходным же я перевешивал картины и переставлял книги, желая понять, каково это – самому обустраивать свое жизненное пространство. Так что представить себя на месте Шарля я очень даже могу.

Разумеется, это театральные декорации. Все вещи, купленные Шарлем, – произведения, нуждающиеся во взгляде знатока, все они свидетельствуют о знании, об истории, о родословной, о самом коллекционировании. Если разобрать этот перечень сокровищ – гобелены по эскизам Рафаэля, скульптура в манере Донателло, – то можно догадаться: Шарль уже начал усваивать, что искусство раскрывается через историю. Вернувшись в Париж, он дарит Лувру редкий медальон XV века, который изображает Ипполита, разрываемого дикими конями. Мне кажется, я уже слышу голос молодого искусствоведа, беседующего с посетителями. Чувствуется, что он не только богат, но и начитан.

А еще я начинаю улавливать его наслаждение материалом: неожиданной тяжестью дамасской стали, прохладной поверхностью эмалей, патиной на бронзе, выпуклостью шитья.

Эта первая коллекция абсолютно традиционна. Подобные произведения наверняка имелись у многих друзей родителей Шарля, и, возможно, владельцы объединяли их в некие пышные декорации наподобие той бордово‑золотой мизансцены, какую создал юный Шарль в своей парижской спальне. Это всего лишь скромная вариация на тему того, что он видел повсюду – в других еврейских домах. Шарль просто‑напросто стремится продемонстрировать – и для своего возраста весьма напористо, – что он уже повзрослел. И что он готовится к светской жизни.

Если вам захочется увидеть масштабные декорации такого рода, то можете посетить любой из домов Ротшильдов в Париже или, лучше всего, новый дворец Джеймса де Ротшильда – Шато‑Феррьер на самой окраине города. Здесь привечали произведения ренессансной Италии, где господствовали купцы и банкиры: не следует забывать, что меценатами становятся те, кто умеет грамотно распоряжаться деньгами, и что меценатство не наследуется. Вместо большого зала с привычной рыцарской и христианской атрибутикой в Шато‑Феррьер был устроен внутренний двор на манер итальянской пьяццы, с четырьмя огромными воротами, которые вели в разные части дворца. Под потолком в духе Тьеполо расположилась галерея с гобеленами, изображавшими триумфы, со скульптурными фигурами из черно‑белого мрамора, с полотнами Веласкеса, Рубенса, Гвидо Рени и Рембрандта. А главное, там было очень много золота: золото сверкало на мебели, на рамах картин, на лепнине, на гобеленах, и повсюду красовались золоченые эмблемы Ротшильдов. Le goût Rothschild – «ротшильдовский вкус» – стал синонимом позолоты. И еврейской любви к золоту.

Вкус Шарля заметно не дотягивает до Феррьера. Как и его покои, разумеется: у него ведь всего две гостиные и одна спальня. Однако Шарль не только располагает личным пространством, где можно разместить и новые приобретения, и книги. Он начинает ощущать себя молодым коллекционером и ученым. В силу редкого стечения обстоятельств он одновременно скандально богат и чрезвычайно целеустремлен.

И все это ничуть не располагает меня к нему. По правде говоря, при виде ренессансного ложа у меня начинается легкое головокружение: я не уверен, что даже ради нэцке смогу провести много времени с этим молодым человеком, охваченным страстью к искусству и украшению интерьера. Ценитель, раздается сигнал тревоги. И – считает себя всезнайкой, а сам слишком молод.

И разумеется, слишком, слишком богат: до добра это не доводит.

Я сознаю, что мне нужно понять, каких взглядов придерживался сам Шарль, а для этого мне нужно ознакомиться с тем, что он написал. Тут я попадаю на надежную академическую почву: я подготовлю полную библиографию, а потом примусь за чтение в хронологическом порядке. Начинаю я со старых подшивок «Газетт де боз‑ар» (Gazette des Beaux‑Arts)[12] тех лет, когда Шарль только обосновался в Париже, и просматриваю его первые суховатые заметки о художниках‑маньеристах, о бронзовой скульптуре и о Гольбейне. Я сосредоточиваюсь, покоряясь долгу. У него есть любимый венецианский художник – Якопо де Барбари, который любил изображать святого Себастьяна, битвы Тритонов и нагие связанные тела. Я пока не знаю, насколько важным окажется это пристрастие к эротическим сюжетам. Я вспоминаю о Лаокооне и слегка волнуюсь.

