Девятые показания поэта Саади, касающиеся весны 1483 года — КиберПедия 

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Девятые показания поэта Саади, касающиеся весны 1483 года

2021-01-29 109
Девятые показания поэта Саади, касающиеся весны 1483 года 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Начало ее застало нас в Ницце, если применительно к тем краям можно говорить о смене времен года – столь неизменны там и зелень и синева. Тем не менее к началу февраля их яркость удвоилась; по морю пробежала беспокойная дрожь; каким‑то буйным нетерпением повеяло из лесов. Оно переполняло все пространство с такой силой, что нахлынуло и в наши сновидения – они разрядились, разбавились неуловимой тревогой. Приближалась весна.

Джем тоже чувствовал ее приближение; я говорил уже, что между ним и мирозданием существовала глубокая связь. Я даже думал втайне, что кровь у Джема должна быть зеленой – он словно бы питался земными соками, как деревья и травы.

Эту весну Джем встретил необычно; в Ницце все убеждало его в том, что он не простой смертный. Да, именно все: обожание со стороны юного герцога, расточительные восхваления певцов – не реже, чем через день, они подносили нам свои поэмы, посвященные красоте, горестям и доблести Джема. А затем исчезали из веселого нашего общества. Мы знали: они направлялись на север, восток и запад, чтобы разносить свои песни по другим благородным дворам, чтобы всем поведать о Джеме и о его трагичной судьбе.

За одну зиму Джем превратился в излюбленного героя трубадуров; их песни словно давно ожидали такого золотисто‑белого героя – из заморских стран, богатого подвигами и страданиями.

Простите, я немного отклоняюсь в сторону, но здесь это уместно, ибо впервые в своем рассказе я упомянул о трубадурах.

Сдается мне, вы не слишком ясно представляете себе, кто, когда и зачем прославил имя Джема. Ведь – с полным основанием думаете вы – история знала куда более злосчастных, героических и достойных принцев, более прекрасных и одаренных поэтов. Отчего же именно Джем остался в легендах нескольких народов, а его личности приписаны черты, коих никто из нас, к нему близких, не замечал?

Вряд ли я открою неведомую истину, если скажу: это сделала песня. Песня может многое, и в том – возмездие, даруемое богом поэту за все те страдания, которые он претерпевает меж людьми. Власть поэта больше, нежели королевская, ибо он управляет не бытием человеческим, а душой и мозгом. Одной строкой – если она остра и стройна, если попадает в цель – поэт рушит то, что земные властители ценой усилий воздвигали в течение десятилетий; одним своим словом поэт воздвигает памятник, и памятник этот противостоит столетьям, потопам, нашествиям и пожарам, вечный памятник тому, что современникам мнилось незначительным или осталось не замеченным ими.

Не случайно в мое время властители презирали поэта, но баловали его. Они посмертно платили ему презрением – не дозволяли быть погребенным в освященной земле; вне кладбищенских стен ищите останки сотен трубадуров. Однако при жизни короли кормили поэта на золотых блюдах и поили вином из золотых кубков. Не думайте, что наши короли были глупцами – их отбирал суровый закон средневековья. И будучи умными, они приваживали поэта, ибо знали силу его. Позволю себе Дать вам один совет, как‑никак более пяти веков наблюдаю я за ходом событий: не обижайте поэтов, избирайте себе иных врагов!

Так вот, зимой 1483 года трубадуры открыли для себя Джема. Их воображение давно изнывало от голода. Крестовые походы уже отшумели; среди корсаров не было громких имен; Новый Свет еще не был открыт, религиозные войны не начались. Трубадуры томились, пережевывали на все лады любовные повествования, но ведь любовь – согласитесь – тема, имеющая крайне ограниченные возможности: возлюбленный либо умирает, либо уходит, либо женится – попробуйте придумать четвертый исход.

Джем явился для трубадуров не просто новым яством, а вакхическим пиршеством. Он пришел из страны, о которой Запад не знал ничего или даже меньше, чем ничего. Он был сыном олицетворенного ужаса и принцессы – его жертвы. Он испытал множество злоключений, слухи о которых были смутны и оттого маняще загадочны. И сам по себе – трубадуры сумели понять это раньше всех своих современников – Джем был жертвенным агнцем.

Несколько столетий спустя вы задаетесь вопросом, во имя какой цели был принесен в жертву мой юный, одаренный друг. Вы смотрите назад сквозь века, поэтому вам легко, и, выслушав нас всех, вы, наверно, назовете эту цель. Мы же тогда о ней не догадывались, надежда не позволяла нам считать Джема обреченным. Первыми угадали это трубадуры.

