Четырнадцатые показания поэта Саади о событиях с июня по сентябрь 1487 года — КиберПедия 

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Четырнадцатые показания поэта Саади о событиях с июня по сентябрь 1487 года

2021-01-29 102
Четырнадцатые показания поэта Саади о событиях с июня по сентябрь 1487 года 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Ничто из моих прежних показаний не навело вас на мысль, что когда‑нибудь я, Саади, рука и уста своего повелителя, по собственной воле вмешаюсь в дело Джема? Не правда ли? Поэтам не свойственны решительные поступки, вы правы.

Но я решился – потому что испокон веков мы привыкли считать, что самая страшная опасность все‑таки исходит от женщины. С того дня, как Елена появилась возле нас, я испытывал постоянную тревогу. При всей безоружное™ Джема перед жизнью он до той поры все‑таки проявлял хоть крохи здравого смысла; когда же в его жизнь вошла девица Сасенаж, он стал слеп и глух. Я, напротив, почувствовал себя полностью ответственным за его судьбу.

При первом же разговоре, в котором Елена оставила без ответа вопросы о погоде, здоровье, охоте и стала сетовать по поводу страданий Джема, я насторожился: она явно преследовала какую‑то цель! Сопоставленный с благосклонным невмешательством братии в любовную историю, которая развивалась у них под носом, этот разговор убедил меня в том, что Елена подослана ими. Потом я рассудил, что мое объяснение слишком примитивно. Не могло ли статься, что братья‑иоанниты лишь извещены о том, что Елена подослана (возможно, они подозревают или даже знают в точности, кем именно), и поэтому наблюдают за ней, предоставляя ей достичь завершения игры, чтобы лишь тогда изловить ее соучастников? Это истолкование удовлетворило меня своей сложностью – я начинал постигать Запад!

Я уже упоминал, что отказался от мысли разбудить спавшего Джема. «Спи, мальчик! – думал я, более взрослый, более опытный. – Я не дам связать тебя во сне».

И вот в тот вечер, о котором Елена только что так трогательно повествовала (я говорю это без иронии, бедняжка действительно истерзалась!), я собственными глазами увидел, что она собирается связать Джема именно во сне. Он так был опечален вероятностью разлуки с нею, что соглашался на все ее увещания, готов был на любое безрассудство ради еще нескольких дней любви. Я знал, что он никогда не придавал значения ее мечтам о его свободе, но, должно быть, во время их любовных ночей видел себя с нею вне стен крепости, под звездами, без мерзкой своры монахов и рыцарей у себя за спиной.

В тот вечер я заметил, что Елена тоже опечалена, из чего заключил: ее одернули, она слишком далеко зашла в своем сочувствии к Джему. С женщинами, знаете ли, всегда так – они одновременно и искренне испытывают чувства, которые их разум взаимно исключает. Я не находил ничего противоестественного в том, что Елена готовит петлю человеку, которого самоотверженно любит, – история и книги дают тому достаточно примеров.

Я наблюдал не только за обоими влюбленными, но и за третьим причастным к этой истории лицом, – я наблюдал со стороны за самим собой. Да, да. Вот вы пишете в заголовке моих показаний «поэт Саади». А ведь я уже не был поэтом. Чересчур долго исполнял я при Джеме службу визиря, казначея, заговорщика, кормилицы, няньки и сводника. Я уже стал наполовину Франком, наполовину Д'Обюссоном. Иначе откуда бы появилась у меня эта беспощадность к людям, подозрительность, почти столь же черная, как и сама жизнь? Я говорю – почти, ибо вопреки всему мои представления о жизни не полностью совпали с самой жизнью – во мне хоть не пылало, но еще теплилось великодушие Востока, его любовь к Красоте; эта любовь мешает постичь до конца мир, но помогает его вытерпеть. И в конечном счете, сдается мне, из нас деоих – я имею в виду себя и Д'Обюссона – великий магистр более достоин жалости. Если бы я видел суть жизни так же, как он, б той же точностью и определенностью, я бы утопился в синем море у берегов Родоса.

Извините, я отклонился, но мне хотелось изложить вам свои наблюдения над третьим действующим лицом в спектакле, над бывшим известным поэтом Саади.

