III. На каждого единорога найдется охотник — КиберПедия 

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

III. На каждого единорога найдется охотник

2023-01-02 25
III. На каждого единорога найдется охотник 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Какая жизнь нас ждет, если приручение не удастся? Без защиты от надзорного капитализма и его инструментарной власти – их поведенческих и социальных целей – мы застряли в состоянии, когда «некуда деться», в окружении стен, сделанных из стекла. Естественное человеческое стремление к убежищу должно быть уничтожено, а древний институт святилища упразднен.

«Некуда деться» – необходимое условие процветания Большого Другого, а его процветание – необходимое условие для всего, что должно за ним последовать: потоков поведенческого излишка, преобразующихся в доходы; определенности, готовящей каждому игроку на рынке гарантированный результат; обхода доверия в пользу радикального безразличия «недоговора»; фантастических возможностей мгновенной связи, эксплуатирующей нужды опустошенного человека второго модерна и превращающей его жизнь в средство достижения чужих целей; разграбления «я»; вымирания автономного морального суждения ради неограниченного контроля; активации действий и модификации поведения, понемногу истощающих волю к воле; утраты собственного голоса от первого лица в пользу чужих планов; разрушения социальных и политических отношений, которые строились на старых и медлительных и все еще не реализованных идеалах самоопределения граждан, неразрывно связанных с законной, демократически избранной властью.

Каждый из этих прекрасных единорогов вдохновлял человечество на его высшие свершения, каким бы несовершенным ни оказалось достигнутое. Но на каждого единорога есть охотник, и идеалы, питавшие либеральный порядок, не исключение. Ради этого охотника не должно быть ни дверей, ни замков, ни трения, ни противоположности между близостью и дистанцией, домом и вселенной. Уже нет необходимости в «топоанализе», потому что все пространства слились в одно пространство, которое является Большим Другим. Не ищите уютное местечко в глубине раковины. Нет смысла сворачиваться калачиком в темном дальнем конце ее спирали. Раковина – всего лишь еще одно звено в цепи, и ваши грезы уже нашли свою аудиторию в пульсирующей сети этой шумной жизни за стеклом.

В отсутствие синтетических деклараций, которые обеспечивают дорогу к человечному будущему, непереносимость жизни за стеклом втягивает общество в «гонку вооружений» взаимных контрдеклараций, в которой мы стремимся ко все более изощренным способам укрыться в своей собственной жизни, в поисках передышки от внимания беззаконных машин и их хозяев. Мы делаем это, чтобы удовлетворить нашу извечную потребность в святилище, а также в качестве акта сопротивления, отвергающего инструментарные правила улья, его «расширенные эффекты подавления» и неуемную жадность Большого Другого. В контексте надзора со стороны государства, практики «укрытия» называли «протестами в связи с неприкосновенностью частной жизни»; как известно, такие практики вызывают подозрения у правоохранительных органов[1236]. Сегодня на попытки «укрыться» от них также жалуются Большой Другой и его рыночные хозяева, которые обладают необычайно широким и глубоким влиянием, обосновавшись внутри наших стен, наших тел и наших улиц, претендуя на наши лица, наши чувства и наш страх остаться за бортом.

Я сказала, что слишком много лучших и умнейших представителей нового поколения посвящают свои таланты интенсификации потока кликов. Не менее печально, что новое поколение активистов, художников и изобретателей чувствует себя призванным создавать искусство и науку укрытия[1237]. Невыносимые условия жизни за стеклом заставляют этих молодых художников посвящать свой гений перспективам человеческой невидимости, пусть даже их творения требуют от нас настойчивого поиска и обретения ориентиров. Их провокации уже приняли различные формы – блокирующие сигнал футляры для телефона, фальшивые протезы отпечатков пальцев, не дающие вашим пальцам «стать ключом к вашей жизни», светодиодные козырьки, препятствующие распознаванию лиц, куртки, блокирующие радиоволны и устройства слежения, излучатель запахов, который выделяет металлический аромат, когда какое‑то из ваших устройств обнаруживает незащищенный веб‑сайт или сеть, приложение‑«рандомизатор», которое препятствует любому надзору, «опирающемуся на то, что поднадзорный будет придерживаться предсказуемых шаблонов поведения», линейка одежды под названием «Камуфляж», включающая в себя рубашки с изображениями лиц знаменитостей, чтобы запутать программы распознавания лиц, головной убор против сканирования мозга, препятствующий оцифровке мозговых волн, и антинадзорное пальто, создающее щит для блокировки инвазивных сигналов. Чикагский художник Лео Сельваджо создает на 3D‑принтере пластиковые маски‑протезы, затрудняющие распознавание лица. Он называет свою работу «организованным художественным вмешательством»[1238].