За несколько месяцев – вот как скоро рождаются легенды! – появились сотни песен о Джеме. Лишь малая их часть была создана в Ницце, при дворе Карла. Остальные стекались в Ниццу из Экса, Гренобля, из Бретани или Нидерландов. В новом герое Запад нашел для себя развлечение. Больше того: новую тему. Согласитесь, новая тема – огромная редкость, еще хитроумные эллины исчерпали их все.

И здесь кроется разгадка того – на первый взгляд легкомысленного – опьянения, в котором пребывал Джем в Ницце: Джем сам уверовал в сотворенную о нем легенду.

Я всегда находился возле него, пока Франк переводил ему очередную песню – ведь каждый прибывший в Ниццу трубадур желал быть выслушанным своим героем (не совсем бескорыстно, при всех своих достоинствах поэты весьма корыстолюбивы).

В такие минуты Джем казался захмелевшим, даже если перед тем и не пил вина. Покоренный песнью, Джем приобретал все те достоинства, какие она приписывала ему. Подчас и мне – ведь я тоже был поэтом и никогда не проводил рубежа между воображением и действительностью, – подчас и мне чудилось, будто мой царственный друг становится в своих страданиях еще стройнее, золотистее, прекраснее. Так песня гранила, шлифовала его, придавала совершенство. Так чужое воображение наделило Джема крыльями и всем необходимым для полета, и он парил меж небом и морем Ниццы.

Весна, о которой идет речь, для меня была менее пьянящей. Из‑за Франка.

Долгое время избегая наших веселых дней и ночей, франк теперь появился снова. Я часто видел его подле нашего повелителя и опасался, что Джем поверяет ему мысли, которые утаивает от меня: начиная с Родоса Джем словно бы старался возвести между мной и собой некую преграду, гордясь своим возмужанием, которое (это всего больше пугало меня) выражалось, наверное, во множестве неведомых мне решений. Я утешал себя тем, что Франк во всем, что касается житейских решений, лучший советчик и лучший исполнитель, чем я; утешал себя и нежной близостью с Джемом, близостью, теперь уже почти безмолвной. Однако и она предчувствовала свой близкий конец – ведь в той или иной мере мы питаем себя словами; в молчании, даже насыщенном нежностью, угасает всякая любовь.

Представьте себе, я примирился с этим. Понимая, что ничто не вечно, в том числе и любовь Джема к человеку, находящемуся на положении его слуги. Некогда в Карамании мы были ровней – два сотоварища в царстве слова, из коих я – более умудренный. Мог ли я предполагать тогда, что мой Джем, мой младший брат по перу, станет героем легенд?

Не кто иной, как Франк, вывел меня из безрадостных раздумий. Однажды в саду он нагнал меня и без предисловий велел заняться французским. Не помрачился ли его разум? С тех пор как Джем приблизил его к себе, Сулейман, казалось, перестал есть и спать, еще глубже стали морщины на лбу и у крыльев носа, еще непроницаемей, чем всегда, лицо.

– Ты находишь, что я знаю недостаточно много языков, Сулейман? – спросил я.

– Забудь их все! – ответил он. – Ни персидская поэзия, ни арабская философия тебе не понадобятся. Ты должен быстро и в полнейшей тайне выучиться французскому!

– А учитель? Книги? Тоже втайне?

– Я помогу тебе. Именно втайне.

– Могу я, наконец, узнать: зачем?

– Султану Джему потребуется надежный переводчик. Когда меня не станет, Саади.

Он впервые назвал меня по имени. Обычно Франк избегал обращений.

Меня окатило холодным потом. Я вспомнил о том, как погиб маленький послушник – из‑за одного слова, произнесенного вопреки воле Ордена. В самом деле, отчего Сулейман еще оставался в живых?

– Ты что‑то утаиваешь? – Я даже схватил его за плечи, хотя это было глупо – за нами могли наблюдать. И ощутил, как исхудал, истаял Сулейман.

Нет, – сурово отвечал он. – Ничего. Но я лучше вас всех знаю, что братья не прощают. Только бы мне успеть достаточно навредить им до своего конца.

– Они не посмеют, Сулейман! Ведь Джем сразу разглядит за этим месть. Не безумцы же они!

– Нет, не безумцы. Но только они сильны. – И вдруг яростно крикнул мне в лицо: – С чего ты взял, что это еще хоть сколько‑нибудь важно, что разглядит и чего не разглядит Джем!

И тут же овладев собой, Франк почти умоляюще повторил:

– Обещай мне, Саади, что выучишь французский! У нас нет времени. Если завтра со мной покончат, каждое произнесенное Джемом слово будет доходить до их ушей.

И я принялся за учение, которое было мне отнюдь не по душе. Трудился я по ночам, потому что днем обязан был присутствовать на веселых торжествах. Трудился с тяжелой головой, скованный страхом; я изнемогал от бессонных ночей и усилий. И если за короткий срок Достиг многого – настолько, что мог переводить несложный разговор, – то обязан этим не моим пресловутым способностям к языкам, а чувству, что за мной погоня и нужно во что бы то ни стало добежать до цели.