Итак, в тот вечер мне стало ясно, что Елена принуждена закончить свое дело в короткий срок. Кое‑кто посчитал, что она вкладывает чрезмерное усердие в любовную часть. Итак, Елена будет бесцеремонной. Почему? Я допускал два ответа. Первый: от порочности. Порочность объясняет множество необъяснимых поступков. Второй: ее чем‑то держат, и держат крепко. Лично я предпочитал последнее объяснение – по причине, о которой упоминал: из любви к Красоте. А также из‑за того, что Елена явно мучилась угрызениями совести. Похоже, низость не была врожденной ее чертой и, как пуля в заживающей ране, причиняла ей боль. Я еще не знал, чьим орудием является Елена в деле Джема, но мысленно проклинал того, кто стоял за ее спиной, а к ней испытывал жалость (она очень точно определила чувства, которые вызывала во мне). Было просто гнусностью заставлять ее метаться между страхом и любовью – для такой куропатки предостаточно было чего‑то одного.

Я оставил их наедине, а сам поднялся на крепостную стену. Мне вспомнился Хайдар, погибший где‑то на пути в Венгрию, он не знал ни единого слова на здешнем языке; вспомнился Франк, зарытый в подземельях Рюмилли, всем чужой, пронизанный горечью скептик, павший жертвой собственной верности; вспомнился убитый Баязидом Касим‑бег, который предпочел месть Баязида изгнаннической участи Джема; вспомнились Синан и Аяс‑бег, сломленные в родосских узилищах и вслед за тем присланные к нам в качестве глашатаев Родоса… Нет, я уже не испытывал никакой жалости к той неизвестно кем подосланной куропатке – множество куда более достойных, чем Елена де Сасенаж, пали жертвой в деле Джема.

«Пардон, мадам! – произнес я вслух и даже по‑французски. – Не быть по‑вашему!»

Решение было принято. Оставалось осуществить его. Как? Не в первый раз задавал я себе этот вопрос – пока они тешились любовью, я искал ответа.

Извещать братьев о том, что Елена склоняет Джема к побегу, мне казалось неразумным. У меня не было уверенности, что за всем этим не стоят именно иоанниты. Не более разумным находил я подобный шаг и по отношению к королевским рыцарям: не исключено, что это король Франции готовит маневр, который избавит его от досадных, хотя и призрачных, прав Ордена на Джема. Так что же делать? Обратиться к Матиашу Корейцу? Но ведь в Буалами каждый, кто не был иоаннитом, был королевским рыцарем!

И вдруг меня осенило. От радости я как безумный кинулся бежать по темным переходам замка. Великое дело – принять решение! Я предвкушал, как одно слово некоего ничтожного Саади спутает карты пап, королей и прочих высоких особ.

У двери начальника французской стражи меня остановили караульные.

– Разбудите его! – крикнул я, стараясь поднять как можно больше шума, иначе меня просто втихую прикончили бы. – Я открыл страшный заговор!

Караульные призадумались, один пошел докладывать, второй остался сторожить меня. Вскоре показался начальник стражи, в одной рубахе. Он не успел подпоясаться и шпагу держал в руке.

– Ваша милость, – сказал я излишне громко, – прошу вас пойти со мной к его преподобию, господину Бланшфору! Вы услышите нечто невероятное.

Начальник потащился вслед за мной, он еще не совсем проснулся. Такую же суматоху поднял я перед дверьми Бланшфора, но он еще не ложился и при первых же моих возгласах выскочил мне навстречу.

– Хочу сделать важное разоблачение, – сказал я.

– Сейчас? Среди ночи? – ледяным тоном, однако побледнев, спросил Бланшфор, мгновенно открыв мне, кто стоял за спиной Елены. Он, голубчик.

С решимостью, какой я не помнил за собой со времен Карамании, я прошел мимо командора и, не дожидаясь приглашения, шагнул к нему в комнату. Начальник стражи последовал за мной. Оба с одинаковым нетерпением ждали, что я скажу, но выражение их лиц было различное. Слуга короля старался преодолеть сон, чтобы благодаря моему важному сообщению отличиться по службе, Бланшфор же тщательно старался подавить страх.