Но, пожалуй, самые горькие чувства вызывает набор инструментов Backslash – «серия функциональных устройств, разработанных для протестов и беспорядков будущего», в который входят умная бандана для встраивания скрытых сообщений и открытых ключей; носимые устройства, образующие независимую сеть; персональные «черные ящики» для регистрации злоупотреблений со стороны правоохранительных органов; и роутеры для быстрого развертывания автономной связи[1239]. Backslash был создан в рамках магистерской диссертации одного студента Нью‑Йоркского университета, и прекрасно отражает борьбу за третий модерн, которую предстоит вести этому поколению. Разработчик пишет, что для молодых протестующих, с рождения живущих в цифровом мире, «связь – одно из основных прав человека». Тем не менее, сетует он, «будущее технологий в протестах выглядит мрачным» из‑за всепроникающего надзора. Придуманный им набор инструментов призван создать «пространство для исследования напряженных отношений между протестом и технологиями, пространство для развития диалога о свободе самовыражения, беспорядках и разрушительных технологиях». В сходном направлении мыслят учащиеся Вашингтонского университета, разработавшие прототип «нательного передатчика из обычных устройств». Идея в том, что многие легкодоступные устройства «можно приспособить для передачи информации только беспроводным приемникам, находящимся в контакте с телом», создавая таким образом основу для безопасной и частной коммуникации, независимой от обычных передач Wi‑Fi, которые легко обнаружить[1240].

Прогуляйтесь по магазину в Новом музее современного искусства на Манхэттене, и на видном месте вы увидите хит продаж – настольное зеркало, отражающая поверхность которого покрыта ярко‑оранжевой надписью: «Сегодняшнее селфи – завтрашний биометрический профиль». Это «Селфи‑зеркало „не забывай о приватности“» – проект молодого берлинского художника Адама Харви, чьи работы привлекают внимание к проблеме надзора и защиты от тех, кто им занимается. Искусство Харви начинается с «анализа <…> алгоритмов компьютерного зрения» с целью обнаружения и использования их уязвимостей с помощью маскировки и других форм укрытия. Пожалуй, его самая известная работа – «Одежда‑невидимка» (Stealth Wear), серия носимых модных вещей, призванных подавить, сбить с толку и избежать надзора со стороны дронов и программ распознавания лиц. Посеребренные ткани отражают тепловое излучение, «позволяя пользователю избежать теплового отслеживания с воздуха». Наряды Харви вдохновлены традиционной мусульманской одеждой, выражающей мысль, что «одежда создает необходимую дистанцию между человеком и Богом». Теперь он переосмысливает это, создавая одежду, которая обеспечивает необходимую дистанцию между человеческим опытом и силами надзора[1241]. В рамках другого проекта Харви создал эстетику макияжа и укладки – синие перья, свисающие с толстых черных челок, дреды, болтающиеся ниже носа, скулы, покрытые толстыми клиньями черно‑белой краски, локоны, змеящиеся вокруг лица и шеи, как щупальца осьминога, – все ради создания помех программам распознавания лиц и другим формам компьютерного зрения.

