II. Как может бремя быть легким, если страдание тяжко — КиберПедия 

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

II. Как может бремя быть легким, если страдание тяжко

2021-06-30 35
II. Как может бремя быть легким, если страдание тяжко 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Евангелие от Матфея XI, 30: Иго Мое благо, и бремя Мое легко.

 

О фарисеях сказано (Мф. 23, 4), что они «связывают бремена тяжелые и неудобоносимые, а сами не хотят и перстом двинуть их». И на беду такой образ действий весьма часто повторяется в мире. Он повторяется в тех отношениях между людьми, в которых могло бы показаться, что такое различие обоснованно, что одна часть людей должна нести бремена, а другая быть от этого свободна, – даже если на самом деле это и не так, потому что одному ведь приходится нести бремя властителя, другому – подчиненного, одному – учителя, другому – ученика, и так далее, так что каждый несет свое бремя и никто от этого не избавлен, даже тот, кто ни от кого не зависит, ведь ему приходится нести бремя ответственности, тогда как тому, кто у кого‑то в подчинении, приходится нести бремя долга. – И тот же самый фарисейский образ действий повторяется даже в тех отношениях между людьми, в которых двое должны нести друг с другом единое бремя: один бывает охотно готов вязать бремена и возлагать их на другого, так что мужья всего требуют от жен, а жены от мужей, так что в дружбе или в товариществе люди не хотят делить дела поровну, но склонны требовать всего от друзей, от товарищей по работе, а сами желают быть праздны. И обнаруживается даже не только это, но нечто еще более печальное – то, что люди своей неблагодарностью, безжалостностью, капризами отягощают другого, делая бремя еще тяжелей для него; они требуют, чтобы другой нес это бремя, и при этом еще дополнительно отягощают его.

Это вовсе не раздосадованное и недовольное изображение мира как он есть в это мгновение, напротив, это проверенный опыт, верный в отношении самых что ни на есть различных времен. Таким образом, человеческий род хотя и сродствен Божеству, но также подпал вырождению в большей или меньшей мере. Это видится яснее всего, когда рассматриваешь образ, который род ставит себе в пример. Ведь если бы человек не был сродствен Богу, этот образ не мог бы быть примером для него; но, с другой стороны, когда смотришь на этот образ, сильнее бросается в глаза и испорченность; когда смотришь на этот образ, тень испорченности видится темней. Этот образ явил нам Собою Господь Иисус Христос. Он пришел не для того, «чтобы Ему служили»[74], не для того, чтобы возложить на других бремена; Он Сам понес бремена, понес то тяжкое бремя, которое все, каждый в отдельности, охотно желали сбросить с себя: бремя греха; тяжкое бремя, которое даже весь человеческий род не в силах был понести: грех рода. И это бремя Ему еще к тому же утяжелили. Он был отвержен, презираем, преследуем, осмеян, и даже был предан на смерть грешниками. Он казался и кажется грешникам врагом – потому что Он «друг грешникам»[75]. И все же Он несет бремя, которое род возложил на Него или которое Он взял на Себя; и не только это бремя: вся Его жизнь и каждое мгновение Его жизни были посвящены тому, чтобы нести бремена других. Ведь от Него слышатся слова: «Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные»; однако нигде не слышно, чтобы Он сказал: нет, сегодня у меня нет времени; сегодня я не настроен, ведь у меня теперь радость; сегодня я не в духе, у меня самого беда; сегодня лопнуло мое терпение в отношении людей, меня так часто обманывают. Нет, никаких таких слов не слышится из Его уст, и, как утверждает Писание и чего в трепете держится вера, не было лести в устах Его[76], – ибо Он и в сердце не имел ввиду этого. Не было никакого, даже самого ужасного, страдания, о котором бы Он желал не знать, чтобы не омрачить Свою радость или не увеличить печаль; ведь Его единственной радостью было даровать покой страдающей душе, и величайшей печалью для Него было, если страдающие не хотели позволить Ему им помочь. Где бы ни встретил ты Его, в стороне ли от людей, ищущим уединения, или учащим в храме или на рыночной площади, – Он был сразу готов помочь, Он не отговаривался тем, что Он занят. Когда те, кто, казалось бы, были Ему самыми близкими, хотели злоупотребить этим отношением, хотели притязать на Его время, Он их не признал[77], но когда рядом был страдающий, Он всегда уделял ему внимание. Он шел, когда его звал, моля о помощи, начальник[78]; и когда мимоходом женщина прикоснулась к краю одежды Его[79], от Него не слышится: не задерживай Меня, – нет, Он останавливается; и когда ученики желали сдержать теснящий его народ, Он запретил им это. – О, если бы мудростью было то, что на первый взгляд кажется очевидным: то, что каждому ближе всего он сам, – тогда жизнь Христа была бы сумасбродством, ведь Его жизнь была столь жертвенна, что Он как будто только другим был самым близким, а Самому Себе самым дальним. Но если для нас Его образ служит безусловным и вечным примером, тогда давайте учиться у Него, как и Он Сам призывает к этому, говоря (Мф. 11, 29): «Возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня», давайте учиться у Него носить бремена – свои собственные и бремена других.