Иногда, во время ночных моих бдений, дверь отворялась, и я знал: это Франк. Еще более исхудалый, почти прозрачный, с поседевшими висками, сосредоточенно‑лихорадочным взглядом, Сулейман напоминал те привидения, что ночами, рассказывали мне, бродят по здешним замкам. Сулейман брал из моих рук книгу и, как у ребенка, спрашивал урок.

Уверяю вас: никогда в жизни не был я столь прилежен, никогда не думал, что способен к столь упорному труду. И делал я это не столько ради Джема и нашего будущего, сколько для Сулеймана. Знаете, можно не выполнить обещание, данное живому, но каждый верен клятве перед мертвым. Сулейман был уже мертв, таким 0щущал я его. И единственное, чем я мог успокоить его дух, – это выучить иноземный язык. Я учил его все последние недели нашего пребывания в Ницце, учил и в пути, когда нас повезли дальше. Во всех замках, названия которых я и не пытаюсь перечислить – чересчур много их было.

Незадолго до отъезда Джему довелось испытать искреннюю печаль. Юный герцог покинул нас. Нам сообщили, что он был срочно призван дядей – королем, ибо Людовик неожиданно занемог и желал дать ему свое благословение. Герцог уехал не попрощавшись.

Джем, хотя он и сильно тосковал по Карлу, увидел в случившемся лишь перст божий, тогда как я – нечто иное. Мысль эта была внушена одним коротким замечанием, оброненным Сулейманом. «Видишь, Саади, – сказал он. – Началось!»

Наш отъезд был шумным. Многочисленное дворянство Приморских Альп съехалось, чтобы приветствовать Джема и предложить ему свое гостеприимство. Весна вторила им потоками света и цветов, так что наше путешествие выглядело триумфальным.

Мы поднимались по крутому склону, чтобы выехать на дорогу, проложенную еще древними римлянами. Она шла по высокому хребту последней горной гряды, над самым морем, и позволяла вдосталь налюбоваться на прощание этим неповторимым краем.

Впереди, в окружении разноязычной свиты, меж которой я различал малиновые, фиолетовые, лимонно‑желтые плащи провинциальных дворян и строгие монашьи рясы, ехал Джем. Само собой разумеется, в золотом и белом. Джем бросал веселые взгляды то налево – где круто вздымались под ярким солнцем заснеженные горы, то направо – где медленно исчезало в утренней дымке Средиземное море, со своими изрезанными берегами и островами, с кораблями и рыбачьими лодками. «Сознает ли Джем, – спрашивал я себя, – что покидает царство радости?»

Едва ли. Джем разговаривал через Франка, сосредоточенного и натянутого, точно тетива лука, с дворянами и священнослужителями. Джем долго рассматривал какой‑то римский памятник – несколько высоких, стройных колонн на вершине знаменовало победу Рима над горными племенами и поддерживало небо Савойи, чтобы оно не слилось с морем; Джем, не оборачиваясь, стал спускаться по ту сторону перевала. Песенный герой не оборачивается назад – у него все впереди.

Последующие недели сохранились у меня в памяти ворохом ярчайших дамасских шалей, которые купец торопливо разворачивает перед вами, чтобы привлечь ваш взор и опустошить карман. Мы посещали владение того или иного барона, графа. Внимали там певцам, музыкантам, поэтам. Пили старые вина. Ели – даже по утрам, на завтрак, – дичину. Ездили на охоту. Джем чуждался, казалось мне, не только меня, но и всех наших единоверцев. Я наблюдал за ним отчасти с чувством радости, – пусть отдохнет, кто знает, что ожидает нас? – отчасти с болью – так моему повелителю не завоевать престола.

Но однажды мне пришло в голову, что Джем не оставил своих честолюбивых стремлений и только изображает беззаботность – играть Джем мог без труда, это было у него в крови. В тот день я не увидел среди наших людей Ахмед‑агу и Хайдара, деревенского нашего поэта. Нас было не так уж много, чтобы чье‑либо отсутствие осталось незамеченным, но эти двое так упились во время последних наших «подвигов», что я решил – отлеживаются, должно быть, где‑нибудь в тенечке. Однако они не появились ни на другой день, ни тогда, когда мы двинулись в следующий замок.

– Сулейман, – обратился я к Франку, потому что теперь редко говорил с Джемом при других, – где Ахмед и Хайдар?

– Уехали, мы послали их к королю Матиашу.

– Хватило же ума! Братья непременно заметят, если уже не заметили.

– Мы и не скрывали от них, Джем сам говорил с Бланшфором. Объявил, что желает связаться с венграми без посредничества Д'Обюссона.

