Дзэнские монахи, сметающиеорнамент из цветного песка — КиберПедия 

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Дзэнские монахи, сметающиеорнамент из цветного песка

2021-01-29 75
Дзэнские монахи, сметающиеорнамент из цветного песка 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

(белый картон, пастель)

Вестербро уносит с лица земли ‑

попрощаемся с Вестербро:

поспешает парусный флот вдали,

но ему уже не успеть

подхватить несомое, как перо,

мимолётное Вестербро ‑

Вестербро, оставшееся на треть…

но исчезнет и эта треть!

Все бирюльки давно сметены с лотка,

ибо жизнь совсем коротка:

бодхисатвы розовая рука

держит веничек на весу ‑

Бог семь дней не спал, но узор из песка

всё равно придётся смахнуть:

и кружок, и ромбик, и полосу,

ибо, значит, не в этом суть.

Ибо сути на свете нет никакой,

раз уж сам этот свет сыпуч, ‑

потолок осыпается в мастерской

и уносится на восток

за цветной за пыльной за стайкой туч,

как бездомный такой листок, ‑

лишь высокая башня хранит покой:

её срок пока не истёк.

Но наступит, конечно, и ей черёд,

и всему на земле черёд,

и беспечный веничек нас смахнёт ‑

не успеем глазом моргнуть!

И – уже никогда‑никогда‑никогда,

ни потом, ни когда‑нибудь…

…между тем бодхисатвы рука тверда,

ибо это тоже не суть.

Снег в феврале

(влажная бумага, тушь)

Площадь, канал, грузовые суда,

грузный Сант‑Спирит ‑

всё исчезает навеки… куда? ‑

Снег засыпает.

Сходит на город астральная высь

грозною буллой ‑

и Копенгаген становится весь

шапкою белой.

Чья это шапка… да поздно гадать,

о Пешеходе!

Тут и вблизи‑то ни зги не видать:

зга на исходе.

Впору дать дёру от снежной стены,

щурясь и горбясь:

видишь, по маковку занесены

имя и адрес,

национальность, гражданство и пол,

возраст и вера ‑

вот и Сант‑Спирит из виду пропал

или из мира,

лишь из‑под снега играет квартет

Баха на память…

Снег засыпает, а музыка – нет:

не засыпает.

Чайна‑таун

(шёлк, акриловые краски)

В Чайна‑таун зима золотая

и тепло от тяжёлых витрин,

и проносятся, сладко болтая

на своём языке мандарин,

златоглазые дети и птицы

в сизокрылых одеждах простых…

надо ж было же так уродиться:

с мандарином – да прямо в устах!

Мой тяжёлый товарищ старинный,

будем как‑нибудь не горевать,

а на этом вот на мандарине

жизнь учиться преодолевать ‑

и катиться на нём, и катиться

безо всякого, значит, труда…

ибо все‑то мы дети и птицы,

и притом – из того же гнезда.

А раз так… значит, на мандарине,

апельсине, лимоне, хурме

мы домчимся до тоненькой грани

нашей памяти где‑то во тьме,

за которой грехам и огрехам

места нет, и решил – так решил,

но покуда никто не уехал

и покуда никто не ушёл.

Блошиный рынок в Нёрребро

(бумага, цветной карандаш)

Ты не будь, душа, белою вороной ‑

собирай давай‑ка крону за кроной,

а когда сколько следует накопишь,

приезжай в Нёрребро – всего накупишь:

синий чайник без носика и крышки,

и зелёные безрукие кружки,

и безносую куклу‑негритёнка,

и оттеночный шампунь без оттенка,

вифлеемскую звезду из металла

и дырявое, в слезах, покрывало ‑

всё, чего тебе, душа, не хватало,

не хватало и всегда недоставало!

Тут у чопорной, с буклями, бабули

можно выкупить и самые букли,

а из книги, не читаемой боле,

можно выкупить и самые буквы ‑

можно выкупить у сада осадки,

и Швейцарию саму у швейцарца,

или вот у бессердечной красотки

можно выкупить и самое сердце…

Завяжи всё это дело шпагатом,

возведи вокруг чугунные решётки,

как приедешь ты обратно – богатым,

в экипаже без колёс и без лошадки!

Лавка колониальных товаров

(папирус, сангина)

Херр Иенсен имеет большие весы,

напоминающие двух лебедей,

херр Иенсен имеет большие усы

с тех времён, когда был молодой, ‑

и в нём всё изменилось, кроме усов,

его усов и его старой судьбы:

и в его лавке – запахи туземных лесов

и ничего не слыхать от пальбы.