Я был краток:

– Ваше преподобие, ваша милость, неизвестно кем подосланная девица Сасенаж сегодня ночью склоняла моего господина к бегству, – сказал я. – В низкой своей игре она употребила все средства, не пожалела никаких усилий. Я рад, что открыл ее поползновения вам, законным стражам моего господина.

И все.

Начальник королевской стражи окончательно проснулся. До такой степени, что даже сумел насладиться видом Бланшфора – моя новость сразила командора.

– Мы благодарим вас, Саади! – проговорил начальник стражи. – Мы, – это «мы» было им подчеркнуто, – брат Бланшфор и я, позаботимся о безопасности нашего гостя.

Не совсем спокойным возвращался я на крепостную стену – вдруг монахи предпримут еще какую‑нибудь попытку? Но я все же рассчитывал на людей короля, они сумеют им помешать. Шагая по коридорам, я думал о том, что сделал доброе дело и для Елены: представил ее более усердней, чем она была в действительности. «Ничего, – решил я, – почему бы им не оставить в живых хоть одного человека, причастного к делу Джема?»

Вы находите, что я изложил вам события, происшедшие в ночь с 28 на 29 мая 1487 года, крайне весело, тогда как в них не содержалось ничего веселого. Видите ли, я некогда был сочинителем, да еще и умелым: мрачное повествование никогда не следует вести в одной тональности – мрачной. Только будучи расцвечены разными красками, события воспринимаются человеком во всей их полноте. Кроме того, той ночью мне и впрямь было весело! Уже много лет жили мы среди врагов, а я лишь тогда узрел и хорошую сторону в нашей трагедии: что ты ни делаешь, любой твой шаг – во вред врагу, нет риска повредить другу. Ибо друзей у тебя нет.

Однако при всем своем искусстве рассказчика я не сумею должным образом построить рассказ о дальнейших событиях, завершивших превращение Джема из правителя в пленника.

Вероятно, для вас это давно было очевидным: вы, начиная с Родоса, считаете Джема пленником. Но он воспринимал события иначе; в его жизни происходили частые перемены: браня то затягивали путы – истребили его приближенных, вынуждали переезжать из одной крепости в другую, то создавали вокруг него почти безоблачную атмосферу. Полистайте назад страницы дела, и вы заметите: вплоть до лета 1487 года мы были как бы гостями на французской земле, нам оказывали почести, нас развлекали, охраняли от Баязида. Наличие стражи могло быть истолковано и как чрезмерная опека, и как насилие. Мы не знали, в какой степени Орден защищает нас от истинной опасности и в какой сам измышляет ее.

В остальном, несмотря на бессильную ярость Джема, что его держат под надзором и препятствуют отъезду р Венгрию, несмотря на все наши подозрения и страхи, вплоть до лета 1487 года наша жизнь была сносной. В том была наша заслуга: Джем еще ничем не выдал, что отказывается от борьбы за престол, и пытался влиять на каждый поворот своей судьбы. Так что братьям приходилось считаться с нами.

Однако я находился слишком близко к Джему, чтобы не заметить – я вам уже говорил об этом, – как его силы, надежды, воля приближаются к некоему рубежу; мне страшно было подумать, что произойдет по ту сторону этого рубежа. Джем всегда был самой неожиданностью, невозможно было предвидеть, каким он станет, когда полностью изверится во всех и вся. Поэтому я невольно был рад Елене, всему новому, что отодвигало наступление этой минуты.

Но Елена исчезла. Именно исчезла – нам так и не удалось узнать, когда она покинула Буалами. Утром, после моего решительного вмешательства, Джем, как обычно, спустился во двор замка и не очень обеспокоился тем, что она не появилась, – ведь накануне утром е? тоже не было. «Они, кажется, взялись и за нее», – сказал он.

Мы отправились на охоту вдвоем. Джем по больше? части хранил молчание, но я не ощущал в нем того напряжения, как перед первыми нашими попытками бежать, – на этот раз Джем не верил в возможность обрести свободу. Оттого, что не особенно жаждал ее.

