Десять причин сердиться на отца — КиберПедия 

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Десять причин сердиться на отца

2019-07-12 154
Десять причин сердиться на отца 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

1. Он лгал.

2. Он играл в азартные игры.

3. Он сдался.

4. Он разбил маме сердце.

5. Он породил меня.

6. У меня его нос, и, подозреваю, другие черты. Еще похуже.

7. Он был задирой и трусом.

8. Иногда я просыпаюсь и думаю, что это я был всему виной.

9. Все эти его рассуждения о том, как произвести впечатление. Как быть мужчиной.

10. Очень странно любить и ненавидеть человека одновременно.

 

 

Я сплю в приютах не каждую ночь. Если ты приходишь слишком часто, они начинают стараться исправить твое положение – это достаточно честно, но уже я сделал свой выбор, что далеко не всегда так уж просто.

Этот приют находится в крипте церкви на Дункан‑террас. Я узнал о нем еще в апреле. Молодой парень с хвостиком, в оранжевых ботинках, сказал мне, что там кормят, а еще иногда дают зубные щетки и носки.

Когда я пришел туда, дождь лил как из ведра. По всей Экссес‑роуд люди опускали головы, горбили плечи и ускоряли шаг. В детстве я любил дождь. Любил сидеть у окна, смотреть, как он мерцает в свете уличных фонарей, и следить за каплями, стекающими по стеклу. А мама в дождь всегда нервничала. Боялась, что мы размокнем, будто сахарные. Помню, как она носилась вокруг отца, пришедшего с работы, пытаясь отряхнуть капли с его плеч. Он отгонял ее, скидывал пальто и ботинки, похожие на пустые панцири жуков, и грязная вода с них впитывалась в ковер в коридоре. Теперь я разделяю тревогу матери. Боюсь, как бы одежда не прогнила, а дождь и холод не пробрали меня до костей, заставляя чувствовать себя старше, чем я есть. Боюсь за рисунок во внутреннем кармане пальто, хотя он и завернут в полиэтилен и продержался уже так долго.

Я бы лучше спал в самой церкви, где огни города «кровоточат» через витражи, а из углов на тебя смотрят статуи. Но тяжелые входные двери с петлями, похожими на гигантские цветы, закрыты. Придется зайти через боковую дверь в коридор, где каменная статуя Девы Марии хмуро глядит с алькова, затем открыть еще одну дверь и спуститься по лестнице.

Стены крипты окрашены в белый цвет. На полу – бежевый линолеум. Основное пространство, разделенное низкими кирпичными арками, занимают ряды металлических раскладных кроватей. Они очень высокие, края простыней и одеял вылезают из их тонких каркасов. Кухня втиснута в один из углов. Это единственное место с окнами; сквозь две узкие полоски грязного стекла видна улица. Здесь пахнет чайными пакетиками, прокисшим молоком и человеческим потом.

Я не хочу, чтобы ты приходила в такие места, как это. Пытаюсь успокоить себя мыслью о том, что ты выросла в обеспеченной семье. Но я знавал тех, кто раньше жил как король, а теперь спит на улице, так что гарантий нет ни у кого. Вписываю свое имя в регистрационную книгу и просматриваю список в поисках тебя. Когда я чувствую себя так, как сейчас – немного взволнованным, немного выбитым из колеи, – то я вижу сначала цвета, а потом слова. Среди кремовых, грязно‑желтых, каштановых и ярко‑синих имен лишь одно бледно‑голубое, и оно не твое.

Много народу сидит на низком черном диване и возле него, глядя в мерцающий экран телевизора. Узнаю леди Грейс с ее вечной коляской и машу ей рукой. Обычно она ночует в парке напротив Смитфилдс. Правда, жалуется на шум, зато говорит, что мясники к ней относятся хорошо, да и рядом с ними ей как‑то спокойней. В коляске у нее – маленькая походная печка, пригоревшая кастрюля и пластмассовые вилка с ложкой, которые она выпросила в кафе. «Я всегда в походе, дорогой, – сказала она мне при знакомстве. – В глубине души я – вечный турист. – И добавила, что мечтает жить за городом: – Хочу спать под деревьями, слушать пение птиц».