Херр Иенсен пошёл на обед, покурил

и вернулся к лебединым весам ‑

и в пути пару‑тройку земель покорил

причём, что удивительно, сам!

Было трудно, но он верил, что победит

и добудет редких приправ, ‑

и все будут считать, что херр Иенсен бандит,

но он опять будет счастлив и прав!

А под вечер он причешет метёлки усов,

и поправит чашки весов,

и запрёт все запахи туземных лесов

на тяжёлый заржавевший засов,

и, двенадцать эре на ладони сочтя,

скажет: «В общем‑то день удался!» ‑

и – мятежное сердце, захватчик, дитя ‑

улетит в свои небеса.

Морощенщик

(флорентийская мозаика)

День скатился с небосклона,

и под вечер по предместьям

разноцветного фургона

раздаётся колокольчик.

И сейчас же все стаканы

на столе запотевают,

и сейчас же все законы

отменяются на свете.

И пронзают мир – поврозно,

но в одну секунду оба ‑

золотой сквозняк соблазна

и серебряный – озноба.

Их счастливый поединок

кончится холодным пиром

и трезвоном лёгких льдинок

на обратной на дороге…

А мороженщик помашет

нам прозрачною ладонью

и в невидимый кармашек

снова осторожно спрячет

ко‑ло‑коль‑чик ле‑дя‑ной.

Весна в Вальбю

(алюминиевая пластина,

смешанная техника)

Там голуби над низкой башней ‑

словно разъявшийся Всевышний,

всем раздаривший дух святой:

тебе частичку, мне частичку ‑

возьми себе любую птичку,

пострел… не убегай, постой!

Потом очнёшься где не вспомнишь,

и в страхе призовёшь на помощь

засаленный дагерротип,

и станешь кликать день вчерашний

и голубей над низкой башней,

да ни один не прилетит.

Истедгаде

(батик, сепия)

Шлюшка‑улица Христа ради

разрыдалась при всём народе

в некрасивом своём наряде.

Ты чего… ты давай‑ка это…

нам оплатят с тобой билеты

в направленьи ближайшей Леты.

У тебя есть улыбка Моны,

её знают все наркоманы ‑

посидим подождём измены.

Вот закончат за нами слежку

и начнут звонить в неотложку

или сразу уж в каталажку.

И заплаканные блудницы

будут горбиться и молиться

и проводят нас до границы ‑

да пойдут по своим борделям:

там и место всем иммортелям,

каприфолям и асфоделям.

И бродяги первого сорта

процитируют строчку Сартра,

и она прозвучит как сутра.

А ближайший фонарик красный,

твой весёлый и нежный крёстный

посулит нам покой воскресный.

У меня тут в кармане крона ‑

так… на случай услуг Харона,

но пока ещё слишком рано.

Ах, держись, нестойкая свита:

далеко ещё до рассвета

и улыбки из Назарета.

Н ю б о д е р

(ватман, гуашь)

Где ты, сердце, бегало‑пропадало,

по каким задворочкам куролеся?

Не ходи по улице Крокодила,

а ходи по улице – вот хоть Лося.

Низкая вода тебя не настигла ‑

перебраться посуху удалося,

не ходи по улице, скажем, Тигра,

а ходи по улице, скажем, Лиса.

Слышишь, у штакетника, где ракитник,

кружится воронкою лай собачий?

В этой части города тот охотник,

кто пока не стал ещё сам добычей.

Не шути с фортуною, человече,

не буди поклонников и тайфунов,

поживи в спокойствии недалече ‑

на Дельфина улице, у дельфинов!

Пропади в стихах своих и рисунках ‑

или новой хочется ипостаси?

Так чего же проще‑то… чем на санках

улицею Лебедя пронестиси!

Бог тебе и разум дал, и упорство

ни ловцом не сделаться и ни жертвой ‑

для таких и выстроил это царство

Кристиан Безвременный и Четвёртый.

Поворот с Фиольстрэде

(фанера, уголь)

…и в руках у него никакая, значит, не цитра,

а волынка некая – с трубками сикось‑накось ‑

помяни, ангел, пламенеющий ангел центра,

городских душ наших вечность и одинокость!

Зажигают лампы, закрывают все магазины,

упражняются на простодушных заезжие воры,

ещё можно перехватить бигмак из тёплой резины,

но уже не успеть подхватить разумного разговора.

Из пустых подворотен выпархивают эфемериды,

мириады эфемерид, в чьих очах задушевных

всё на свете теряет смысл, особливо мёд и акриды ‑

и не может вспомнить имени Бога отшельник.

Исчезают границы между временем и пространством,

бытие сворачивается в ароматную сигарету,

и прохожий чувствует себя проезжим – туристом

на пути с одной планеты на другую планету.