Начинает он неважно. Это заметки о выставках, книгах, очерках и заметки к различным публикациям: вполне ожидаемый слой искусствоведческих отложений на полях чужих научных работ («заметки по поводу атрибуции…», «отклики на систематический каталог…»). Эти тексты чем‑то сродни его итальянской коллекции – и я чувствую, что почти не двигаюсь вперед. Но через несколько недель я начинаю чувствовать себя в компании Шарля более непринужденно: этот первый коллекционер нэцке пишет уже более раскованно. Порой встречаются неожиданные всплески эмоций. Проходят три недели моей драгоценной весны, затем еще две недели: сумасшедшая растрата дней, которые я провожу в полумраке зала периодики.

Шарль учится посвящать картине время. Чувствуется, что он побывал на выставке и увидел ее, а потом вернулся и посмотрел снова. В некоторых очерках хорошо ощущается как бы прикосновение к плечу – приглашение обернуться, взглянуть еще раз, подойти поближе, отойти подальше. Чувствуется, как Шарль становится увереннее в себе, как крепнет его страсть, а потом наконец в его текстах появляются стальные нотки – нелюбовь к предвзятым мнениям. Он старается сохранять равновесие между своими чувствами и суждениями, однако пишет так, что трудно не заметить и те и другие. Мне кажется, что это редкое качество для пишущих об искусстве. Недели убегают от меня одна за другой, а я все сижу в библиотеке, и вокруг меня громоздятся подшивки «Газетт» – и целые башни новых вопросов, и каждый том распухает от закладок, желтых самоклеящихся листочков и записок.

У меня болят глаза. Шрифт – кегль 8, примечания и того мельче. Зато освежил свой французский. Мне начинает казаться, что я смогу работать вместе с этим молодым человеком. Он не хвастается своими обширными познаниями, во всяком случае делает это нечасто. Ему просто хочется, чтобы мы лучше поняли то, что у него перед глазами. И пожалуй, это вполне достойно уважения.

 

«Мой вожатый и поводырь»

 

Еще не пришла пора вводить в рассказ нэцке. Шарль, двадцати с лишним лет, постоянно в отлучке, постоянно в разъездах, шлет письма – из Лондона, Венеции, Мюнхена – с извинениями за то, что не смог присутствовать на семейных встречах. Он принимается за книгу о Дюрере – художнике, которого полюбил, рассматривая коллекции в Вене, – и ему необходимо разыскать каждый рисунок, каждый грифонаж во всех архивах, чтобы воздать мастеру должное.

Два его старших брата надежно устроились каждый в собственном мире. Жюль стоит у кормила «Эфрусси и компании» на рю де л’Аркад вместе с дядьями. Обучение, которое он прошел в юности в Вене, принесло плоды, и он очень умело обращается с капиталом. А еще он сочетался в венской синагоге браком с Фанни – умной, сухощавой молодой вдовой одного венского финансиста. Она очень богата, и брак этот, как и положено, носит династический характер. Парижские и венские газеты распространяют слухи, будто он ежевечерне танцевал с ней, пока она не сдалась и не согласилась выйти за него замуж.

Игнац предавался разгулу. В его жизни одна яркая влюбленность быстро сменялась другой. Будучи amateur des femmes, женолюбом, он проявлял особые способности – карабкаться по стенам домов на большую высоту и забираться в окна, проникая в назначенные для свиданий комнаты. Об этом мне довелось прочесть позже в мемуарах престарелых светских дам. Он настоящий mondain, светский парижанин: крутит роман за романом, вечера проводит в жокей‑клубе, излюбленном месте холостяков, и дерется на дуэлях. Поединки запрещены, однако они в моде среди состоятельных молодых людей и армейских офицеров, которые чуть что хватаются за рапиру. Имя Игнаца упоминалось в тогдашних дуэльных руководствах, а в одной газете рассказывалось о том случае, когда в схватке с наставником он едва не лишился глаза. Игнац «слегка ниже среднего роста… Наделен энергией, которая очень удачно дополняется стальными мышцами… Месье Эфрусси – один из самых ловких… приветливых и честных фехтовальщиков, с какими я знаком».