Легко по‑фарисейски возлагать на других бремя, но трудно самому его нести. Легко в мгновение душевного подъема обещать, что будешь нести бремя, но трудно его нести. Кто понимает это лучше страдающего, который ведь как раз и является страдающим, поскольку на него возложено бремя? И если кто желает слышать вздох, и жалобный крик, и сетование, то этого от страдающих слышится немало. Но верно также и то, что совсем не трудно ныть и сетовать и стонать даже по поводу пустяков; страдающему не приходится этому учиться, ведь сама боль сразу же изобретает все это, и крик у боли всегда под рукой. Но молчать и терпеть или даже находить в горьком страдании радость, находить ее не только в надежде на то, что страдание когда‑то закончится, но находить ее в самом страдании, как порой говорят, что печаль претворяется в радость, – этому, пожалуй, стоит учиться.

Но этому нас как раз учит прочитанное слово Св. Писания: иго Мое благо, и бремя Мое легко. И как это сказано, так и есть, даже если порой страдающему бывает трудно это понять и ему кажется, что эта кроткая речь жестока, жестока именно тем, что он никак не может ее постигнуть, так что страдающий с удивлением восклицает, вопрошая:

 

как может бремя быть легким, если страдание тяжко?

 

Давайте же не с удивлением неверия, при котором в этом вопросе звучит отрицание, но с удивлением веры, которое несет в себе утверждение и лишь восхваляя Бога словно бы сомневается, чтобы затем вновь блаженно удивиться Ему, – давайте же с удивлением веры поразмыслим над этим вопросом. Ведь намерение Христа состояло вовсе не в том, чтобы вывести людей прочь из мира в райские края, где не было бы никакой нужды и печали, и не в том, чтобы по мановению волшебной палочки превратить земную жизнь в мирское блаженство и радость. Это лишь заблуждение, которое было у иудеев, – заблуждение, за которым на самом деле стоит легкомыслие; нет, Он желал научить тому, что Он знал на опыте, – тому, что бремя легко, даже если страдание тяжко. Таким образом, бремя остается в известном смысле тем же, ведь бремя – это как раз страдание, тяжкое страдание, и все же бремя становится легким. Оттого, что христианство пришло в мир, человеческая доля здесь, на земле, не стала иной, чем прежде. Христианину приходится так же страдать, как люди страдали и прежде, – однако для христианина тяжкое бремя становится легким. Над этим мы прежде всего хотим поразмыслить; и рассмотреть отдельно, что за легкое бремя должен нести именно христианин.

Когда мы говорим о несении бремени, то язык повседневной речи различает легкое и тяжкое бремя; мы говорим, что бремя, которое легко нести, – легкое, которое тяжело нести – тяжкое. Но здесь идет речь не об этом, а о чем‑то гораздо более замечательном, о том, что одно и то же бремя тяжко и, однако, легко; речь здесь идет об этом чудесном, ведь разве большее чудо претворить воду в вино, нежели то, что тяжкое бремя продолжает оставаться тяжким, и в то же время оно легко! Между тем, порой мы тоже так говорим. Ведь когда человек почти изнемогает под тяжким бременем, которое он несет, но это бремя – самое дорогое для него из всего, что он имеет, тогда он говорит, что бремя, в определенном смысле, легко. Это имеет отвратительный вид, когда скупец почти что надрывается под тяжестью богатства, которое он несет, полагая, однако, при этом свое тяжкое бремя легким, потому что богатство – это все для него. На это смотришь с тихим вдохновением, когда человек несет то, что для него в благороднейшем смысле дороже всего в мире, и хотя это бремя тяжко, оно для него легко. Когда во время бедствия на море любящий чуть ли не тонет под весом той, которую он любит и желает спасти, тогда его бремя, очевидно, тяжелое, и однако оно, – лишь спроси его об этом, – столь неописуемо легко. Хотя они оба находятся в жизненной опасности и она отягощает его, но он желает лишь одного, он жаждет спасти свою жизнь; тем самым он говорит так, как будто никакого бремени нет, он называет ее своей жизнью и хочет спасти свою жизнь. Как происходит это превращение? Не так ли, что в дело вступает некий помысел, некая посредствующая мысль. Бремя тяжко, говорит он и останавливается, но тут вмешивается эта мысль, и он говорит: нет, о нет, оно все же легко. Двуличен ли он потому, что говорит так? О нет, если он поистине так говорит, значит, он поистине влюблен. Таким образом, с помощью мысли, помышления, влюбленности совершается превращение.