Мир стоит улыбается – вечной улыбкою идиота,

говорит: дескать, я не лукавлю, не интригую,

но тебе так и так не понять назначения поворота ‑

поворота с одной улочки на другую.

Полицейский наряд

В Христиании

(доска, темпера)

Души слетали с веток

веселы и разуты,

край запахнув хитона…

Домики из салфеток,

домики из газеты,

домики из картона.

Нет ничего на свете:

чайников, чашек, ложек ‑

именем фанфаронства:

нищей бродяжьей свите

хочется только свежих

времени и пространства.

Выслушав взрыв снаряда,

снова вернётся в небо

белых овечек стадо.

Мальчики из наряда

плачут, стреляя, ибо

им невозможно стыдно.

Боже, высокий Боже, ‑

скажем, – спустись пониже!

Скажем, да не услышим.

Пахнет тяжёлым дымом,

яблоком и эдемом,

смирною и гашишем.

Кристиансхаун.

Разрушенный дом

(холст, масло)

Дома нет – и одно ANNO DOMINI

полыхает почти в небесах.

Всё, что было здесь, – было здесь до меня,

до тебя, и до них, и до всех,

но следов – никаких… и развеяно

пять веков над морскою водой,

словно тихая эта развалина

вообще не была молодой,

а была!.. Но от свежего времени

уцелел лишь мечтательный фриз

средь небес, из поры ANNO DOMINI,

а точнее – поди разберись, ‑

и витает над тесною улицей,

и клянется, что жизнь всё идёт,

полоумной, невнятной латиницей

заборматывая век и год.

Ах, Подобие, ах, Бесподобие,

Преподобие Ваше, Судьба,

что ж трепать этот флаг ANNO DOMINI

и без привязи, и без столба!

А моя дорогая попутчица

говорит, без улыбки и слёз,

что на свете всё так и закончится ‑

тем же Словом,

каким началось.

Нищий на Аксельторв

Портрет

(папиросная бумага, слеза)

В очках, висящих на верёвочке,

такая даль, такая немота ‑

и Дания отражена не та

в очках, висящих на верёвочке:

там всё на свете смещено…

там, может, вовсе и не Дания,

а только область Досвидания

да опустевшее окно.

Но штрих изнеженного рта

свидетельствует об иронии,

которая уже заранее

сама собой не понята

и направляется в чубук.

И дым густого недоверя,

как неприкаянная глория,

всё время ускользает вбок.

И некий сизый голубок,

как сизый Бог, клянется в вечности,

качаясь на одной конечности

и вечность зная назубок…

А святость – это баловство

того, кому судьба‑насмешница

дала и чем ему утешиться,

и отказаться от чего.

Пожилые дамы в Cafe

Charlottenborg

(роспись по фарфору)

Два зонта, два белых шарфа,

два берета сложной вязки,

два костюма сложной кройки,

две салфетки на столе.

Два сомнительные завтра

обсуждают как две сказки

две седые канарейки

за двумя cafe au lait.

Их смешное щебетанье,

милый «королевский датский» ‑

без малейшего оттенка

нынешнего языка ‑

проплывает блёклой тенью

над столицей, как над детской,

и позванивает тонко,

уносясь за облака.

Там – по мнению двух пташек

в двух костюмах сложной кройки ‑

и поймут, и подытожат

жизнь их, общую пока…

И, слетев со всех катушек,

две седые канарейки

на два голоса закажут

два напёрстка коньяка.

Langelinie

(полотно, вода)

А вот тут у нас Длинная Линия

в направленьи того направления,

где кончается всякая Дания,

исчезаючи в область предания.

С капитанского, стало быть, мостика

наблюдается некая мистика ‑

превращение сумрачной местности

в полосу ослепительной ясности.

На твоей на скорлупке ореховой

ты в ту сторону и поплыви ‑

и, плывя, потихоньку вытряхивай

из карманов остатки любви:

то звезду, то волшебную палочку,

то фонарик, то узкую улочку,

то свалявшиеся облака ‑

без раскаянья, без сожаления,

а не то твоя длинная линия

оборвётся – лишь дрогнет рука.

Церковь Александра Невского

Накануне Пасхи

(кирпичная кладка, тень)

Ни души нигде, тишина черна

и растёт, словно сталактит, ‑

и одна лишь луковка, лишь одна,

золотая, сквозь тьму летит.

Она тихо горит, она говорит:

«Ничего не бывает зря» ‑

она речь, она меч, она всё подряд:

прямизна, кривизна, заря.