– И Бланшфор согласился?

– Да, заверил даже, что это в порядке вещей. А меня столь легкое согласие пугает… Молись своему богу, Саади, молись дьяволу, если хочешь, но наши люди должны добраться до венгерских земель!

Да, кстати! Не удивителен ли вам этот совершенно иной Сулейман? В последнее время Франк робко сближался со мной, сам искал моего общества. Словно боялся исчезнуть прежде, чем передаст мне свое дело, – он избрал меня преемником. И ничто на свете не льстило мне так, как доверие этого человека.

– Саади, – продолжал он, делая вид, что подтягивает мне ремни на седле, – считай дни, Саади! Добираться им туда дней тридцать, а гонец от Матиаша может проделать путь и за более короткий срок. Если через два месяца вестей от Ахмед‑аги и Хайдара не будет, значит, их больше нет в живых. Придется начинать сначала. Видно, уже тебе, а не мне.

– Типун тебе на язык! – ответил я так, как, наверно, ответил бы Хайдар. Где‑то он сейчас? Я никогда особенно не чтил его, мне казалось, что он оскверняет наше высокое искусство своими простонародными суждениями, а теперь изнывал от тоски по Хайдару.

Пока я размышлял над услышанной новостью, пока спрашивал себя, оскорбиться ли тем, что узнаю о ней лишь сегодня, Сулейман продолжал говорить. Я услышал последние его слова:

– …Мне очень страшно, Саади!

Бедный, бедный Франк! Я своими глазами убеждался, что страх перед смертью может растопить даже железо, раз он растопил Франка; мучительно умирать от страха. Я тоже уже считал его смерть неизбежной, я даже ждал ее, чтобы он наконец обрел покой. Каждый прожитый день был для него пыткой.

А наши посланцы и впрямь не вернулись. Не прибыл и гонец от короля Матиаша. Мне следовало бы сказать об этом позже, но я упоминаю здесь, чтобы не запамятовать. Мы убедились в гибели Ахмеда и Хайдара, когда находились в Рюмилли, одном из командорств иоаннитов. Брат Д'Обюссон, как я предполагаю, счел, что Джем вращается в слишком пестром и неблагонадежном обществе, и поспешил – к началу июня – снова приютить нас под монашеским крылом.

Странное совпадение: наш новый приют назывался Рюмилли. Джем засмеялся, услыхав название. «Видишь, Саади, – сказал он, – мы стремились в Румелию, и вот, изволь, мы там и оказались!»

Замок был старый и бедный. Ордену в последние десятилетия не удавалось поддерживать у своих владений приличный вид. Длинные темные переходы замка покрылись плесенью; балки в покоях Джема прогнили; наспех повешенные занавеси не препятствовали ни ветру, ни влаге; сырость ползла по ним вверх, рисуя некую причудливую картину запустения. Савойское лето не проникало в этот каменный зиндан[18] с узкими щелями вместо окон, так что ты чувствовал себя здесь точно в гробу.

Джем зябко поежился, когда его ввели в отведенные ему так называемые покои. После дворянских замков Савойи – скорее обычных жилищ, чем крепостей, богато убранных, теплых, обитаемых, – Рюмилли показался ему темницей. О том же самом подумалось и мне, но ни он, ни я не высказали этой мысли вслух.

Чтобы отвлечь нас от напрашивающихся умозаключений (хлопоча не о нашем, а о собственном спокойствии, ибо Джем не выносил хмурой, озабоченной свиты), он уверил нас, что именно это ему сейчас и требуется: короткий отдых после чрезмерно частых забав, условия для того, чтобы отдаться делам государственным.

За стенами сновали братья‑рыцари. В последнее время я стал замечать, что число их с каждым днем все возрастает. Молчаливые и благоприличные, они старались выглядеть почетным эскортом, а не стражей. Раздражали они меня невообразимо – нельзя было выйти в коридор или во внутренний двор замка, весь поросший мхом и бурьяном, чтобы не натолкнуться на одного из них. На братьев явно было возложено немало обязанностей, и выполняли они их с усердием.

Дни наши в Рюмилли текли однообразно, в серьезных занятиях. Джем и Сулейман подолгу сидели вдвоем, составляя какие‑то послания, на которые все не приходило ответа, я же тем временем якобы прогуливался, а в действительности сторожил у дверей Джемовой опочивальни. Рыцари, завидев меня, исчезали, но я не мог отделаться от ощущения, что они плотно обступили меня, что они прокрались даже в стены.

Замок был уединенный. Принадлежавшая ему деревушка, раскинувшаяся у подножия укрепленного холма, насчитывала человек двести, не больше. Сверху было видно, как с утра и до поздней ночи крестьяне копошатся на равнине. Работали они беззвучно, без песен, словно и над ними нависла черная тень Ордена.