Харви – один из художников, часто молодых, которые обращаются к темам надзора и сопротивления и число которых неуклонно растет. «Деметрикаторы» в Facebook и Twitter художника Бенджамина Гроссера – это программные интерфейсы, представляющие страницы этих сайтов с удаленными метриками: «Количество „лайков“, „друзей“, подписчиков, ретвитов <…> все исчезает». «Как меняет наше понимание дружбы интерфейс, затеняющий количество друзей? – спрашивает он. – Убери цифры – и узнаешь». Проект Гроссера под названием «Go Rando» – это расширение для веб‑браузера, которое «запутывает ваши чувства в Facebook», случайным образом выбирая эмодзи каждый раз, когда вы нажимаете на кнопку «Нравится», тем самым создавая препятствия для анализа излишка, необходимого для вычисления личностных и эмоциональных профилей[1242]. Богато оркестрованные перформансы Тревора Паглена используют музыку, фотографию, спутниковые снимки и искусственный интеллект, показывая вездесущее знание и всепроникающее действие Большого Другого. «Это попытка заглянуть внутрь программ, работающих на искусственном интеллекте <…> заглянуть в архитектуры других систем компьютерного зрения, попытка понять, что они видят», говорит Паглен. Инсталляция китайского художника Ай Вейвея «Гензель и Гретель» 2017 года создала мощную среду, в которой участники воочию сталкиваются с надзорными последствиями собственных невинных действий – фотосъемки, загрузки фото в Instagram, твитов, текстовых сообщений, расстановки тегов и публикаций[1243].

Художники, как и молодежь, – это наши канарейки на угольной шахте. То, что необходимость сделаться невидимыми стала темой блестящих авангардистских работ, – еще одно послание в бутылке, отправленное с линии фронта скорби и отвращения. Жить за стеклом невыносимо, но ничем не лучше жить пряча лица под масками и облекая тела в непроницаемые для сигнала ткани, чтобы помешать вездесущим беззаконным машинам. Как и с любой другой контрдекларацией, укрытие от рисков становится способом приспособиться, тогда как оно должно стать моментом кристаллизации возмущения. Эта ситуация неприемлема. Тоннелей под стеной недостаточно. Стена должна пасть.

Наибольшая опасность состоит в том, что в жизни за стеклом, или в возможности от нее укрыться, мы начнем чувствовать себя как дома. Обе альтернативы лишают нас жизненно важного обращения внутрь, рождаемого в святилище, которое в конечном итоге и отличает нас от машин. Это тот колодец, из которого мы черпаем способность обещать и любить, без чего увядают и отмирают как личные узы общения, так и публичные узы общества. Если сегодня мы не изменим этот курс, последующим поколениям мы завещаем монументальную работу. Промышленный капитализм повелевал природой лишь для того, чтобы оставить грядущим поколениям бремя горящей планеты. Дополним ли мы его вторжением в человеческую природу и покорением ее надзорным капитализмом? Будем ли мы стоять в стороне, пока он тонко навязывает нам жизнь улья, требуя отказаться от святилища и права на жизнь в будущем времени во имя его богатства и власти?

Парадизо называет это революцией, Пентленд говорит о смерти индивидуальности. Наделла и Шмидт выставляют машинный улей, с его принудительным слиянием и упреждающими гармониями, образцом для подражания. Пейдж и Цукерберг понимают трансформацию общества как средство достижения своих коммерческих целей. Конечно, среди нас есть несогласные, но декларации в пользу жизни без стен пока что не привели к массовому отзыву согласия. Отчасти это результат нашей зависимости, отчасти – следствие того, что мы еще не оценили всю широту и глубину того, что припасли для нас архитекторы улья, не говоря уже о последствиях, которые может повлечь за собой эта «революция».

По мере развития, тестирования, совершенствования и нормализации его операций, наши чувства немеют перед чудовищностью Большого Другого. Нас оглушает колыбельная стен. Способы укрытия от машин и их хозяев постепенно превращаются из того, чем одержим лишь авангард, в обычный предмет обсуждения и в конечном итоге в тему разговоров за обеденным столом. Каждый шаг на этом пути происходит словно в дыму военных сражений – бессвязные фрагменты и инциденты, возникающие внезапно и часто в непонятных обстоятельствах. Трудно различить общие тенденции, не говоря уже об их истоках и значении. Тем не менее каждое сокращение пространства для святилища оставляет за собой пустоту, которая плавно и беззвучно заполняется новыми фактами инструментарной власти.

 

 

Заключение

Глава 18

Верхушечный переворот

 

 

Он отвергает, что незримо, ждет

Любви развоплощенной, без объекта,

И терпит небывалый прежде гнет.