Она сердце твоё, и оно – болит,

оттого оно и горит,

совершая свой пламенный перелёт

через каменный лабиринт.

Где другим устав, мне – полуустав,

ибо я‑то давно готов

к двум страстным неделям, где двух Христов

снимут вскорости с двух крестов

и где жизнь, пугаючись и двоясь,

вдоль своих крадётся небес,

ибо машет с небес православный князь,

а с земли – кривославный бес.

PantomimeTeater, Тиволи

(парусина, красная охра)

Две развеселые завязки,

в крови манишка ‑

душа‑то есть у этой маски,

да нет умишка:

она, как розовая фея

с глазами лани,

порхает – недругов штрафуя

без промедленья.

Какая острая игрушка

в бумажных латах,

какая вкусная окрошка

из виноватых!

И надо быть последним снобом,

чтоб не прельститься

театром под открытым небом ‑

виват, артисты!

Там побеждает добродетель

в борьбе со скверной

и счастлив тайный наблюдатель ‑

со спичкой серной.

Танцующий дурачок

(зеркало, губная помада)

Тут собираются навеки

малоподвижные зеваки

смотреть на трудные подскоки

танцующего дурачка,

который – вижу по лицу я:

чуть опасаясь полицая, ‑

перемогает жизнь, танцуя,

дитя Господнего смычка.

На маленькой своей планете

он служит прихоти, минуте ‑

и он на ней, как на канате:

чуть жив, но дерзок и крылат!

И хочет вовсе не оваций,

но от асфальта оторваться

и чтобы рыжая девица,

в окошке, крикнула: «Виват!»

И ангел, слёзы собирая

в хитон нездешнего покроя,

пешком спускается из рая,

запоминая по пути:

вон там бывает обыватель,

вон там горюет гореватель,

а тут – танцует танцеватель

с полпятого до без пяти.

2005

 

РУССКИЙ ЛУБОК

Три стихотворения

 

Поездка

Мы давай поедем в бричке ‑

две продрогнувшие птички,

две простуженные свечки,

не успевшие сгореть:

на две трети и на треть.

Мы отправимся на юг

догорать, лечиться ‑

жизни учиться

мы отправимся на юг.

А на юге, как мы знаем назубок,

проживает добрый Бог.

Белоснежные у Бога волоса

и сердечные у Бога небеса ‑

для любого, кто убог,

для любого, кто продрог,

для любого, кто случился

жизни поперёк:

для каждой птички

и для каждой свечки

горят сердечки

на синем крылечке.

Клубок

Покатился, покатился

шёлковый клубок ‑

покатился, покатился не вперёд, а вбок:

побежал клубок по младости, по зрелости,

по долинам, по равнинам, по лесам

да по горним небесам ‑

через горы перепрыгивал,

через скорби перемахивал, ‑

так и жизнь прошла

третьего числа:

за неделькою неделька,

за куделькою куделька,

за прыжком прыжок…

Воротись, дружок:

там стоит твоя мечта непочатая,

там стоит твоя надёжа безнадёжная ‑

и свежи цветы пламён

с незапамятных времён,

ты возьми да собери себе букет

из минувших лет!

Ан, клубок‑то всё катится, по глупости, ‑

он по сумеркам катится, по старости,

собираючи последние новости

и нанизывая новости на ниточку ‑

на кончик на самый.

Ветром несомый.

Гроза

Тут такое, значит, дело, что душа ‑

по ночному небу тучкою шурша ‑

ничего не понимает про себя,

только тихо повторяет про себя

имя золотое – слово пустое.

Полетели за крутой поворот,

где гроза растёт?

Где на ветке у грозы

три серебряных слезы:

первая – шуту,

вторая – королю,

а про третью утаю.

Вот и будет у нас праздник грозовой ‑

прямо на лету,

с дудочкой во рту,

пахнущий цветами и травой

и живой водой ‑

молодой.

А у дальнего, душа, у предела

стережёт тебя новое тело ‑

горькая омела:

белеет во тьме ‑

одна вечность на уме.

2003

 

ВАГАБОНД

 

…а ещё у него в тележке есть оранжевая подушка

с дыркой, величиной с улыбку, и следами случайных слёз:

никогда не узнать, кто плакал и оставил тут рыжий локон ‑

запятою такой волшебной: дескать, свидимся как‑нибудь…

Ибо ставится запятая (в данном случае золотая)

там, где нету другого средства жизнь на этом не прерывать

и вернуться – к подушке с дыркой и к коротенькой ночи яркой,

и к коротенькой ноте горькой… – полугорькой: «Пока, дружок!»