Деревушка эта стояла в стороне от больших дорог, но однажды какие‑то заблудившиеся итальянские купцы завернули в нее и даже поднялись по холму к замку. Предложили нам шелка, серебро. Принял их Сулейман, проводил к нашему господину, где они пробыли довольно долго, потом вывел их оттуда, бурля от негодования – запрашивают, мол, несообразную цену, – и вообще выказал по отношению к торговому сословию превеликую злобу.

Поскольку Рюмилли не баловал нас развлечениями, я оставался на крепостной стене, пока купцы спускались сквозь вечерние сумерки вниз по склону. Мне показалось, что для двадцати штук шелка и ящика с серебром у них непомерно много охраны, однако я ни с кем не поделился своим наблюдением. Я начал угадывать нечто преднамеренное во всех действиях Сулеймана. Быть может, итальянские купцы тоже появились здесь не случайно.

Это произошло в среду, а в пятницу поутру нас разбудил необычный шум. Как вам известно, я спал возле ложа Джема – он не любил ночью оставаться один. Мы оба одновременно вскочили и стали вслушиваться в доносившиеся снаружи возбужденные голоса. Гомонили рыцари‑монахи, нашего языка слышно не было. Но вдруг среди незнакомых, омерзительно грубых голосов я различил один знакомый: Франк сыпал проклятиями на всех существующих наречиях.

– Погляди, что там! – приказал Джем побелев.

Полуодетый, я отодвинул щеколду, кто‑то толкнул меня, и в комнату ворвались, самое малое, двадцать монахов. Они были похожи на стаю откормленных, остервенелых псов. Трое чуть ли не зубами вцепились в Франка. Сулейман отчаянно вырывался, лицо его исказилось от ярости.

– Приведите толмача! – крикнул один из братьев другому. Франк для них уже перестал быть толмачом.

– Стойте! – крикнул я со смелостью, какой никогда в себе не подозревал. Я впервые произнес слово на их языке, и они, ошеломленные, чуть было не выпустили Сулеймана. – Я буду переводить!

Язык ворочался у меня с трудом, нос словно заложило, чужие звуки смешно щекотали нёбо. «Сулейман, – думал я, – друг Сулейман! Рассчитывал ли ты, что именно в такое мгновение пожнешь плоды твоей усердной помощи? Будь спокоен, друг: я постараюсь быть достойным своего учителя!»

Один из братьев выступил вперед. Он держал в руках серебряный ларчик, в котором Джем хранил свои бумаги еще со времен Карамании и Каира.

– Передай своему господину, – впился в меня колючим взглядом монах, – что сегодня на рассвете мы схватили Сулеймана в ту минуту, когда он выносил его бумаги. Милосердие принца Джема изливалось на подлейшего изменника! Сулейман продался – неизвестно кому, но продался, в том нет сомнений. И мы еще узнаем кому! – свирепо закончил он, кинув на Франка взгляд, который уложил бы носорога.

Все плыло у меня перед глазами, когда я переводил его слова, а Джем побелел так, что я испугался, не лишится ли он чувств. Он упорно отводил свой взгляд от Сулеймана.

«Что с ним? Отчего он так? О аллах, только бы Джем не оскорбил друга низким подозрением в последний его час!» – мысленно восклицал я, ибо порывы Джема часто бывали несообразными.

И тогда я отважился, хоть и не имел уверенности, что среди этих злодеев нет кого‑либо, кто бы понимал по‑турецки. Однако дело было не только важным, а святым: с признательностью проводить человека, отдающего за тебя свою жизнь.

– Мой султан, – прибавил я от себя, – они врут, как псы. Все подстроено! Они хотят отнять у тебя Сулеймана! Не верь им, Джем! Спаси Франка!

– Молчи, Саади, – резко оборвал меня Сулейман. Лицо его уже не искажалось яростью. – Они сделают то, что надумали, мы в их руках, не забывай об этом! Не горюй обо мне, мой султан! – обернулся он к Джему, напомнив мне ту минуту, когда он прощался с молоденьким послушником на Родосе. – Побыстрей и без колебаний забудь обо мне, чтобы спасти остальное! Я и так уж давно мертв.

Монахи стояли точно изваяния, высеченные рукой неумелого мастера. «Грязные, потомственные убийцы! – думал я, словно сжигавшая Сулеймана ненависть с его гибелью переселилась в меня. – Тяжко тому богу, коему вы служите: он, верно, тонет в тех нечистотах, что вы выплескиваете перед его алтарем!»