 

У. Х. Оден, Сонеты из Китая, III [1244]

 

Надзорный капитализм отклоняется от истории рыночного капитализма в трех поразительных отношениях. Во‑первых, он настаивает на своем праве на неограниченную свободу и неограниченное знание. Во‑вторых, он отказывается от давней органической взаимности с людьми. В‑третьих, сквозь призрак жизни в улье просвечивает коллективистское видение общества, основанного на радикальном безразличии и его материальном выражении в Большом Другом. В этой главе мы исследуем каждое из этих отклонений от исторической нормы, а затем поднимем вопрос, на который они неизбежно нас наталкивают: является ли надзорный капитализм просто еще одной разновидностью «капитализма»?

 

I. Свобода и знание

 

Требуя свободы от каких‑либо ограничений, надзорные капиталисты ничем не отличаются от других капиталистов. Они настаивают на «свободе для» применения любых новых методов, настойчиво утверждая необходимость для них «свободы от» законов и норм. Эта классическая модель отражает два базовых допущения относительно капитализма, сделанных его собственными теоретиками. Во‑первых, рынки по своей природе непознаваемы. Во‑вторых, незнание, вызванное этой непознаваемостью, требует широкой свободы действий для участников рынка.

Представление о незнании и свободе как существенных характеристиках капитализма коренится в обстоятельствах жизни до прихода современных систем связи и транспорта, не говоря уже о глобальных цифровых сетях, интернете или повсеместных компьютеризованных, воспринимающих, активирующих действие архитектурах Большого Другого. До недавнего времени жизнь была неизбежно локальной и «целое» было неизбежно невидимым для «части».

Знаменитая метафора «невидимой руки» Адама Смита опиралась на эти непреходящие реалии человеческой жизни. Каждый человек, рассуждал Смит, использует свой капитал локально в стремлении к непосредственным удобствам и удовлетворению потребностей. Каждый «имеет в виду лишь свой собственный интерес <…> преследует лишь свою собственную выгоду, <…> невидимой рукой направляется к цели, которая совсем и не входила в его намерения». Этой целью является эффективное использование капитала на более широком рынке – богатство народов. Отдельные действия, создающие эффективные рынки, складываются в потрясающе сложную систему, загадку, которую ни один человек или организация не может и надеяться познать или понять, не говоря уже о том, чтобы направлять: «Государственный деятель, который попытался бы давать частным лицам указания, как они должны употреблять свои капиталы <…> присвоил бы себе власть, которую нельзя без ущерба доверить не только какому‑либо лицу, но и какому бы то ни было совету или учреждению…»[1245].

Неолиберальный экономист Фридрих Хайек, чьи идеи мы кратко рассмотрели в главе 2, поскольку они послужили основой для рыночно ориентированной экономической политики последнего полувека, извлек самые базовые положения своей аргументации из допущений Смита относительно целого и части. «Адам Смит, – писал Хайек, – был первым, кто понял, что методы упорядочения экономического сотрудничества, на которые мы натолкнулись, не умещаются в пределах нашего знания и нашего восприятия. Его „невидимую руку“, наверное, правильнее было бы определить как невидимую или не поддающуюся непосредственному восприятию структуру (pattern)»[1246].

Подобно Планку, Мейеру и Скиннеру, Хайек и Смит недвусмысленно связывают свободу с незнанием. В интерпретации Хайека, тайна рынка заключается в том, что огромное множество людей ведут себя эффективно, оставаясь в неведении о целом. Люди не только могут свободно выбирать, но они должны свободно выбирать, чем заниматься, потому что альтернативы нет, нет никакого источника тотального знания или сознательного контроля, чтобы их направлять. «Человеческий проект» невозможен, говорит Хайек, потому что соответствующие информационные потоки шире, чем «сфера, подконтрольная чьему бы то ни было разуму». Динамика рынка позволяет людям действовать, оставаясь в неведении, «без чьих‑либо указаний, что же им надлежит делать»[1247].

Хайек выбрал рынок, а не демократию, утверждая, что рыночная система обеспечивает не только разделение труда, но и «скоординированное употребление ресурсов, основанное на равномерно разделенном знании». Эта система, утверждал он, единственная, совместимая со свободой. Не исключено, что можно придумать какую‑то другую разновидность цивилизации, считал он, «вроде „государства“ муравьев», но она не будет совместима с человеческой свободой[1248].