А ещё у него в тележке недовыпитая бутылка,

где волнуется кока‑кола, как обузданный океан, ‑

пузырится сухая пена и готовится Афродита

выходить на пустынный берег… Только берега не видать,

потому что стекло вспотело и ни зги не увидишь с тыла ‑

хоть невооруженным глазом, хоть биноклем вооружась:

шторм есть шторм – ведь такое дело: как богиня бы ни страдала,

но с рожденьем своим из пены ей придётся повременить!

А ещё у него в тележке есть смешная такая птица,

разглагольствующая вечно, со столичного прямотой, ‑

впрочем, всё об одном – о пиве, что такой не пристало паве

(о шампанском или ликёре – это, скажем, куда б ни шло)!

Но стоит она у калитки в расписной деревянной клетке

и своим раскатистым «Каррр(лсберг)» просто сводит народ с ума ‑

и народ, осторожно ёжась, постепенно приходит в ужас,

пока птица не произносит: «Между прочим, я Вас люблю».

А ещё у него в тележке забеременевшая кошка ‑

непосредственно рядом с птицей… что рискованно, может быть.

Кошке, правда, вот‑вот котиться – так что ей не с руки коситься

на соседку… к тому же, кошка, между прочим, на поводке,

а потом, перед ней сосиска– соблазнительней, чем соседка,

но сосиска (как и соседка) ей приелась давным‑давно…

Ах, в конце концов, сразу видно: кошка, в общем, живёт не бедно

и смирилась с болтливой птицей, потому что они друзья!

А ещё у него в тележке Копенгаген с его дворцами,

и с фонтанами, и с конями, и с драконами в чешуе ‑

и туристы на босу ногу ледяную глотают негу

из тяжёлых бокалов жёлтых под зонтами летних кафе,

а морской городской трамвайчик поднимает густые брызги ‑

и весёлые эти розги знойно хлещут по площадям,

где старушки в забавных шляпках через время плывут,

как в шлюпках,

со сноровкою мореходов уклоняясь от розг и брызг.

А ещё у него в тележке ослепительная надежда,

только вот на что – непонятно, и почти неважно на что:

у неё, у этой надежды, есть большие такие крылья,

хоть и сложенные, но всё же… их ведь можно и распустить!

И тогда – улететь отсюда (например, хоть к чертям собачьим)

вместе с кошкой, подушкой, птицей и бутылкой, уж если так:

Копенгаген зажав под мышкой – со старушками и дворцами

и со всем, что ему присуще…

да чего ж тогда улетать?

 

ЖАН ТАНГЛИ

 

I

Ну, во‑первых, ходит поезд – в сущности, без передышки,

в сущности, без остановки – в сущности, как заведённый,

то есть во‑вторых и в‑третьих, то есть в‑третьих и в‑четвёртых:

ходит поезд, поезд, поезд… Но сейчас мы не об этом,

но сейчас мы об окошке, открывается над нами

в небесах одно окошко над железною дорогой,

открывается окошко – появляется кукушка

(неприятнейшая птица, пожилая и больная,

с очумелыми очами), чтоб сказать ку‑ку и сдохнуть.

Но она не успевает ни сказать ку‑ку, ни сдохнуть,

потому что в это время – в эту самую секунду! ‑

две серебряные ложки сталкиваются в пространстве:

это, в общем‑то, не ложки, а такие получашки ‑

и они одним ударом ставят точку на кукушке

и на всех её ку‑ку.

II

Впрочем, вот что интересно: если эти получашки

ставят точку на кукушке, то они не ставят точки

на огромных шестерёнках, оживлённо шестерящих

в направлении не длинных, хоть отнюдь и не коротких

двух шестов, что устремили острия на шестигранник,

находящийся в покое (словно патриарх какой‑то!).

Если же мы вдруг вглядимся в этот самый шестигранник,

то увидим, что в покое он отнюдь не абсолютном:

он смещается невнятно то направо, то налево ‑

и от этого смещенья происходят перемены

в жизни плюшевого мишки, расположенного рядом ‑

(молчаливого, тупого – потому что он игрушка).

Шестигранник, незаметно наползаючи на мишку,

обрекает многократно часть животного на гибель:

голова его большая неуклонно попадает

под тяжёлый молоток.

III

Но с медвежьей головою ничего не происходит,

потому что в ней опилки и, конечно, потому что

после каждого удара всё животное приходит

точно в то же положенье, что и прежде приходило.

Дело же сейчас не в этом, ибо на границе с мишкой

золотая балерина фуэте тихонько крутит ‑

приводимая в движенье головы его толчками.