 

«Иго Мое благо». Если ты, как говорится, счастливчик, а точнее, если при этом ты к тому же и легкомыслен, – ты можешь, конечно, ходить, задрав нос и выпятив грудь колесом. Но если человек влачит иго страдания, сгибаясь под его тяжестью, и при этом не знает ничего иного, как только изнемогать под тяжестью этого ига, он ходит тогда понурив голову, онемев в бездумной уничтоженности. Бездумной; да, ведь ошибка состоит как раз в том, что ему не достает одной‑единственной мысли, которая позволила бы ему по меньшей мере приподнять это иго. Для этого достаточно одной только мысли; если она и всегда нужна, то здесь особенно, – чтобы человек отличался от животного. Потому прекрасно и возвышенно звучит слово одного благородного человека, когда он, говоря о земной борьбе, требует лишь одного: дайте мне великую мысль[80]. И можно найти много прекрасных и драгоценных мыслей, которые, даже если и не могут сделать иго легким, все же помогают его понести; это может быть мысль о лучших временах, на которые возлагаешь надежду, мысль о человеке, которого любишь или которым восхищаешься, мысль о долге перед другим или перед самим собой. Но тем не менее по большому счету есть лишь одна, одна‑единственная мысль, которая все здесь решает, одна только мысль, благодаря которой вера превращает тяжкое иго в легкое: мысль о том, что все это во благо, что тяжкое страдание идет во благо тебе.

Но в то, что тяжкое страдание тебе во благо, – в это нужно верить, увидеть это нельзя. Позже, возможно, ты сможешь увидеть, что оно было тебе во благо, но во время страдания этого нельзя ни увидеть, ни услышать, даже если многие будут тебе говорить об этом с любовью: в это нужно верить. Здесь должна присутствовать мысль веры, и нужно вновь и вновь с глубоким доверием твердить эту мысль самому себе; ведь если верно, что слово имеет власть вязать, что словом человек связывает себя навеки, то верно и то, что слово имеет власть решить, разрешать иго рабства, так что верующий свободно несет свое иго; разрешать язык, так что прекращается онемение и речь возвращается, кланяясь и благодаря. В это нужно верить. Видеть радость, когда ты сплошь окружен только радостью, – это так легко, что об этом, как язык говорит почти что в насмешку, нечего и говорить; но если ты сплошь окружен несчастьем, а ты, веруя, видишь радость – да, тогда все в порядке. Все в порядке с тем, как употреблено слово «вера», – ведь вера всегда относится к тому, чего нельзя увидеть, будь то не видимое очами или невероятное; а также для человека в порядке вещей – быть верующим.

О вере сказано[81], что она способна двигать горы. Но тяжелее горы ведь не может быть даже самое тяжкое страдание; напротив, в языке это самое сильное выражение тяжести страдания, когда говорят, что на кого‑то обрушилась целая гора несчастий. Однако если страдающий верит, что страдание идет ему во благо, тогда ведь он движет горы. Так что такой человек с каждым шагом, который он делает, с каждым днем, который он проживает, движет горы. Чтобы подвинуть гору, нужно зайти под нее: ах, так идет и страдающий под тяжкое иго; и это тяжко. Но выносливость веры под игом страдания, вера в то, что ему во благо это страдание, дает ему силы поднять эту гору и сдвинуть ее. Страдающий может, наверное, растроганно и с волнением слушать, как другой с любовью, с участием, с желанием подбодрить его говорит: тебе это во благо; но это не дает ему сил сдвинуть гору; узник может в слезах слушать голос любимой, но это не делает его свободным, порой его плен становится от этого лишь тяжелее. Страдающий может слышать голос, говорящий, что ему это во благо; но если он не слышит этот голос в своем сердце, то он не сможет сдвинуть гору. Он даже может в отчаянии не желать и слышать этот голос; но это еще меньше поможет ему сдвинуть гору. Если же он, напротив, верует в то, что ему это во благо, тогда он сдвигает гору. Ведь неверно думать, будто эта чудовищная гора преграждает ему путь, и он охотно идет другим путем или желает устранить эту гору, – нет, если ему это во благо, тогда ведь и путь для него здесь проложен, и эта гора на его пути. Мысль о том, что это ему во благо, дает, – если так можно сказать, – горе ноги. Умный язычник[82] сказал: дайте мне точку опоры, и я сдвину мир; благородный человек сказал: дайте мне великую мысль – о, первое невозможно, а второе не может вполне помочь. Есть лишь одно, что может помочь, но это не может дать тебе никто другой: веруй, и ты будешь двигать горами!