В полдень я заметил, что в Джеме внезапно вспыхнула тревога – Елена не появилась и к обеду. Монахи и королевские рыцари были предупредительней, чем когда бы то ни было. Джем не притронулся к еде и поспешил вернуться к себе. Под пытливыми взглядами наших сотрапезников мы извинились и вышли из‑за стола.

По лестнице Джем поднимался бегом. «Саади! Они увезли ее! – в ужасе прошептал он, когда мы вошли в свои покои; он запер двери изнутри, словно боясь нападения. – О, я знал, я предвидел это! Какая участь ожидает ее, Саади? Они способны на все. Как спасти ее жизнь? Пойми, я забочусь не о том, чтобы сохранить ее для себя. Я приношу только несчастье, а Елене желаю счастливой доли. О, Елена! Единственное, чем я владел на этой жестокой, чужой земле!..»

Стенания Джема звучали стихами – ремесло накладывает на человека свою печать. А замечали вы – стоит ощутить в ком‑то легчайший налет ремесла, сразу перестаешь верить в его искренность? Вот и во мне шевельнулось тогда недоверие, хоть я и знал, как часто певец не только не измышляет своих страданий, но не передает и сотой их доли.

Возможно также, что я тогда просто искал оправдания тому удару, который мне предстояло нанести ему:

– Не терзай себя понапрасну, Джем! Не любовь привела Елену к тебе, а чужая воля. Елене поручено было похитить тебя для Папства. Ей не удалось это, она была разоблачена и, как всякое непригодное орудие, выброшена вон. Хвала аллаху! Она ничего не изменила в твоей жизни ни к добру, ни ко злу.

Я проговорил это одним духом, потому что предвидел страшную бурю: Джем не терпел, когда событиям давались объяснения, отличные от его собственных. Но, еще не договорив, я понял, что на этот раз бури не будет. Подперев дверь плечом, Джем все ниже склонял голову, точно его придавила какая‑то огромная тяжесть. Он не потерял над собою власти, как случалось при множестве более мелких неудач, не впал и в то оцепенение, каким начался его недуг.

Я понял: мои слова лишь подтвердили подозрение, которое Джем носил в себе на протяжении всех его дней с Еленой. Значит, не только поэт Саади был опустошен, и поэт Джем тоже, если он мог любить с таким осадком сомнения в сердце.

– Ты говоришь, не любовь привела ее… – помолчав, проговорил Джем. Он отошел от двери и теперь сидел на своем ложе, подпирая рукою лоб так, что я не видел его глаз. – Должно быть, ты прав, я тоже так думал… Но покинула она меня с любовью! Я чувствую это! И то, что цель не достигнута, что побег не состоялся, не случайно: Елена отказалась сама… Они не сумели принудить ее! – Джем порывисто встал и заговорил с лихорадочным вдохновением, точно некий жрец человеческой любви. – Не сумели втоптать в грязь! Вне их власти осталось существо слабое, податливое и напуганное. Многое отнято у меня, Саади, но многое и ниспослал мне аллах: истинную любовь.

И он долго еще рассуждал в этом духе. Я не слушал его. Провидение столь неожиданно пришло мне на помощь, что я благоговейно замер: Джем сам нашел утешение в том горе, от которого, опасался я, ему не оправиться. Он не пожелал узнать, как разоблачила себя Елена, и тем избавил меня от лжи или тягостного признания. Джем, казалось, и на этот раз остался по сю сторону своих упований. «О всемилостивейший аллах, если б это было так!» – твердил я про себя.

Однако ночью я услыхал его рыдания. Тихие, глухие – видимо, он зарылся лицом в подушки. Возможно, он только передо мной притворился утешенным? Либо же боль от разлуки с Еленой постепенно давала о себе знать?

Я и впрямь замечал, что первые дни после разлуки бывают легки, даже радостны: тебе предоставлено ощущать свою любовь во всей полноте, без тех препон, что ставит ее зримый образ, порой противоречащий твоей мечте. Терзания приходят позже – вместе с голодом, испытываемым твоей кровью и кожей, вместе с холодом широкого ложа, безмолвием спальни; со всем чисто телесным одиночеством, ибо духом человек одинок и во время самой пылкой любви.