Ей никак не удаётся опустить вторую ногу

рядом с первою ногою – и она напоминает,

стало быть, юлу – не столько обстоятельным вращеньем,

сколько жестяным жужжаньем, совершенно нестерпимым…

Но, должно быть, балерине ничего не остаётся,

кроме этого жужжанья, потому что рядом с нею

происходят обороты циркульной пилы, готовой

отхватить вторую ногу этой самой балерины

в тот момент, когда плясунья – позабывши про опасность,

или попросту устало, или попросту беспечно ‑

станет ногу опускать.

IV

А она не опускает… ах какая молодчина

золотая балерина с жестяным своим жужжаньем!

Балерина понимает: от неё сейчас зависит,

чтобы лампа голубая загоралась и тушилась

(ибо поднятой ногою золотая балерина

постоянно задевает бриллиантовую кнопку).

И пила не дремлет тоже, но вращением приводит

в действие большую лопасть – делая большую глупость,

потому что эта лопасть, словно некая лопата,

неустанно подгребает кузовок один с грибами ‑

не со свежими грибами, а с пластмассовыми вовсе,

и погаными к тому же, ибо это мухоморы…

Их приклеили к корзинке, а корзинку на резинке

привязали к мёртвой кукле, чьи оранжевые букли

наподобье грязной пакли треплются при содроганьях

замусоленного тела – до которого нет дела

абсолютно никому.

V

Кроме бубна с пёстрой лентой (собственно, индифферентной

ко всему, что происходит, и болтающейся вольно,

собственно, куда захочет, собственно, куда угодно ‑

совершенно не вдаваясь ни в какие переклички),

потому что только бубен, только полоумный бубен

отвечая на удары замусоленного тела,

держит эту эстафету, как за хвостик кошка мышку…

Это бубен с пёстрой лентой продолжает передачу

праздной силы – дальше, дальше… и кому теперь? – лошадке,

то есть даже не лошадке: просто палке, на которой

все мы, помнится, скакали‑никуда‑не‑прискакали, ‑

просто палке с сивой гривой, через час по чайной ложке

заливающейся ржаньем (ржаньем, стало быть, нечастым,

но достаточно несчастным и достаточно утробным)

и пугающей пространство очень резким, очень дробным,

очень быстрым «иго‑го».

VI

При лошадке есть повожа в красно‑белую полоску ‑

и не то что при лошадке, а довольно суверенно:

как бы даже неизвестно, почему мелькают спицы

(вероятно, им не спится или что‑то в этом роде).

А к одной из спиц крепится на тонюсенькую леску

змей воздушный: он, понятно, ошивается всё время

здесь, поблизости, – и, в общем, не желает удаляться,

что неважно и, к тому же, в принципе неинтересно…

Вот часы в районе змея – это здорово, конечно:

на часах четыре стрелки, очень даже расписные,

что показывают время – время, в сущности, двойное

(например: пора проснуться и давно пора обедать,

или: нам пора на службу и пора нам бить баклуши).

При часах – литая гиря, опускаемая мерно

на глубокую тарелку – металлическую, впрочем,

и под тяжестию гири эта самая тарелка

начинает оседать.

VII

Но загадка оседанья разрешается мгновенно:

под тарелкой три спирали, рядом – три воздушных шара,

и при сжатии спиралей происходит надуванье

ёмкостей бездонных – паром, кислородом или небом…

К окончанью этой мощной, этой громкой процедуры

вся конструкция приходит в беспокойное качанье

и – внезапно отделяясь сразу от всего на свете ‑

эта шаткая постройка, эта адская машина,

эта братская могила начинает уплыванье

по пустому небосклону в направлении Тибета, ‑

и ликует обитатель: говорили «не поедем»,

говорили «не потянем», говорили «сил не хватит»,

говорили «что за глупость это всё на самом деле»,

а смотрите: потянули, а смотрите: сил хватило,

а смотрите: полетели – и летим уже порядком,

вот уж миг летим, допустим, вот уж час летим, допустим,

в направлении Тибета, в направлении Тибета…

 

ЧАСОВОЙ ПОЯС

2002–2008

 

 

ЧАСОВОЙ ПОЯС

 

1

Если долго лететь по небу… по небесам,

вспоминаются друг за дружкой то дом, то сад ‑

я сегодня, летя по небу, о них писал…

в смысле, думал – мне было не на чем записать.

И они затерялись где‑то меж облаков ‑

истончившись до пара сизого, до дымка,

превратившись в пару каких‑нибудь пустяков

перед этим вечным понятием – облака.

К дому с садом ещё полагался вечерний чай,

кофе на ночь и йогурт утром – наоборот,

и сбегала слеза по скатерти невзначай,

и, надкушенный, сильно хмурился бутерброд.