Вот он стоит, небрежно опираясь на рапиру: в такой позе миниатюрист Хиллиард обычно изображал вельмож елизаветинского двора: «Этого неутомимого спортсмена вы встретите рано утром в лесу, верхом на отличной лошади, серой в яблоках; урок фехтования у него уже закончился». Я представляю себе, как Игнац проверяет высоту стремян в конюшне на рю де Монсо. Верхом он ездит «на русский манер». Я не вполне понимаю, что это означает, но звучит великолепно.

Шарля впервые замечают в светских салонах. О нем оставил запись в дневнике язвительный романист, мемуарист и коллекционер Эдмон де Гонкур. Писателя возмутил сам факт, что людей вроде Шарля вообще приглашают в гостиные: салоны «прямо‑таки наводнены евреями и еврейками». Он записывает впечатление, которое производят на него новые молодые люди: эти Эфрусси – mal élevés («плохо воспитаны») и insupportables («несносны»). Шарль, сообщает он, вездесущ, а это признак того, что он не знает своего места. Он жадно ищет знакомств и не понимает, когда нужно умерить пыл и уйти в тень.

Де Гонкур завидует этому обаятельному юноше, говорящему по‑французски с едва заметным акцентом. Шарль вошел – похоже, без особых усилий – в грозные и модные салоны тех дней, каждый из которых являл собой минное поле, где яростно сталкивались различные политические, художественные, религиозные и аристократические вкусы. Их было много, однако первыми являлись салоны мадам Штраус (вдовы Бизе), графини Греффюль и утонченной акварелистки, писавшей цветочные натюрморты, мадам Мадлен Лемер. Салон – это гостиная, регулярно заполнявшаяся приглашенными гостями, которые собирались в определенное время днем или вечером. Поэты, драматурги, живописцы, завсегдатаи клубов, светские люди встречались, чтобы в присутствии хозяйки салона обсудить достойные внимания события, посплетничать, послушать музыку или оценить чей‑либо светский дебют. В каждом салоне была особая атмосфера и свои приверженцы: те, кто обижал мадам Лемер, слыли «занудами» или «перебежчиками».

Четверги у мадам Лемер упоминает в одном очерке молодой Марсель Пруст. Он вспоминает запах сирени, наполнявший ее мастерскую и достигавший улицы – рю де Монсо, где теснились экипажи бомонда. По четвергам по улице невозможно было пройти. Пруст замечает Шарля. В гостиной шумно – и он подходит ближе, пробираясь сквозь толпу писателей и светских львов. Шарль беседует в углу комнаты с одним художником‑портретистом. Оба, склонив головы, ведут такой тихий и сосредоточенный разговор, что Прусту, хотя он подходит совсем близко, так и не удается подслушать ни слова.

Сварливого де Гонкура особенно бесит то, что молодой Шарль сделался наперсником его принцессы Матильды, племянницы Бонапарта. Она живет неподалеку, в просторном особняке на рю де Курсель. Он записывает слухи о том, что ее видели в доме Шарля на рю де Монсо вместе с gratin («сливками») аристократии и что княгиня обрела в Шарле «вожатого и поводыря, ведущего ее по жизни». Незабываемый образ: грозная пожилая принцесса, вся в черном, монументально‑величественная, почти как королева Виктория, – и этот молодой человек лет двадцати с небольшим, которому удалось стать для нее «поводырем» и направлять при помощи легчайших подсказок и намеков.

Шарль понемногу находит свое место в этом сложном и снобистском городе. Он начинает открывать такие места, где к его беседам относятся благожелательно, где его еврейское происхождение оказывается приемлемым или где на него хотя бы смотрят сквозь пальцы. Как молодой автор статей об искусстве, он каждый день наведывается в редакцию «Газетт де боз‑ар» на рю Фавар, заглядывая п


Поделиться с друзьями:

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.066 с.