Я отвел взгляд от Джема – на него страшно было смотреть. Герой легенд, он стоял теперь беспомощный перед низкой клеветой. Его разлучали с самым необходимым ему человеком, а он не в силах был даже проститься с ним по‑человечески. Ведь нам следовало притвориться, будто мы им верим, иначе… «Они не только перебьют нас всех по одному. – Мысли лихорадочно прыгали у меня в голове. – Они перебьют нас, унизительно ограбив еще до наступления смерти. О милосердный аллах, отчего не оставишь ты нам хотя бы спасительный самообман, отчего не позволишь умереть, сознавая себя людьми?»

Пока длилась эта немая сцена – а длилась она долго, потому что все ее участники находились во власти ужаса или чувства вины, – Джем боролся с собой, барахтаясь так, словно шел ко дну. Я видел, как с помощью сверхусилий он выбирается на поверхность – такие усилия уносят несколько лет жизни. Шагнув вперед, Джем взял у монаха ларчик. Отпер его и перелистал бумаги.

– Они в целости, – глухо произнес он. Это было все, что он мог сделать для Франка.

– Мы помешали ему похитить их, – смешался монах. – Час спустя они бы исчезли в неизвестном направлении. – И бросил Франку, распаляя в себе злобу: – Все равно скажешь!

– Ваши угрозы неуместны! – хмуро прервал его Джем. – Я догадываюсь, кому потребовались мои письма.

То ли испугавшись, что Джем произнесет имя Д'Обюссона и тем испортит их подлую игру, то ли все у них было обдумано заранее, но монах поспешно проговорил:

– Мы не намерены судить и пытать вашего слугу, ваше высочество; это право принадлежит вам. Сулейман попадет под меч нашего правосудия лишь в том случае, если вы не пожелаете вмешиваться.

– И какой приговор дозволено мне вынести? – Голос Джема дрожал. Я боялся, что он не сдержится и все будет погублено.

– О каком дозволении говорит ваше высочество? – Монах пытался изобразить оскорбленную невинность. – Вы имеете право на любой, даже самый снисходительный, приговор. Изгнание, например. Полагаю, что ваше высочество не станет держать подле себя слугу, коварно ему изменившего. Иное решение означало бы помилование, а Орден не допустит милости, коль скоро оскорблен его гость.

– Куда же изгоню я своего слугу? Не на Родос ли?

– О нет, ваше высочество! Родос – священная земля, шаги предателя будут ей тяжки. Дважды предателя, – с ехидством подчеркнул он. – Изгоните его за пределы Рюмилли, и пусть он сам ищет прибежища для своего позора!

Только слепой не заметил бы, как в Джеме вспыхнула надежда; с этой безрассудной надеждой он и обратился к Сулейману:

– Ступай по свету и сыщи себе приют!.. – Он не договорил. Словно последним своим невысказанным словом хотел внушить Франку – беги, скройся, на другом краю света найди спасение от Ордена.

А затем произошло нечто неожиданное. Сулейман, сам повелевший нам участвовать в этом спектакле, сам заклинавший нас отнестись к нему как к врагу, не выдержал. Глухо, но властно, с силой, испугавшей даже его палачей, Сулейман произнес:

– Дайте мне проститься!

Монахи отпустили его.

Франк опустился перед Джемом на колени, но не склонил головы, не поцеловал край халата нашего господина, не коснулся его. Этот уже немолодой и не блистающий красотой человек с седыми висками, в порванной рубахе (так обнажают шею осужденного, чтобы ничто не мешало топору палача) казался сейчас олицетворением человеческой преданности.

Сознавая, что те уже по горло сыты и разрешают ему лишь одно‑единственное движение – слово было бы чрезмерной щедростью, – Джем качнулся, обнял Франка так, словно намеревался никогда не выпускать, и прижался щекой к его волосам.

За два года перед тем я был возле Джема, когда он в Каире прощался с матерью и сыном. Здесь, сейчас расставание было в сто, в тысячу раз более мучительным.

Монахи соблюли приличие, не нарушили его ничем. Сулейман медленно, осторожно, словно боясь толкнуть ребенка, снял со своих плеч руки Джема и поднялся. Шагнул ко мне и только подал руку.

– Саади, ты… – проговорил он. Я знал, чего он ждет от меня.

И он направился к двери.

Не стану говорить вам о том, что испытывали мы с Джемом, оставшись одни. Мы почти не открывали рта – страх, что нас подслушивают, сковывал по рукам и ногам. Джем приказал мне подняться на крепостную стену и оттуда следить, когда и куда поведут Сулеймана, если поведут.

Весь тот день я неотлучно стоял на посту, и второй день и третий, а ночью меня иногда сменял Мехмед‑бег, один из наших людей. Мимо часто проходили монахи, всякий раз почтительно кивая нам – они‑де уважают наше горе. Я почти не замечал их, поглощенный одним – как бы не пропустить Сулеймана.