А калитка пискнула тоненько, как щенок,

а густая пряжа запуталась вся вконец…

И хотелось смеяться – только никто не мог ‑

и пустая мольба смутилась и пала ниц.

А ещё полагалось сказать, объяснить, спросить ‑

и, навравши с три короба, вынести короба

и потом заплясать или, скажем, заголосить

от того, до чего же милостива судьба.

Быть правдивым не полагалось: Аэрофлот

вынуждал изворачиваться, заметать следы ‑

день упрямился и, не желая идти вперёд,

всё канючил: то пенталгин, то стакан воды.

Только в небе всё стало вновь на свои места:

на минуту сгустились… рассеялись дом и сад ‑

и подумалось: жизнь, наверное, прожита ‑

не забыть бы… да было не на чем записать.

 

2

Время, стало быть, – этакий нежный тать, ‑

потихоньку стащило дни, фонари, дома:

человек ты небесный, не полно ль тебе летать ‑

человек ты земной, не сойти бы тебе с ума!

Облака твои здесь превращаются там в снега,

в непролазную грязь на дорогах и вдоль дорог…

Там, внизу, ты судил бы не выше бы сапога ‑

здесь ты судишь как бог, но какой же ты к чёрту бог!

Ты сапожник, заброшенный в небо на два часа,

ты безбожник, себя зачисливший в сонм богов,

ты не вяжешь лыка, ты попросту напился ‑

ты таков, как все, и нисколечко не другов!..

Вот тебе вертикаль, о которой ты бредил там,

и на лестнице – Яков, качающий головой:

ибо вслед за тобой взбирается по пятам

всё, что было тебе суетой, маетой, Москвой.

И тебе невдомёк, что верёвочный этот брод

ненадёжней, чем все твои бездны, небесный гость,

ненадёжней, чем время, чем память, чем гололёд,

ибо зреет и зреет внизу, тяжелея, гроздь

обещаний пустых, невесомых обид, долгов,

полоумных надежд ни на что и на всё подряд…

Ах, по небу ходить хорошо: не слыхать шагов

и светила – дневное с ночным – сообща горят…

Но не выдержит лестница – не для тебя свита,

да и вспомни‑ка… сколько тебе уже полных лет!

И отторгнет тебя безгрешная высота,

и задумчивый Яков помашет рукою вслед.

 

3

Собиратель иллюзий, коллекционер химер,

превращатель всего в песочные словеса,

объясни наконец, как же так оно, например:

в три поднялся с земли – приземляешься в три часа!

И поди докажи, что катался на облаках,

и поди расскажи, как живётся на небесах, ‑

ни единой звезды не осталось в твоих руках,

ни единого сдвига на сонных твоих часах.

Был ли – не был ли где… да сидел себе за столом,

задремал – и пригрезилась всякая, значит, блажь!

Или ангел бездомный, летя над твоим челом,

прикоснулся крылом… Ты и сам‑то гроша не дашь

за историю с небом как действующим лицом:

всё тут выдумки, видишь ли, бред полоумный твой!

Не поднять тебе, милый мой, ног, налитых свинцом ‑

не расстаться тебе с бестолковой твоей Москвой.

Завари себе, стало быть, что же… покрепче чай ‑

и, глотнувши, проснись и вычисли интервал:

снова – здравствуйте‑Мёбиус, снова – живи‑скучай

по неведомым странам, в которых не побывал,

снова – думай, что жизнь бесконечно во всём права,

как была до сих пор – этих самых унылых пор,

и катай языком золотые во рту слова ‑

хоть такие, как Гамбург, Брюссель или Эльсинор!

 

…затяни часовой свой пояс, вели устам

повторять имена незнакомых небесных тел ‑

вот и здесь скоро три пополудни… так же, как там ‑

там, откуда ты так и не улетел.

 

* * *

 

И мы когда‑нибудь придём куда придётся ‑

своей дорогою чужой, не самой лучшей,

держа в одной руке ружьё, в другой – ведёрце

и зная очень мало слов: «Бог», «дом» и «случай».

 

Они вели нас за собой в такие дали,

чьи имена припоминать есть смысл едва ли,

где нас не знали никогда, где нас не ждали

и никогда стола для нас не накрывали.

 

Трубила музыку труба – и, голубея,

летел над нами голубок Святого Духа,

и мы сажали ноготки на поле боя,

где было много мертвецов и было тихо.

 

Мы шли из людного теперь в пустое после

чужим гонимы ветерком своим попутным,

и не случилось ничего – плохого, в смысле:

снег не занёс, волк не загрыз, бес не попутал.