Но что‑то здесь не так. Да, многие капиталисты, включая надзорных капиталистов, энергично используют эти старинные оправдания своей свободы, отвергая нормативные, законодательные, судебные, социальные или любые другие формы вмешательства общества в методы своей работы. Тем не менее Большой Другой и устойчивый рост инструментарной власти бросают вызов классическому балансу свободы и незнания.

Когда дело доходит до операций надзорных капиталистов, «рынок» больше не является невидимым, по крайней мере так, как это представляли себе Смит или Хайек. Конкурентная борьба среди надзорных капиталистов порождает стремление к тотальности. Тотальная информация ведет к определенности и перспективе гарантированных результатов. Эти операции означают, что спрос и предложение на рынках поведенческих фьючерсов оцифровываются в мельчайших деталях. Таким образом, надзорный капитализм заменяет тайну на определенность, предлагая оцифровку, изменение поведения и прогнозирование вместо старой «необозримой картины». Это кардинальный отказ от классического идеала «рынка» как по самой своей природе непознаваемого.

Вспомним похвальбу Марка Цукерберга о том, что Facebook будет знать каждую книгу, фильм и песню, которые когда‑либо смотрел, читал или слушал человек, и что его прогностические модели подскажут вам, в какой бар идти, когда вы прибудете в незнакомый город, причем у бармена будет наготове ваш любимый напиток[1249]. Как однажды размышлял руководитель подразделения Facebook по науке о данных:

 

Никогда еще мир не видел такого количества и качества данных о человеческом общении <…>. Впервые у нас есть микроскоп, который <…> позволяет нам исследовать социальное поведение на тончайшем уровне, на котором его до сих пор не удавалось увидеть…[1250]

 

Один из ведущих инженеров Facebook лаконично сказал об этом: «Мы пытаемся составить модель всего на свете и того, как оно связано со всем остальным»[1251].

Эти цели разделяют и другие ведущие надзорно‑капиталистические фирмы. Как заметил в 2010 году Эрик Шмидт из Google:

 

Вы даете нам больше информации о себе, своих друзьях, и мы можем улучшить качество нашего поиска. Нам вообще не нужно, чтобы вы набирали текст. Мы знаем, где вы находитесь. Мы знаем, где вы бывали раньше. Мы более или менее можем знать, о чем вы думаете[1252].

 

Сатья Наделла из Microsoft понимает все физические и институциональные пространства, людей и социальные отношения как индексируемые и доступные для поиска – все это годится для машинного мышления, распознавания образов, прогнозирования, упреждения, прерывания и модификации[1253].

Надзорный капитализм – это не тот же старый капитализм, и его лидеры – не капиталисты Смита или даже Хайека. При этом режиме свобода и незнание больше не близнецы, не две стороны одной медали, имя которой – тайна. Надзорный капитализм определяется беспрецедентной конвергенцией свободы и знания. Степень этой конвергенции в точности соответствует размаху инструментарной власти. Это беспрепятственное накопление власти эффективно подрывает общественное разделение знания, создавая динамику включения и исключения, от которой зависят надзорные доходы. Надзорные капиталисты говорят о необходимости свободы для упорядочивания знания, а затем используют это преимущество в знании для защиты и расширения своей свободы.

Хотя нет ничего необычного в том, что капиталистические предприятия стремятся получить всевозможные преимущества в знании на конкурентном рынке, возможности надзорных капиталистов, превращающих незнание в знание, беспрецедентны, поскольку они опираются на тот ресурс, который отличает надзорных капиталистов от традиционных утопистов – финансовый и интеллектуальный капитал, обеспечивающий настоящее преобразование мира, материализованный в постоянно расширяющихся архитектурах Большого Другого. Еще поразительнее, что источником надзорного капитала является изъятие человеческого опыта, воплощенное в его односторонних и всепроникающих программах оцифровки: они прочесывают и продают наши жизни, чтобы финансировать свою свободу и наше подчинение, свое знание и наше незнание того, что они знают.

Это новое состояние разрушает неолиберальное оправдание выхолащивания «двойного процесса» и триумфа дикого капитализма – свободных рынков, рациональных агентов и саморегулирующихся предприятий. Это говорит о том, что надзорные капиталисты овладели риторикой и политическим гением идеологов неолиберализма, в то же время следуя новой логике накопления, отрицающей самые фундаментальные постулаты капиталистического мировоззрения. Дело не в том, что просто перетасованы карты; сами правила игры преобразованы в нечто беспрецедентное и невообразимое вне цифровой среды и в отсутствие огромных ресурсов богатства и научного таланта, которые положили на стол новые прикладные утописты.