Тщетно. Франк так и не вышел из ворот Рюмилли. А мы жили точно зараженные ужасом. Знали, что тело его зарыто где‑то под нами, в подземельях замка, рядом с неведомым числом таких же верных и непокорившихся… Мы жили на костях Франка.

 

Показания Хусейн‑бега, посланца Баязид‑хана на остров Родос, о событиях апреля 1483 года

 

Я Хусейн‑бег, сын Мустафы, кадий[19] из Дидимотики.

Когда достославный султан Баязид‑хан Второй взял верх над своим непокорным братом и твердо воссел на престол, он отстранил всех, кто вдохновил это непокорство либо рассчитывал на него. Пришлось расстаться со Стамбулом или с жизнью многим визирям и правителям вилайетов,[20] другим же – распроститься со своими высокими званиями. Баязид‑хан не дозволил им остаться даже рядовыми воинами, потому что никогда не имел к войску полного доверия. Известно, что наши сипахи премногим были обязаны Мехмед‑хану и надеялись в царствование его младшего сына увидеть свой новый расцвет. Однако Баязид урезал сипахские наделы, роздал их святой нашей церкви и собрал вокруг своего престола новых советников – из духовных лиц либо их потомков… Среди них был и я. Еще раньше, когда султан Баязид был всего лишь шехзаде Баязидом и правителем Амасьи, я был его наставником. Сын кадия, я помогал шехзаде вникнуть в наши божественные науки – точнее, в звездочетство. В знак своего глубокого расположения Баязид‑хан не сделал меня ни визирем, ни кадиаскером. Он разгадал мою сущность: глаза души моей были обращены к небесам, я стремился угадать их волю и отдать всего себя ради торжества ислама во всем мире. Поэтому Баязид‑хан держал меня в тени, что касается придворных чинов, но оставил при себе в качестве ближайшего своего советника.

Полагаю, вы станете дознаваться у меня относительно мирных переговоров в Эдирне осенью 1482 года. Нет нужды описывать их – они протекали так же, как любые другие. Баязид‑хан не пожелал лично принять родосских посланцев, дабы кто‑либо из неверных, имеющих слабое представление о наших утонченных обычаях, не оскорбил грубым словом ушей султана. Они были приняты Месих‑пашой.

Месих‑паша не дал родосцам окончательного ответа; они получили этот ответ лишь в декабре, когда наше посольство посетило Родос и подписало договор о мире. Баязид‑хан обязывался поддерживать добрые отношения с рыцарями‑монахами до смертного своего часа. То же обязательство, естественно, брали на себя и они, хотя, по чести, нельзя считать это обязательством – то была их сокровеннейшая мечта.

При дворе Баязид‑хана говорили, что наши посланцы оставили в мирном договоре пункт, содержание которого должно было быть определено позже. Особым посланцем. Было также известно, что этот пункт касался Джема. Известно лишь по слухам – Баязид‑хан ни разу перед своими подданными, придворными или войском не произнес имени Джема. Султан не может себе позволить иметь брата.

Была весна 1483 года. Мы только что получили тревожные вести. Осведомители у нас имелись повсюду. (Едва ли вас удивит это признание, ибо в наше время купить человека было просто: кошелек с дукатами, скажем, или обещание хорошего места, если будет на той стороне раскрыт, но все же успеет унести ноги.)

Вести были следующие: во‑первых, рыцари увезли Джема из Ниццы и даже Савойи, отправили его в глубь французских земель. И что ни месяц, а иногда чуть не каждую неделю, меняют место его пребывания. Это указывало на то, что они обеспокоены.

Во‑вторых, правителями Венецианской республики схвачен в Модене некий Никола Никозийский, везший письмо Джема к его матери в Каир. Венецианцы, чтобы не портить отношений с Каитбаем, гонца отпустили, но список с письма Джема был доставлен нам. Письмо указывало, что у Джема есть от рыцарей секреты, что он сознает нависшую над ним угрозу и ищет путей к спасению, – о многом говорило оно.

В‑третьих, в Европе отдельные ученые и писатели обращались к совести христианского мира, призывая к незамедлительным действиям в пользу злосчастного принца. Во Флоренции, Авиньоне и Буде они открыто объявили, что судьба Джема есть знамение божье. В этом не было ничего удивительного: при всем их уме труженики духа никогда не могли уразуметь наипростейшее: сколь ничтожно место, занимаемое ими в делах государственных.