Веруй, что иго во благо тебе. Это благое иго есть иго Христово. Но каково тогда это иго? Да, оно может быть крайне различным, но только то иго – Христово, о котором страдающий верит, что оно во благо ему. Тем самым, рассуждая по‑человечески, не прибавляется никаких новых страданий, но и из прежних тоже не убавляется ничего; то есть все остается неизменным; и все же тем самым дана эта великая мысль, эта точка опоры вне Земли: вера. Это не изобретение мирского ума, не плод его мелочной и болтливой деловитости, без конца рассуждающей о пользе и благе: нет, это немногословная вера, которая верит в благое. Можно, пользуясь мирским умом, ползти по миру, уклониться от многих неприятностей, от некоторых отбрехаться, для некоторых найти средство, позволяющее их разрешить; но все это так же далеко отстоит от веры, как от того, чтобы двигать горы.

Когда вера держится благого и движет гору, тогда радость веры столь велика, что иго поистине легко. Именно представление о том, насколько тяжело то, что, однако, удается сделать с помощью веры, делает иго легким. Когда кто‑нибудь поднимает перо, он говорит: это легко; но когда кто‑то подходит к огромному весу и, видя его, отчаивается в своих собственных силах, но все же берется за него, и вот ему удается поднять этот вес, – тогда его охватывает такая радость, что он, радостно удивляясь этому чуду, восклицает: это легко. Проявляет ли он тем самым легкомыслие; забывает ли он, что прежде отчаивался в своих силах; ставит ли он тем самым помощь Небес ни во что? – о нет, он говорит так именно с блаженным удивлением веры. Если девушка имеет по‑женски одно‑единственное желание, но, увы, похороненное в безнадежности, тогда она может сказать: это невозможно. Это высказывание может означать, что она становится безразличной, что она хочет уснуть и забыть это желание, хочет забыться во сне; это может означать, что она уже не желает хоронить это желание в безнадежности, но хочет в безнадежности его забыть. Если же она, напротив, по‑женски всею душой удерживается от того, чтобы надеяться на исполнение этого желания, и вот оно исполняется, тогда ведь она как раз в этот радостный день восклицает: это невозможно; она тогда противится достоверному этим радостнейшим приветствием блаженного удивления: это невозможно; и может пройти весьма много времени, прежде чем она сумеет убедить свое сердце сказать: это так и есть, – потому что ей несказанно дороже каждый день приветствовать достоверное этим словом: это невозможно! Проявляет ли она легкомыслие, так шутливо отстраняя достоверное; проявляет ли она неблагодарность, не ценя его? Нет, она признательна, ведь признательность состоит как раз в том, чтобы всякий день встречать достоверное с удивлением; она смиренна и смиренно верует. Ее удивление – это удивление веры, и, продолжая удивляться, она являет себя верной той Силе, Которая невозможное делает возможным. Смотри, неразумные девы[83] – это образ неверного ожидания; но давайте немного изменим притчу. Итак, вот пять дев, которые держали светильники ожидания горящими и вошли с женихом, – ели бы эти девы сразу же, как только затворились бы двери, сказали: теперь дело сделано и все окончательно решено, разве тогда не следовало бы в определенном смысле сказать, что их светильники теперь погасли? Но вера, она держит светильник горящим; когда предлежит ожидание, она до последнего держит светильник горящим; и когда ожидаемое наступает, она держит светильник горящим и никогда не забывает о том, что это было невозможно. Тот же, кто в нетерпении находил в своем бремени только тяжесть, когда оно было тяжким, – он, если бремя станет вдруг легким, снова окажется сам собою, окажется фальсификатором, жалким фальсификатором, который якобы может теперь легко понять то, чего понять он как раз ни в коей мере не сможет.