Мы тщательно рассмотрели новаторские основополагающие механизмы, экономические императивы, растущую власть и социальные цели надзорного капитализма. Один из выводов нашего расследования состоит в том, что власть и контроль надзорного капитализма над общественным разделением знания – его фирменная черта, которая порывает со старыми оправданиями в духе невидимой руки и вытекающими из них правами. Комбинация знания и свободы усиливает асимметрию власти между надзорными капиталистами и обществами, в которых они действуют. Этот цикл будет прерван лишь тогда, когда мы – граждане, общества и цивилизация в целом – поймем, что надзорные капиталисты знают слишком много, чтобы претендовать на свободу.

 

II. После взаимности

 

Еще один решительный разрыв надзорных капиталистов с капиталистическим прошлым состоит в отказе от органической взаимности с людьми, которая долгое время была признаком стойкости и приспособляемости капитализма. Символизируемая в XX веке пятидолларовым днем Форда, эта взаимность восходит к первоначальным озарениям Адама Смита относительно продуктивных социальных отношений капитализма, когда фирмы полагаются на людей как на наемных работников и как на клиентов. Смит утверждал, что рост цен должен был быть уравновешен ростом заработной платы, «чтобы рабочий мог по‑прежнему приобрести то количество этих необходимых предметов, которого требует для него состояние спроса на труд…»[1254]. Движение за права акционеров и глобализация в значительной степени разрушили этот многовековой общественный договор между капитализмом и его обществами, заменив взаимность формальным безразличием. Надзорный капитализм идет дальше. Он не только отбрасывает Смита, но и официально отменяет любые остающиеся взаимности с обществом.

Во‑первых, надзорные капиталисты больше не нуждаются в людях как в потребителях. Вместо этого ось спроса и предложения разворачивает надзорную капиталистическую фирму в направлении бизнесов, жаждущих предвидеть поведение отдельных лиц, групп и целых обществ. В результате, как мы видели, «пользователи» становятся источниками сырья для производственного процесса цифрового века, ориентированного на нового бизнес‑клиента. В тех случаях, когда отдельный потребитель продолжает существовать как часть надзорно‑капиталистических операций – например, покупая пылесосы Roomba, кукол‑шпионов, умные бутылки водки или основанные на поведении страховые полисы, – социальные отношения больше не строятся на взаимном обмене. В этих и многих других случаях продукты и услуги служат всего лишь «хозяевами» для паразитических операций надзорного капитализма.

Во‑вторых, по историческим меркам крупные надзорные капиталисты нанимают относительно мало работников по сравнению со своими беспрецедентными вычислительными ресурсами. Эта схема, при которой небольшая, высокообразованная рабочая сила повелевает мощью огромной капиталоемкой инфраструктуры, называется гипермасштабированием. Историческая беспрецедентность этих гипермасштабных бизнес‑операций становится очевидной, если сравнить уровни занятости и рыночной капитализации General Motors в течение семи десятилетий с соответствующими недавними (после IPO) данными по Google и Facebook. (Я ограничилась здесь Google и Facebook, потому что обе компании были чисто надзорными капиталистическими фирмами еще до публичного размещения акций.)

С момента, когда они стали публичными, и до 2016 года рыночная капитализация Google и Facebook неуклонно росла, достигнув 532 миллиардов долларов к концу 2016 года для Google и 332 миллиардов долларов для Facebook, при этом в Google никогда не было занято более 75 000 человек, а в Facebook – более 18 000. General Motors потребовалось четыре десятилетия, чтобы достичь максимальной рыночной капитализации в 225,15 миллиарда долларов в 1965 году, когда в нем работало 735 000 женщин и мужчин[1255]. Больше всего поражает, что в GM было занято больше людей в разгар Великой депрессии, чем в Google или Facebook, когда они достигли высот рыночной капитализации.