Я хорошо знал своего повелителя, поэтому мне было ясно, отчего он не определил положение Джема еще осенью 1482 года: Баязид‑хан выжидал более благоприятных обстоятельств. Он верил, что в ходе событий его излишне ценимый брат упадет в цене. Рассудительный и опытный, Баязид‑хан знал, что османы своими победами обязаны не столько оружию, сколько взаимоотношениям мировых держав. Некоторые из них действительно противопоставили себя нашему продвижению в Европу, но зато другие втайне приветствовали это продвижение, потому что оно избавляло их от могущественных соперников. Мы уже достаточно повидали и вполне могли рассчитывать, что Джем – будь он даже пророком или великим полководцем (а он не был ни тем ни другим) – не сумеет сплотить вокруг своего имени христианский Восток с христианским Западом. Впрочем, Баязид‑хан выжидал, пока эта истина сверкнет открыто, чтобы не дать возможности магистру Ордена шантажировать нас; выжидал, хотя каждая минута промедления дорого обходилась ему, лишая душевного спокойствия. Однако мой повелитель, ко всем прочим своим достоинствам, был еще и бережлив. Каждый истекший день сберегал ему сколько‑то дукатов.

Но затем события вынудили его поспешить, ибо к ним примешалось нечто новое, не поддававшееся подсчету. Примешались настроения крайне ревностных христиан или крайне смелых мыслителей (в наше время была на Западе такая болезнь). Они были способны устроить Джему побег и передать его Каитбаю или Корвину. Мы не должны были этого допустить.

Тем не менее Баязид‑хан не проявил излишней суетливости; он медлил и тянул, выбирая то мгновение, когда не будет ни слишком рано, ни слишком поздно. Поэтому мое посольство на Родос было назначено на конец весны 1483 года.

Перед отъездом я должен был выслушать наказы моего повелителя. Баязид‑хан принял меня в своих личных покоях.

Тут уже до меня описывали внешность султана. Могу лишь добавить, что власть не изменила его. Баязид‑хан в отличие от большинства людей, кормящихся властью, не раздобрел, не приобрел величественной осанки. Умеренный в еде, враг возлияний, Баязид‑хан по‑прежнему оставался худым, как дервиш, перед ним ты не испытывал стеснения – чувствовал себя, как с себе подобным. Если что и смущало меня, когда я говорил с султаном, так это лишь зоркая его осмотрительность. На протяжении всего своего долгого царствования Баязид‑хан жил как бы настороже. Он ни на миг не поверил в неоспоримость своей власти, не верил в любовь народа и войска, не верил даже собственному своему разуму – хотя ума у него было на пятерых.

Я объяснял себе эту его подавленность причинами, очевидными и для его современников, и для истории, – Баязид до своего восшествия на престол жил в тени прославленного, блистательнейшего отца, жил на положении нелюбимого сына, ибо Мехмед‑хан никогда не таил ни предпочтений своих, ни своего презрения. Мехмед‑хан твердил, что, перейдя к Баязиду, его кровь разжидилась и превратилась в воду, и я совершенно убежден, что, если бы смерть не поторопилась, Завоеватель убрал бы первородного сына, чтобы сделать своим преемником Джема. А уж коли был уверен в этом я, сторонний наблюдатель, то Баязид тем более не мог сомневаться, что его ожидает незавидная участь.

Баязида угнетало, что он стал наследником Завоевателя вопреки его воле. Поэтому и отношение его к Джему было двойственным – поверьте мне! С одной стороны, султан яростно ненавидел брата, незаконно избегнувшего смерти и ставшего знаменем наших врагов. Но с другой – Баязид ощущал тайную вину перед Джемом, перед памятью Завоевателя. И навсегда лишился уверенности в себе, как человек, занявший чужое место.

При том нашем разговоре султан принял меня один.

– Я посылаю тебя на Родос, Хусейн‑бег, – начал он своим ровным голосом, – для того, чтобы ты урегулировал вопрос относительно будущего моего брата. Нам известно, что враг делает большую ставку на Джема. Вероятно, в последующие годы и десятилетия он будет для нас незаживающей раной. Не в наших силах зарубцевать ее. Орден будет беречь Джема как редчайшее сокровище. Каждая наша попытка устранить преступника, внесшего раскол в дом Османов, может принести нам больше вреда, нежели пользы; я не хочу прослыть отравителем в мире отравителей! Если когда‑нибудь они решат избавиться от Джема, я их изобличу – все‑таки мы с Джемом одной крови.

Султан проговорил вышеприведенное не прерываясь, как уже давно обдуманное. Еще раз подтвердив то, о чем я уже сказал вам: Баязид и желал смерти брата, и страшился ее. Уверяю вас, что ему многократно представлялся случай уничтожить Джема и он многократно отказывался воспользоваться им – неисполненная воля Завоевателя смущала его первенца.

Быть может, мои суждения слишком пространны, но исключительно в интересах истины. Баязид‑хан был столь же верующим, сколь и суеверным. Он чувствовал себя в долгу перед судьбой за непредвиденно доставшуюся власть и, нав<


Поделиться с друзьями:

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.102 с.