Однако исполнения ожидаемого нужно ждать, а того, чтобы страдание пошло тебе во благо, не нужно ждать, – если ты не притязаешь увидеть это (что есть несовершенство), но желаешь верить, тогда ты сразу же веруешь в благотворность страдания. Потому и вера в то, что тяжкое страдание уже теперь благотворно, – это нечто гораздо более совершенное, нежели ожидание счастливого исхода. Ведь счастливый исход может и не последовать, но верующий верит, что страдание уже теперь для него благотворно: так что оно не может никак оказаться неблаготворным, раз оно уже теперь таково. Верующий по‑человечески понимает, сколь тяжко страдание, но, удивлением веры удивляясь тому, что оно для него благотворно, говорит божественно: оно легко. Он говорит по‑человечески: это невозможно, но он говорит опять же с удивлением веры о том, что это ему во благо, чего он по‑человечески не способен понять. Как раз когда мирской ум способен усматривать благотворность, тогда вера не способна видеть Бога; но когда мирской ум в темной ночи страдания не способен видеть ни пяди перед собой, тогда вера способна видеть Бога, ведь вера лучше всего видит в темноте. Когда мирской ум утешает страдающего, он ведет себя так. Он говорит: «Через какое‑то время это окажется весьма благотворным и полезным». И тем самым он улучает мгновение, чтобы уйти. Это подобно тому, как врач, осмотрев больного, говорит: «Через какое‑то время», – и затем уходит, так что больной никогда не может уличить врача и поймать его на слове как обманщика, ведь у врача всегда есть лазейка. Но когда вера утешает страдающего, она садится рядом с ним и говорит: «Страдание уже теперь во благо тебе, ты только верь в это. Поверив, ты сразу же сможешь это понять. Потому я со всей готовностью пребуду рядом с тобой, чтобы ты мог излить на меня свой гнев, если я говорю неправду; ведь мне не нужно никакого времени, чтобы чего‑то дождаться, – как если бы я ждала чего‑то такого, что может и не произойти; мне не нужно никакого времени, чтобы улизнуть, – как если бы я лгала; нет, уже теперь страдание тебе во благо. Добавь лишь к страданию то, что оно во благо тебе, во благо уже теперь, как и я пребываю теперь, я, вера». Итак, вера ведает благо, и ведает его, даже когда она искушаема, когда кажется, будто вера не находит у Бога милости, но лишь побуждает Его испытывать ее тем тяжелее, чем крепче вера, – и горько верующему, ведь выходит, словно бы ему надлежит сожалеть о своей вере, словно бы счастлив тот, кто идет с безразличием по жизни вперед и никогда по‑настоящему не отягощает себя Богом, но привольно идет широким путем, или идет, любуясь, восхваляемым в мире средним путем и никогда не подъемлет иго и не вступает на узкий путь веры. Однако тот, кто так живет, он, кем бы он помимо этого ни был, отнюдь не христианин, ведь для христианина иго – во благо, то есть он в это верит. – Один влачит железное иго, другой деревянное иго, третий золотое иго, четвертый тяжкое иго, но лишь христианин несет – благое иго.

 

«Бремя Мое легко». В чем состоит кротость, если не в том, чтобы нести тяжкое бремя легко, так же как нетерпение и угрюмость – в том, чтобы тяготиться и легким бременем.

Есть в языке замечательное слово, которое, сочетаясь с самыми различными словами, никогда при этом не употребляется так, чтобы речь не шла о добре. Это слово: мужество; везде, где присутствует добро, присутствует и мужество; какими бы судьбами ни совершалось доброе, мужество всегда на его стороне; добро всегда мужественно, только зло трусливо и малодушно, и дьявол всегда трепещет[84]. Таково это сильное слово, которое никогда не показывает опасности спину, но всегда лицом к лицу встречает ее; в самом себе гордое и все же столь гибкое, когда дело идет о том, чтобы внутренне теснейшим образом связать себя с добром во всех его видах; таково это сильное слово, столь чуждое всякого зла, но столь верное в своем сочетании с многоразличными видами добра. Есть мужество, которое не теряет смелости при любых опасностях, есть мужественное великодушие, которое гордо возвышается над всеми обстоятельствами, есть мужественное терпение, которое терпеливо переносит страдание, но все же удивительнее всего сочетание кротости и мужества, то кроткое мужество, которое тяготу несет – легко. Ведь нет ничего удивительного в том, чтобы с железной мощью взяться за самое неподатливое и упорное; но вот что удивительно: с железной мощью суметь кротко взяться за самое хрупкое или с легкостью возложить на себя тяготу.

И ведь именно к кротости призывает своих последователей Христос: научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем[85]. Да, Он был кроток. Он нес ведь тяжкое бремя, которое намного превосходило силы человека и даже всего человеческого рода; и Он нес это бремя легко. Ведь если, неся это тягчайшее бремя, Он имел время, готовность, участие, самоотверженность для того, чтобы непрестанно заботиться о других, помогать другим, исцелять больных, посещать несчастных, спасать отчаивающихся; разве тем самым не нес Он бремя легко! Он нес тягчайшую заботу – заботу о падшем человеческом роде; но Он нес ее так легко, что Он не угашал курящегося льна, не переламывал надломленной трости[86].