Не одну ночь слышал я рыдания Джема. Он тосковал не по‑мужски, а как ребенок или раненый зверь. Не проклинал виновников его разлуки с возлюбленной, точно заранее был убежден в неотвратимости расставания: для Джема то была разлука не с женщиной – его лишили человеческой близости, обобрали до конца.

Странно то, что он не говорил об этом со мной, но каждый вечер, я это чувствовал, он с нетерпением ожидал темноты, спешил покончить с ужином, чтобы окунуться в воспоминания. Это был уже не прежний недуг, мучивший его в Рошшинаре, хотя и он позже напоминало себе рядом приступов, – то было примиренное, сладостное страдание. Я очень боялся, что Джем полюбит это страдание, отдастся ему во власть, – человек кончается в тот миг, когда начинает любить свою боль.

Я пытался отвлечь Джема. Придумывал всевозможные планы бегства, непредвиденные счастливые события. Джем терпеливо выслушивал мои нелепые выдумки. Тихая благодарность – подобная той, какую проявляют безнадежно больные к своей сиделке, – и ничего больше. А по ночам я слышал прерывистое дыхание. Джем плакал.

Бесконечно мучительным было для меня это кроткое страдание. Я вспоминал то время, когда Джем бросался наземь, стенал, сыпал проклятиями и угрозами, противился. Отчего буйство истощает само себя и, остывая, превращается просто в печаль? Печальным человек может оставаться всю жизнь – это не утомляет, с этим свыкаешься. Многое бы я отдал, чтобы найти средство исцелить Джема.

Пришел день, когда он сам нашел его.

– Саади, – сказал он, не глядя на меня, – нет ли у тебя гашиша, Саади?

Гашиш у нас, конечно, был. Некогда, в Карамании, многие курили гашиш, пробовал курить и я. Джема нам уговорить не удавалось – он считал, что гашиш вредоносен для мужчины, желающего надолго сохранить свои силы; говорил, что гашиш размягчает человека, расслабляет, разъедает. Некоторые из нас пытались соблазнить его красотой сновидений после гашиша, но Джем отвечал: «Есть ли сновидения прекрасней, чем жизнь, друзья мои? Живите вместо того, чтобы отдаваться снам!»

Он был не совсем прав – сны необходимы каждому. Если Джему гашиш был излишен, то лишь потому, что в ту пору он умел видеть сны наяву. Вот отчего так сжалось у меня сердце, когда он робко вымолвил свою просьбу. Джему уже не удавалось более видеть сны без помощи извне, что‑то, вероятно, навсегда было в нем убито.

– Я поищу, друг, – сказал я.

И нашел. Совсем немного, то, что оставалось в вещах наших людей, увезенных в 1484 году. Я узнал мешочек – он принадлежал караману Латифу. «Остатки, останки… – подумалось мне. – Было время, когда и мы, как и все наши сверстники, имели настоящее, имели впереди дни, годы, десятилетия. Теперь же мы, точно призраки, блуждаем меж воспоминаний о Карамании, Ликии, Ницце и засохших букетов от Елены (Джем не позволил выбросить их), мешочка с гашишем Латифа, книг Хайдара…»

Я принес Джему гашиш.

– Знаешь ли ты, как это делается, Саади? – спросил он, по‑прежнему отводя глаза.

Я знал. Отсыпал сероватые пылинки, набил трубку, медленно‑медленно, словно желая оттянуть время.

– Джем, – нерешительно произнес я, – ты должен сберечь себя, Джем, ты слыхал о том, что такое гашиш… Тебе предстоит борьба, сохрани для нее свои силы!

– Человек сберегает себя для будущих дней, если он может прожить без гашиша день нынешний, Саади! – отвечал он. – А я чувствую, что каждый час, прожитый в трезвом сознании, убивает меня. Рубеж перейден, Саади, у меня не осталось сил…

Есть что‑то неотразимое в протянутой, раскрытой ладони. Джем протягивал ко мне ладонь, я сидел возле его постели; Джем молил: «Помогите мне перенести нескончаемые дни жизни! Не лишайте меня сновидений! Позвольте благодаря им вернуться в родную землю, к моей юности, вернуться к самому себе! Умоляю вас!» С какой охотой опустил бы я на его ладонь не гашиш, а собственную свою жизнь. Но это не помогло бы ему. Джему требовалось больше, нежели моя жизнь, нежели сотни жизней, оборвавшихся из‑за бунта Джема, – ему требовалось забытье.