История GM – это образцовая американская история XX века, до того, как глобализация, неолиберализм, движение за права акционеров и плутократия развалили публичную корпорацию и институты «двойного процесса». Существование этих институтов оправдывало политику занятости GM справедливыми трудовыми практиками, профсоюзами и коллективными переговорами, символизирующими стабильную взаимность в течение десятилетий, предшествовавших глобализации в XX веке. Так, в 1950‑х годах 80 % взрослых американцев сказали, что «большой бизнес» – благо для страны, 66 % полагали, что бизнес не нуждается или почти не нуждается в каких‑либо изменениях, а 60 % согласились с тем, что «прибыли крупных компаний помогают улучшить жизнь всем, кто покупает их товары или услуги»[1256].

Хотя некоторые критики считали эту взаимность причиной неспособности GM адаптироваться к глобальной конкуренции в конце 1980‑х годов, которая в конечном итоге привела к его банкротству в 2009 году, анализ показал, что основную ответственность за легендарный упадок фирмы несут хроническая самоуспокоенность менеджмента и заведомо провальные финансовые стратегии. Этот вывод подтверждается успехами немецкой автомобильной промышленности в XXI веке, где сильные трудовые институты имеют официальные полномочия по принятию решений[1257].

Гипермасштабные фирмы стали символом современного цифрового капитализма, и, как капиталистические изобретения, они поднимают серьезные социальные и экономические проблемы, включая их влияние на занятость и заработную плату, концентрацию и монополизацию[1258]. В 2017 году 24 гипермасштабные фирмы эксплуатировали 320 центров обработки данных, в которых работали от тысяч до миллионов серверов (Google и Facebook были среди крупнейших из них[1259].

Однако не все гипермасштабные фирмы относятся к надзорному капитализму, и наше внимание здесь ограничено конвергенцией этих двух сфер. Надзорные капиталисты, которые работают в гипермасштабе или полагаются на аутсорсинг гипермасштабных операций, резко сокращают какую бы то ни было зависимость от своих обществ как источников наемных работников, и те немногие, за кого они все же конкурируют, как мы видели, набираются из специалистов по данным самого высокого уровня.

Отсутствие органической взаимности с народом как источником потребителей или работников – вопрос исключительной важности в свете исторических отношений между рыночным капитализмом и демократией. На самом деле, происхождение демократии как в Америке, так и в Британии восходит именно к этой взаимности. В Америке нарушение взаимности с потребителями пробудило неудержимый импульс к свободе по мере превращения экономической власти в политическую. Спустя полвека в Британии неохотное, продиктованное чисто практическим нуждами, корыстное уважение к неизбежной взаимозависимости капитала и труда переросло в новые конфигурации политической власти, выразившиеся в постепенном расширении права голоса и ненасильственном переходе к более инклюзивным демократическим институтам. Даже краткий взгляд на эти изменившие мир события может помочь нам понять, насколько надзорный капитализм отклоняется от типичного капиталистического прошлого.

Американская революция – яркий пример того, как взаимность с потребителями способствовала росту демократии. Историк Т. Х. Брин в своем новаторском исследовании «Рынок революции» утверждает, что именно нарушение этих взаимностей проложило дорогу к революции, объединив разрозненных, незнакомых друг другу провинциалов в радикально новую патриотическую силу. Брин объясняет, что американские колонисты стали зависеть от «империи товаров», импортируемых из Англии, и что эта зависимость вызвала чувство взаимообязывающего общественного договора: «Для простых людей ощутимый опыт участия в расширяющемся англо‑американском потребительском рынке» усиливал их чувство «подлинного партнерства» с Англией[1260]. В конечном итоге, как известно, британский парламент неверно понял права и обязанности, вытекающие из этого партнерства, введя серию налогов, которые превратили импортные товары, такие как ткань и чай, в «символы имперского гнета». Брин описывает оригинальность политического движения, рожденного в общем опыте потребления, возмущение нарушением основных взаимозависимостей между производителем и потребителем, а также решимость заставить «товары говорить с властью».

Превращение потребительских ожиданий в демократическую революцию происходило в три этапа, начавшись в 1765 году, когда Гербовый акт вызвал массовые протесты, беспорядки и организованное сопротивление, которые в конечном итоге вылились в «антиимпортное движение» (сегодня мы бы назвали это потребительским бойкотом). В изложении Брина, важны были не столько конкретные детали Гербового акта, сколько осознание колонистами того, что Англия не воспринимает их равными себе, обладающими политическими и экономическими правами людьми, связанными взаимовыгодными отношениями:

 

Поставив под угрозу способность американцев покупать желаемые товары, парламент продемонстрировал намерение относиться к колонистам как к подданным второго сорта, заставляя платить высокую цену за стремление к материальному счастью[1261].