По образу, который Он явил, должен быть и последователь. Если кто‑то несет тяжкое бремя, но при этом ищет помощи других и перекладывает на них часть бремени; или если он несет тяжкое бремя, но при этом способен думать только о том, чтобы ему вынести его, тогда он, конечно, несет это бремя отчасти или же целиком, но несет его не легко. Если кому‑то приходится собрать воедино все свои силы, так что у него не остается ни одной мысли и ни единого мгновения, которые он мог бы уделить другим, если он, таким образом, в крайнем напряжении несет свое бремя, тогда он, конечно, несет его, но несет его не легко; он несет его, возможно, с терпением, но несет его не с кротостью. Ведь мужество шумит, великодушие высится, терпение молчит; но кротость несет свою тяготу легко. Можно увидеть мужество и великодушие; и терпение можно видеть в усилии, но кротость скрывает себя от всякого взгляда, – она выглядит столь легкой и, однако, столь трудна. Когда в душе человека обитает мужество, об этом говорят его глаза; когда в душе обитает великодушие, об этом говорят облик и взгляд; терпение выдают уста, которые при этом молчат, но кротость невозможно увидеть.

Каково тогда легкое бремя кротости? Да, это то же самое тяжкое бремя, несомое с легкостью. Но каково тогда тяжкое бремя кротости? Да, оно может быть самым разным, но решающим является здесь не качество бремени, а сама кротость. Легкое бремя нетерпения может быть тоже самым разным, но решающим является не качество бремени, а нетерпение, которое легкое превращает в трудное, не‑терпение, которое не сопрягается с мужеством, но относится к роду терпения как выродок. Ведь действительно, с кротостью тяжкое бремя становится в божественном смысле на самом деле легким; так же как горькой истиной является то, что при нетерпении легкое бремя становится действительно тяжким. Благость есть легкое иго, и кротость – легкое бремя. Вовеки не может быть никакого сомнения в том, что легко нести то, что во благо; так что сомнение ополчается против чего‑то другого; оно прекрасно способно понять, что то, что во благо, – легко; но оно не желает верить в то, что тяжкое страдание – во благо. Вовеки не может быть никакого сомнения в том, что кротость – это легкое бремя; так что сомнение ополчается против чего‑то другого; оно прекрасно способно понять, что кротость легка, но оно не желает понимать, что тяготу кротость делает легким бременем, что бремя действительно становится легким, как на самом деле и происходит.

Если поэтому тот, кто сегодня не знает, на что он будет жить завтра, если он, следуя Евангельскому наставлению (ведь Христос пришел в мир не для того, чтобы упразднить заботу о пропитании, даровав всем достаток), не заботится о завтрашнем дне, тогда ведь он несет это тяжкое бремя легко. Ах, тогда как, наверное, всегда мало тех, о ком можно сказать, что они имеют уже достаточно на свой век, повсюду, напротив, можно видеть беспокойство, глаза которого растерянны оттого, что смотрят чересчур далеко, – беспокойство, способное простереть заботу о пропитании на время, которое даже превосходит время человеческой жизни. С таким беспокойством человек тяжело несет свое тяжкое бремя. Но если он даже вооружится терпением, решившись нести это бремя столько, сколько потребуется от него, и тогда он все‑таки будет нести его не легко. Время – это коварнейший и сильнейший враг, особенно если оно, сплотившись, вершит свой набег и называется будущим; оно тогда словно туман, который не виден вблизи, но чем более вдаль ты смотришь, тем страшнее он кажется. Когда терпение, глядя на это будущее, подъемлет его, тогда видишь, насколько оно тяжело; но мужественная кротость даже не заботится о завтрашнем дне. Кроткий тут же укрощает свой взор, смотрит на близлежащее и потому не видит бесконечности будущего. Завтрашний день – это ведь тоже будущее, но будущее настолько близкое, насколько это возможно; столь осторожно кротость подъемлет будущее, столь кротко идет она вперед. Ведь в непосредственной близости туман невозможно увидеть, но дай только волю глазам, как он примет пугающий вид; так и будущее невозможно увидеть в непосредственной близости, поэтому кротости удается не заботиться о завтрашнем дне. Разве это не значит нести тяжкое бремя времени, бремя будущего легко? – Так, когда тот, кто рожден рабом, следуя сердечному увещеванию апостола[87] (ведь Христос пришел не для того, чтобы упразднить рабство, даже если это станет и становится одним из следствий Его пришествия), не заботится об этом, и только если ему это предлагают, избирает стать свободным: тогда он несет это тяжкое бремя легко. Сколь тяжко это бремя, лучше всего знает сам несчастный, и это знают также люди, проявляющие участие к нему. Если он вздыхает под бременем, как вздыхают и те, кто сострадает ему, то он тяжело несет это бремя; и если он, вооружившись терпением, примиряется со своей судьбой и терпеливо надеется на свободу, тогда он все равно несет его не легко. Но кроткий, имеющий мужество действительно верить в свободу духа, несет это тяжкое бремя легко: он не отказывается от надежды на свободу, но и не ждет, когда он получит свободу. Вопрос о свободе по праву называют имеющим решающее значение; вопрос этот для того, кто родился рабом, можно назвать вопросом жизни и смерти, вопросом, быть или не быть, – и с этим жизненно важным вопросом кроткий обходится столь легко, словно это не имеет к нему отношения, и все же столь опять же легко, что это касается его лишь в одном отношении, ведь он говорит: меня не заботит то, что я родился рабом, но если я смогу стать свободным, я охотно изберу это. Кусать на себе оковы значит нести их тяжело; терпеливо нести оковы тоже не значит нести их легко, но, родившись рабом, нести оковы рабства, словно свободный, несущий цепь, – это значит нести их легко.