 

И скажет Бог нам: молодцы, что вы бродили

по детским по своим путям, как по солдатским,

но надо дать вам отдохнуть, отмыв от пыли

неважно, под каким дождём – тверским ли, датским…

 

ИММИГРАНТЫ

 

Абдулла

Абдулла уезжает домой со своею семьёй.

Он устал наконец от холодного неба и моря.

Ни с правительством больше, ни с собственным сердцем не споря,

Абдулла уезжает домой со своею семьёй.

 

Он с собой ничего – вообще ничего – не берёт:

ни надежды своей, на чужбине прижившейся плохо,

ни любви, ни отваги, ни как её… веры в Аллаха,

он с собой ничего не берёт – даже наоборот:

 

Абдулла оставляет свою пожилую зурну,

молодую луну – и под сей молодою луною,

оставляет страну небольшую, с ладонь шириною, ‑

не считая по этой причине её за страну.

 

Абдулла оставляет чалму дорогую свою:

там, на родине, некому будет похвастаться ею,

все погибли давно… правда, он уезжает с семьёю,

но с собой ничего не берёт.

Не берёт и семью.

 

Адбдулла собирает друзей, но друзья Абдуллы

не приходят: неблагоприятна погода чужая.

И тогда он им речь говорит: дескать, я уезжаю,

говорит Абдулла и сметает слезу со скулы.

 

И друзья понимают судьбы трепетанье самой

в этой речи его и присутствие тихого чуда,

раз который уж год Абдулла уезжает отсюда,

Абдулла уезжает домой со своею семьёй.

 

Санта

«Я жила здесь очень мало,

я жила здесь очень трудно, ‑

говорит красотка Санта

и стесняется акцента. ‑

Я жила здесь очень мало,

ничего не понимала ‑

нет во мне такого дара:

дурой дура…»

 

«Не хотите ли на воздух?

Не хотите ли какао? ‑

говорит красотка Санта

и стесняется акцента,

совершенно не по делу

опуская очи долу,

оправляя складку сари. ‑

I am sorry!»

 

Полно, Санта, все мы дети,

все мы дети, все мы птицы:

не в начале было слово,

а в начале было сердце ‑

и тогда мы с небесами

золотыми голосами

говорили – помнишь, Санта? ‑

совершенно без акцента!

 

Орнела Люсия

Надо было, наверно, отрезать

два‑три слога, не слишком гордясь,

от «Орнела Люсия де Езус»:

для чего тебе всё это здесь ‑

под нахмуренными небесами,

где другая судьба не видна

и где просто непроизносимы

твои солнечные имена?

Но, весёлые губы кусая

и терзая словарик в руках,

представлялась Орнела Люсия

только так, а иначе – никак,

и одними глазами большими

говорила, что в эта страна

у меня оставалась лишь имя,

и я вечно ей буду верна…

 

Так она говорила, и ангел

тихо плакал у ней на плече ‑

крупный ангел, не вышедший рангом,

весь в камнях дорогих и в парче,

и доставленный к нам то ли SASom ‑

подхватившим его за крыла,

то ль нелицензионным Исусом,

проводившим его до угла.

 

Ли

Небосвод пуст, небосвод сер,

и не слышно музыки сфер,

да к тому же – эти глухие «эр»,

невозможно глухие «эр»!

Но зато – навалом воды и земли,

и гуськом идут корабли…

всё чудесно, Ли,

всё плекласно, Ли,

не голюй, дологой Ли!

 

Но зато – навалом еды и питья,

и житья… пусть и не бытья,

но зато – по низкому небу летя,

не сломаешь хребта, дитя!

Но зато вблизи – то же, что вдали,

и нарциссы не отцвели…

всё чудесно, Ли,

всё плекласно, Ли,

не голюй, дологой Ли!

 

А потом… тут кроны со всех сторон ‑

очень много весёлых крон,

соберёшь в карман их тяжёлый звон

и – домой: бароном барон!

Там давным‑давно все сидят на мели,

а кто нет, те в землю легли:

всё чудесно… Ли?

всё плекласно… Ли?

Не голюй, дологой Ли!

 

А г н е ш к а

Есть у Агнешки книжка из Польши ‑

трудно читать без слёз.

И есть у Агнешки старенький Порше ‑

правда, без двух колёс.

Агнешка любит местного пана

по имени Серен Бек:

на усах у пана – морская пена,

и он неплохой человек.

Правда, он презирает Агнешку ‑

есть тут такой курьёз:

за её ужасную польскую книжку

и Порше без двух колёс.

Но, когда он пьян, тогда всё в п<


Поделиться с друзьями:

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.641 с.