Разговаривать мне сейчас ни с кем не хочется, так что я усаживаюсь на другой диван в дальнем конце комнаты. На столе лежат четыре газеты. Я проглядываю каждую, но не нахожу того, что я ищу.

Я плохо себя чувствую. И не могу притворяться, что мне лучше. Что‑то будто тормозит меня, заставляя все болеть. Если я умру, никто об этом тебе и не скажет.

На ужин сегодня паста с брокколи и кусочками курицы. Когда подходит моя очередь, я улыбаюсь женщине, которая раздает еду, погружая огромную металлическую ложку в необъятную кастрюлю. Получив свою порцию, я сажусь в конце стола, наклонив голову к тарелке. Синяя линия по краю напоминает мне о маминых тарелках, где нарисованные синим мальчик и девочка стояли на синем острове, держась за руки. Весь набор на восемь персон стоял за стеклом в шкафу из темного дерева, и каждое воскресенье мама чистила его метелкой из перьев. В детстве я просил разрешения помочь. Но к тому времени, как я повзрослел настолько, что мне можно было это доверить, я уже передумал. «Глупо держать в доме тарелки и никогда не пользоваться ими», – заявил я – и увидел, как мама вздрогнула от моих слов.

Иногда я спрашиваю себя, как она уживалась со всей папиной ложью. Наверно, пока мама не знала правду, ей было довольно легко. А когда она все же уличила отца во лжи, та уже так плотно вплелась в канву маминой жизни, что проще было оставить все как есть, чем пытаться распутать.

 

* * *

 

– Можно я сюда сяду?

Поднимаю глаза. Рядом стоит мужчина. Широкие плечи, начинающие редеть грязные каштановые волосы, круглое бледное лицо, серые глаза. Нос широкий и красный, как у пьяницы. Я ничего не отвечаю, но он усаживается на стул справа от меня:

– Мы кушать вместе. Так будет лучше.

Он из России или из Польши – словом, из Восточной Европы.

– Я Антон! – Он протягивает руку. Так вот чье это было имя, льдисто‑голубое.

– Даниэль.

Его ладонь загрубела от работы. Уже давно я не пожимал ничьей руки. Он набивает рот пастой и начинает шумно есть, разевая рот и покачивая головой.

– Что ты сегодня делать? – спрашивает он. Я вижу, что у него между зубов застряли кусочки еды. – Что ты встретил?

Каждый день за ужином мой отец спрашивал, был я сегодня в школе или нет. Он делал упор на последнюю «л», будто выплескивал золото на скатерть. И если мой ответ его не устраивал, я отправлялся наверх без десерта. А по ночам, когда он уходил, мать звала меня вниз и угощала яблочным пирогом, имбирным бисквитом, заварным кремом или миндальным тортом. Думаю, так она пыталась извиниться.

– Бродил, – отвечаю я.

Он кивает, продолжая жевать:

– Где?

Я пожимаю плечами:

– Просто так, вокруг. А ты?

Его лицо мрачнеет.

– Сегодня утром я ждать работы, но они не взять меня. – Он ударил кулаком по столу. Мой стакан с водой дрожит. – Они берут молодых. А я силен как бык. Говорю им, но они меня не слышат. – Антон вонзает вилку в кусок курицы и машет ей в мою сторону. – Нет работы – нет денег.

Я вздыхаю:

– Вы поэтому здесь?

– Я здесь, потому что мой чертов друг говорит: нельзя больше оставаться в его доме. Говорит, я пью, я плохой.

Я сочувственно приподнимаю бровь, прожевывая вареную брокколи, которая превратилась в темно‑зеленую водянистую массу.

– Я пью только из‑за дочки, – говорит он.

Я медленно жую, не решаясь ничего сказать.