И такова кротость всегда. Как порой с удивлением видишь, что бережливость способна собрать по копейке, так и кротость сильна деланием малого, благодаря чему она делает тяжкое легким. Как сомневающийся, в своей беспокойной воздержности, едва смеет ступать на землю и не смеет ничего ни отрицать, ни утверждать, чтобы не зайти слишком далеко, так и кроткий имеет воздержность вечности; он не боится людей, ведь он, напротив, чистосердечен; он не сомневается, но твердо верует; он здраво и свободно дышит в вере, и однако мужество его столь кротко, что то, что ему приходится нести, выглядит словно сущий пустяк. Ведь поистине всякое настроение производит вокруг себя сродное себе, сообразно себе преобразуя задачу. Неправильно будет сказать: там, где большая опасность, всегда обретается мужественный; но наоборот: там, где есть мужественный, там всегда появляется и большая опасность, в которой он как раз нуждается, которой он требует, в которой нуждается присущий мужественному инстинкт самосохранения мужества. Задача изменяется сообразно тому, кто решает ее. Такая же опасность, какую, возможно, преодолевает человек, упавший духом, ощутимо возрастает, когда ее преодолевает – мужественный. Такая же несправедливость, какую переносит лукавый человек, ощутимо возрастает, когда ее переносит справедливый. Такой же прыжок, какой беглец совершает, движимый страхом, становится ощутимо больше, когда его с легкостью совершает танцор. Таким образом, мужество делает опасность больше и преодолевает ее; великодушие делает несправедливость подлой и возвышается над ней; терпение делает бремя тяжким и несет его; но кротость делает бремя легким и несет его легко. Поэтому, говоря по‑человечески, быть кротким – дело неблагодарное. Ведь кротость идет так тихо, что никто не замечает тяжести, – никто, даже тот, кто сам возлагает на кроткого бремя. Награда для мужества – вид победы; награда великодушия – гордый взор; терпение почтит изведавший страдания; но кротость останется незамеченной и не получит признания. Так кроткий раб благодаря кротости покрывает несправедливость господина, ведь кажется, будто этому рабу очень хорошо у господина, как оно и есть – с помощью кротости. И вот, если бы какой‑нибудь путешественник увидел, как раб вздыхает под своими оковами, он заметил бы это, в нем стало пробуждаться бы участие, он с пылом стал бы описывать ужасы рабства; но кроткий раб не привлечет его внимания, и путешественник даже, возможно, будет думать, что у этого раба хороший господин. Так, когда тихая женщина кротко несет все тяжкое со стороны мужа – капризы, оскорбления, возможно, неверность, то этого не заметишь извне, – впрочем, к чему говорить о том, как это выглядит, ведь кротость невозможно увидеть. Если бы она несла это терпеливо, то это, наверное, можно было бы заметить, но если где‑то на свете живет эта кроткая женщина, то виден только счастливый брак, виден только любимый муж и жена, которая счастлива в своем доме, счастлива со своим мужем. И да, она блаженна – даже если она и не счастлива со своим мужем, то все равно она блаженна как кроткая.

«Научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем». Да, Христос был кроток. Если бы Он не был кротким, то Он ведь не был бы Тем, Кем Он, как Он Сам свидетельствует, был; но если бы Он не был кротким, тогда Он и не страдал бы так много, тогда мир сам содрогнулся бы от той несправедливости, которая творилась против Него, но Его кротость покрывала вину мира. Он не заявлял о Своей правоте, Он не ссылался на Своею невиновность, Он не говорил о том, сколь сильно они погрешали против Него, ни единым словом Он не привлекает внимания к их вопиющей к Небу вине; даже в последнее мгновение Он говорил: Отче! прости им, ибо не знают, что делают[88]. Разве здесь Его кротость не покрывает их вины, которая как будто становится намного‑намного меньше, чем она есть, благодаря тому, что Он так говорит о ней; хотя в другом смысле их вина становится еще страшнее оттого, что грешат они против Кроткого. Когда Петр трижды отрекся от Него, и Христос только кротко на него посмотрел[89], разве не покрыла эта кротость вину Петра и не сделала ее чем‑то гораздо меньшим! Послушай только, что язык воскликнул бы об этом: отречься от своего Господа трижды в мгновение, когда Он предан, когда Он во власти врагов, когда над Ним глумятся и издеваются! Ты содрогаешься, слыша эти слова, привлекающие твое внимание к тому, как поступил Петр, – слова, которые даже не описывают, а просто называют содеянное им. Кротость Христа, напротив, не привлекает ничей взгляд к тому, сколь глубоко было Петрово падение.

Этой кротости мы должны учиться у Него, и эта кротость – самый верный признак христианина. «Кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую» (Мф. 5, 39). Это не кротость – не бить в ответ, это не кротость – находить, что с тобой поступили несправедливо, и принимать несправедливость за таковую: но кротость – это подставить левую щеку. Великодушие тоже способно переносить несправедливость, но, возвышаясь над ней, оно заставляет тем самым несправедливость казаться больше, чем она есть; терпение способно переносить несправедливость, но оно не делает ее меньше, чем она есть; только кротость делает несправедливость меньше, ведь она не принимает несправедливость, обиду, издевательство за таковые и этим как раз делает несправедливость меньше. Давайте наглядно рассмотрим это. Вот нанесен первый удар: не правда ли, твое внимание привлекает тогда несправедливость, и ты видишь ее, глядя на великодушного, ты видишь ее, глядя на терпеливого; но когда кроткий тихо подставляет левую щеку, несправедливость не так уже бьет тебе в глаза, он переносит ее так легко, что ты становишься чуть ли не менее возмущен виновным. Это не кротость – простить своего врага, но кротость – простить седмижды семьдесят раз, ведь кроткий настолько заботится о том, чтобы простить, что это выглядит чуть ли не так, будто это он на самом деле нуждается в прощении – ведь кроткий, с совершенной достоверностью зная, насколько зависит для него прощение Небес от того, прощает ли он, действительно нуждается в том, чтобы простить своего врага.

Кротость несет, таким образом, тяжкое бремя легко, она так легко несет тяжкое бремя обиды, что даже проступок виновного становится словно бы меньше. Этой кротости не знает язычество – кротости, которая имеет одно в христианском смысле прекрасное качество: она остается без награды на земле; и, значит, имеет еще одно прекрасное качество: ее награда велика на небесах.

 

Итак, мы сказали о том, как христианин легко несет тяжкое бремя; о том, что он, как и прочие люди, не избавлен от бремени, но, поскольку он христианин, он несет свое бремя легко. Если кто и несет благое иго и, будучи тяжко обременен, несет легкое бремя, то только христианин!

Но когда Христос говорит о легком бремени, когда Он говорит: Мое бремя, тогда можно подумать, что есть какое‑то особое бремя, которое Он возлагает на тех, кто следует за Ним. Он дал им нести легко обычные для людей бремена, но есть у христиан и некое особое легкое бремя. Каково же оно? Но сперва давайте спросим о том, какое из всех остальных бремен самое тяжелое? Вероятно, это сознание греха, о чем, впрочем, мы не будем здесь спорить. Но Тот, Кто разрешает от сознания греха, даруя вместо него сознание, что ты прощен: Он разрешает ведь от тяжкого бремени и вместо него дарует легкое.

Однако разве же это бремя, пусть даже оно и названо легким? Да, если кто не желает понимать, что быть прощенным – это тоже бремя, пусть и легкое бремя, то он принимает прощение всуе. Прощение не должно быть заслужено, и потому оно не тяжко; но его <


Поделиться с друзьями:

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.032 с.