– Закуришь, когда остынет пепел! – сказал я. – Тогда действие сильнее.

– Спасибо, Саади! Ты ведь оставишь меня одного? Войдя к нему через несколько часов, я застал его погруженным в грезы. В его задумчивости проскальзывал стыд – как у воина, позволившего себя обезоружить. Затем мешочек Латифа опустел, и я вынужден был просить гашиш у братьев.

– Гашиш? – переспросил меня Антуан Д'Обюссон (Бланшфор был смещен спустя три дня после провала Елены). – Я прикажу доставить, в Марселе его продают на улицах. Мы должны удовлетворять все желания нашего гостя. Все желания, – повторил он.

«Если гашиш вы называете всем!» – мысленно возмутился я, но он словно угадал мои мысли.

– Закончена постройка специальной турецкой бани, – сказал он. – Подарок Ордена вашему господину. Уведомите об этом принца!

– Где? Мы не видели никакого строительства.

– В Бурганефе. Строили ее сарацины, у нас такие бани неизвестны, а его высочество, вероятно, страдает без бани.

– Да, вообразите, мы имеем обыкновение мыться. Возможно, по этой причине в наших краях вши бывают только у дервишей.

Я сильно хлопнул дверью. Любезность братьев и раньше меня настораживала. То, что они милостиво разрешили Джему курить гашиш, было в какой‑то мере объяснимо: нет более сильного врага для деятельного человека, чем гашиш. Джем сам предложил монахам такого стража, какой им и не снился. Что вы сказали? Случайно ли пришла Джему мысль о наркотике?

Я мысленно оборачивался назад, пытался понять, отчего несколько раз, еще до появления Елены, я заставал наших сотрапезников и Джема в какой‑то странной, блаженной полудреме. Наконец все уяснилось: в первый раз всегда курят в компании – ведь не может человек возжелать пищи, ему незнакомой?

«К чертям! – заключил я. – Я уже сам не знаю, что есть благо, а что зло. Если трезвость приводит к безумию, к чему тогда быть трезвым?»

Оставалось второе: турецкая баня. Чего добивался этим брат Д'Обюссон, хоть он зовется Антуаном, а не Пьером? Уже много лет Джема раздражала его вынужденная нечистоплотность, тогда как на Западе без всякого стеснения чесались там, где кусали вши. Человеку, знавшему баню с первых своих дней, трудно было выносить это. Вплоть до Ниццы мы могли хотя бы совершать омовения в море, на севере же реки холодные, тинистые. С тех пор как нас осталось всего двое, я растолковывал каждому из монахов в отдельности, что нам нужна горячая вода, много воды, целая бочка, и каждую неделю очередной монах несказанно удивлялся. «Мы моемся», – объяснял я, и эти потешные наши омовения в огромной сводчатой комнате Джема вскоре стали в Дофине притчей во языцех.

Впрочем, с годами мы понемногу привыкли к грязи – что же теперь вынуждало братьев до такой степени стараться нам угодить?

Стоял июль, конец июля. Ничто не переменилось в Буалами, если не считать отсутствия Бланшфора и все более частых отлучек Джема в страну гашиша. В такие часы я слонялся один по замку без всякого дела и даже без стражи. Какая‑то тяжелая скука навалилась на Буалами. Я не ощущал прежней напряженности между монахами и рыцарями, словно и те и другие тюремщики Джема пришли к заключению, что не предстоит никаких перемен, и успокоились. Мне случалось иногда видеть, как они вместе играют в кости. Не к добру было это их спокойствие.

В конце сентября Антуан Д'Обюссон предупредил нас, что мы переезжаем в вышеназванный Бурганеф.

Нас повезли, как пленников, без свиты, без пышности. Я надеялся, что Джем захочет попрощаться с теми местами, по которым он скакал верхом рядом с Еленой, где он лежал на ее коленях. «Зачем мне копить еще воспоминания, Саади? – ответил он. – Их и без того слишком много…»

Мы ехали целую неделю, все время на северо‑запад.