– Моя дочь… – его глаза загораются, – она красавица. – Антон энергично кивает. – Когда ей два года, она говорит мое имя. – Отложив вилку, он откидывается на спинку стула и складывает руки на груди. – Говорит: «Тато, тато». «Тато» – это папа. – Он указывает пальцем на сердце. – Умная, да? Я говорю слово – она говорит слово.

 

* * *

 

Я даже не знаю, как ты выглядишь. Не знаю, где ты сейчас. Можешь поверить, я пытался тебя найти. Однажды я пришел к ее дому, позвонил в дверь, но никто не отозвался. Заглянул в окно и увидел на ковре следы от мебели, которая стояла там раньше. Подождал еще. Потом в конце концов вернулся домой, уселся и стал смотреть на телефон. Но все, кто звонил, хотели мне что‑то продать – стеклопакеты, электричество, Бога. Я слушал, как они сбивчиво тараторят свой текст, а когда по сценарию была моя очередь говорить, я спрашивал, не знают ли они, где она. Но они не знали.

 

* * *

 

– Она в порядке? – спросил я. Антон хмурится. – Ну, ваша дочь. Вы сказали, что были пьяны из‑за нее.

Выражение его лица становится отстраненным, как часто бывало с твоей мамой. Антон молча берет вилку и ест.

Я тоже ем. Доев, я замечаю, что паста оставила мазки крахмала на моей тарелке.

– Извините, – говорю я. – Я не хотел совать нос в ваши дела.

– Совать нос? – Когда он хмурится, глубокая линия пересекает пространство между его бровями.

– Вмешиваться, быть любопытным, – говорю я. – Я не хотел этого.

Не думаю, что он понимает меня.

– Ее мать… она сука. Вы ведь говорите «сука», да?

Я пожимаю плечами.

– Я люблю ее мать, она моя жена, но теперь она не отвечает на телефонные звонки. Сейчас я звоню и ничего не слышу, кроме гудков. У нее есть парень, я знаю это. Она шлюха, сука, такая же, как все женщины. – Он тяжело вздыхает. – Но моя дочь, моя Сильвия… – Он трет кулаком левый глаз. У него очень толстые пальцы. Тонкий золотой ободок врезается в плоть на безымянном. – Какой‑то раз я звоню, я выпил пива, и она не дает мне поговорить с Сильвией. Я сказал, что должен с ней поговорить, но она не дает. – Он снова трет глаза. – Потом просит денег. Я отвечаю, что посылал. Она говорит, что этого мало, что я прячу деньги. Я злюсь и говорю, что она не понимает.

Женщина на кухне подзывает нас за добавкой. Я наелся, но все равно беру еще. Антон накладывает себе полную тарелку, как и в первый раз. Мы садимся за стол и оба молчим, пока еда не кончается.

– Я думаю, что это только одна ссора, ничего, – говорит он, гремя вилкой по пустой тарелке. – Муж и жена, они ругаются, да? Но потом она опять спрашивает, пил ли я пиво. Я говорю, что нет, но она говорит, что Сильвия у друзей. В другой раз – Сильвия спит, а на третий – не хочет со мной разговаривать. – Он колотит кулаком по столешнице. – Она не хочет со мной разговаривать, – восклицает он. – Она моя дочь. Моя красавица дочь. И теперь она не хочет со мной разговаривать?

 

* * *

 

Я знаю, что стоит нам встретиться – и станет не важно, что мне пришлось искать тебя так долго. Стоит нам встретиться – и в нашем распоряжении будет все время мира. И мы наговоримся обо всем.

 

* * *

 

– Видите? – Антон протягивает мне фотографию с закрученными краями. – Только держите по бокам.

Я аккуратно прихватываю снимок пальцами, точно так же, как люди достают из автомата на станции «Кингс‑Кросс» свои еще влажные фото на паспорт.