 

Гербовый акт был воспринят как нарушение прав колонистов не только как подданных империи, но и как потребителей империи – это был первый случай трансформации экономической власти потребителей в политическую власть, «радикально новая форма политики», в рамках которой самые рядовые члены колониального общества испытали «головокружительный всплеск полномочий»[1262]. Парламент отозвал Гербовый акт еще до того, как антиимпортное движение успело эффективно распространиться по колониям, и было похоже, что принцип «нет налогообложения без представительства» возобладал.

Когда всего два года спустя, в 1767 году, были приняты законы Тауншенда, на этот раз вводившие налоги на ряд импортируемых товаров, новая волна возмущения мобилизовала людей в каждой колонии. Детальные антиимпортные соглашения превратили жертву со стороны потребителей в линию политического сопротивления. Общий опыт нарушенных ожиданий не зависел от региональных, религиозных и культурных различий, обеспечив новую основу для социальной солидарности[1263]. К 1770 году законы Тауншенда также были отменены, и снова казалось, что полномасштабного восстания удастся избежать.

Чайный закон 1773 года вверг колонии в новую фазу сопротивления, которая сместила политический акцент с бойкота импорта, который зависел от дисциплины торговцев, на бойкот потребления, который требовал участия всех людей в рамках уникальной солидарности в их общем статусе как «покупателей». Именно в этом контексте Сэмюэль Адамс провозгласил, что дело свободы «зависит от способности американского народа освободиться от „британских безделушек“»[1264].

Британские товары стали настолько ярко символизировать зависимость и угнетение, что, когда жители крошечного бедного городка Гарвард, штат Массачусетс, собрались, чтобы обсудить прибытие в Бостонскую гавань торговых судов, загруженных сундуками с чаем, они сочли это «вопросом не менее интересным и важным, если рассматривать все его последствия не только для этого города и провинции, но для Америки в целом и для грядущих веков и поколений, чем любой другой вопрос, когда‑либо обсуждавшийся в этом городе»[1265].

Год спустя, в 1774 году, в Филадельфии собрался Первый континентальный конгресс, который принял «грандиозную схему» отмены торговли с Англией. «Это было плодом блестяще оригинальной стратегии потребительского сопротивления политическому угнетению, – пишет Брин, – стратегии, которая предлагала американцам взглянуть на себя как на американцев еще до того, как они начали питать мысли о независимости»[1266].

В Великобритании начала XIX века, как показали Дарон Аджемоглу и Джеймс А. Робинсон, развитие демократии было неразрывно связано с зависимостью промышленного капитализма от «масс» и вклада последних в процветание, обусловленного новой организацией производства[1267]. Рост массового производства и связанной с ним наемной рабочей силы дал британским рабочим экономическую власть и привел к растущему пониманию их политической власти и легитимности. Это породило новое чувство взаимозависимости между простыми людьми и элитами.

Аджемоглу и Робинсон приходят к выводу, что «динамическая положительная обратная связь» между «инклюзивными экономическими институтами» (то есть промышленными фирмами, практикующими взаимность со своими работниками) и политическими институтами имела решающее значение для крупных ненасильственных демократических реформ в Великобритании. Инклюзивные экономические институты, утверждают они, «выравнивают игровое поле», особенно когда речь идет о борьбе за власть, что делает для элит более трудным «усмирить массу недовольных граждан силой», вместо того чтобы пойти им на уступки. Взаимность в сфере занятости порождала и поддерживала взаимность в политике:

 

Подавление народного протеста и борьба с инклюзивными политическими институтами могли разрушить <…> [экономические] приобретения, и если бы правящие круги противились дальнейшему развитию демократии, они сами могли бы вследствие этого разрушения потерять собственное благосостояние[1268].

 

В противоположность прагматическим уступкам ранних британских промышленных капиталистов крайняя структурная независимость надзорных капиталистов от человека порождает эксклюзивность вместо инклюзивности и закладывает основу дл


Поделиться с друзьями:

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.057 с.