Некогда это приводило Джема в бешенство – его заставляли удаляться от Румелии, от борьбы. Теперь же он был очень тих и рассеян. Поскольку в последнее время он редко выходил из своей комнаты, лицо его покрывала болезненная бледность. Равнодушно озирал он рощи и пастбища, мимо которых мы проезжали, – что общего мог иметь султан Джем с Дофине, с Оверныо?

– Сменим хоть пейзаж, – попытался я встряхнуть его. – Я по горло сыт этим Буалами с его тремя плешивыми холмами.

– Хм… – отозвался Джем.

– Как‑никак мы с тобой граждане мира, а значит, и Оверни. Почему в Оверни нам будет хуже, чем в Буалами? – продолжал я не слишком находчиво.

– Никаких граждан мира нет! – внезапно оживился Джем. Вернее, разозлился; он стал необычайно вспыльчивым.

– Есть. Поэты.

– Неужто за эти годы твоя мысль и впрямь не развилась, Саади? Если для поэта не существует родины, отчего ты не сложил здесь ни одной песни? Ты ведь говоришь на их языке, правда? А петь на нем не можешь. Ибо это не твой родной язык, «гражданин мира»!

– Но в Ницце ты сложил много стихов, Джем. Значит…

– «Сложил много стихов»… Для кого, спрашиваю я тебя? Нет поэта без слушателей, как нет султана без войска. Когда меня разлучили с нашими людьми – будь то слушатели или воины, – я перестал быть и поэтом, и султаном, Саида.

– Слушай! – Джем повернул своего коня почти вплотную к моему, но не снизил голоса, а чуть ли не закричал, как в бреду. – И запомни мои слова, потому что через несколько месяцев или через год я уже не скажу этого, а возможно, и не буду уже так думать, вообще перестану думать: я уже более не султан Джем, вдохновитель поэтов Карамании, вождь сипахов! Где он, мой двор поэтов, где они, сипахи Мехмед‑хана? Их нет! Нет! Значит, нет и Джема, Джем мертв… Знаешь ли ты, что есть человек, Саади? – так же громко спросил он меня, словно произносил речь перед незримей толпой. – Красота, добрая сила, десятки достоинств еще не делают человека человеком. Нужно, чтобы чья‑то любовь радовалась тому, что человек красив, чтобы толпы людей рыдали при звуках его песен, чтобы было войско, готовое осуществить его завоевания. Нужно множество людей. А я одинок, Саади. Одинок. И потому султан Джем останется в истории лишь несбывшимся обещанием…

Потрясенный возбужденностью Джема, его необъяснимым порывом, я оглянулся – что подумают братья? Они казались равнодушными, хотя исподтишка и наблюдали за нами. Вероятно, пришли к заключению, что у турка очередной приступ гнева, боли – словом, буйства. А мне хотелось понять – с той поры как появилась Елена, Джем ни разу не говорил со мной так. Мне казалось, что час за часом, капля по капле гашиш вытесняет из его сознания действительность. А эти возбужденные, неуместные речи были словно предсмертной судорогой, вспышкой просветления, кратким возвратом к самому себе на пороге вечного мрака.

– Зачем ты говоришь мне это, Джем?

– Затем, что у меня дурные предчувствия, гражданин мира, и я боюсь умереть, не оставив завещания.

– Какая чушь! – не сдержался я. – Что ты называешь завещанием?

– Прошу тебя, Саади, – отвечал он, – очень прошу тебя, пиши! Прежде всего запиши то, что я только что сказал. Пусть люди знают, что Джем все понимал и жизнь его не была одним самообманом. Так было только до какой‑то поры, какого‑то рубежа. А потом переходи к другому…

– К чему, Джем?

– К тому, что будет происходить без меня

– Да ты не прожил еще и половины жизни, Джем! Слава аллаху, ты здоров, молод…

– Я не говорю, что меня не станет, друг Но то что отныне будет происходить, будет происходить уже без меня.

 

 

Часть четвертая

 


Поделиться с друзьями:

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.088 с.