Девочке на вид года три – впрочем, мне всегда было трудно определить возраст на глаз. У нее папино круглое лицо. Темно‑русые волосы заплетены в косички. Она стоит, прислонившись к белой стене. Слева от нее – закрытая дверь. На правой части снимка виднеется угол подоконника. На Сильвии синее хлопковое платье, подол расширяется книзу от белого пояса и заканчивается чуть выше коленей с ямочками. Девочка смотрит куда‑то поверх объектива. Она не улыбается, но выглядит довольной.

– И как долго? – спрашиваю я.

– С того момента, как я видел ее, прошло четыре года два месяца и шестнадцать дней. С того дня, как говорил, – один год и двадцать пять дней.

Я смотрю на фото, пытаясь добавить годы ее изображению. Он протягивает руку, и я понимаю, что с неохотой отдаю снимок обратно.

Мужчина, который попросил написать мое имя в книге, выгоняет нас из‑за стола. Мы берем с прилавка две чашки чая, сдобренные молоком и сахаром, и садимся на диван с газетами. Антон рассказывает мне о том дне, когда родилась его дочь, как она уцепилась за его палец и посмотрела ему в глаза. Он говорит о том, как познакомился со своей женой на свадьбе двоюродного брата. Она разрешила ему поцеловать ее, но, когда он попытался коснуться ее груди, она дала ему пощечину, и он уже знал, что хочет жениться на ней. Он рассказывает о поездке в Ближнюю Померанию на польском побережье, когда Сильвии был всего годик. Каждый день они ходили на пикник на пляж. Он относил дочь в море, сажал ее себе на плечи, слушал ее смех. Они прочесали пляж в поисках янтаря, нашли кусок с прекрасно сохранившимся муравьем внутри. Он не спрашивал обо мне, а я был счастлив сидеть и слушать. Телевизор слепил глаза основными цветами и ревел жестяным звуком. В кресло слева от нас резко падает человек, как мне кажется, примерно моего возраста. Его нога перевязана до колена. Вокруг рта его борода пожелтела. Он бормочет сам с собой, а потом засыпает. Мы все слишком быстро умираем.

– Будет лучше, если она забудет меня, да? – говорит Антон. Он поворачивается ко мне, и я смотрю в его бледные водянистые глаза и на потрепанную кожу. – Лучше совсем без отца, чем с таким, как я, да?

Я качаю головой, но не знаю, что он имеет в виду, и от этого все внутри меня сжимается от боли.

 

* * *

 

Думаю, Антон мог бы говорить до утра, да я и рад бы позволить ему, но в таких заведениях есть свои правила. В десять тридцать мы занимаем соседние кровати и пытаемся заснуть. Свет еще не погас, а уже начался храп. В приютах вечно так, и для меня это проблема. Я уже приучился спать очень чутко, поэтому даже в безопасном месте сплю очень неровно. Лежу и смотрю на спину Антона под одеялом, пока наконец кто‑то не гасит свет.

 

* * *

 

Похоже, я перестал дышать. Во всяком случае, проснулся я, задыхаясь в темноте, будто человек, который чуть не утонул. Мне снилось, как я шел по мосту Ватерлоо к рекламной растяжке на стене кинотеатра: белые буквы на лимонном фоне – огромные, в человеческий рост, но слов никак не разобрать. Я все шел и шел, но так и не добрался до конца моста.

Я выделяю пять вариаций храпа: от тихого, хриплого до низкого, звучного. Фоном слышны слабые прикосновения дождя к узким окнам. Воздух провонял сном, пуканьем и немытой кожей. Один из волонтеров ворочается в кресле. Иногда они читают с фонарем или оставляют работать телевизор с выключенным звуком, но этот сидит в темноте. Интересно, о чем он думает. Интересно, что привело его сюда. Может, ему самому доводилось прятаться от дождя, засовывая газеты под одежду, чтобы не продрогнуть? Или, может, он потерял кого‑то?

 

* * *

 

Когда мама позвонила мне в тот день, я сначала не понял, о чем речь. Я слышал ее. Слышал слезы в ее голосе, слышал слова, но никак не мог упорядочить их.

Люди по‑разному это называют. Я экспериментировал с названиями в течение последних двадцати лет, чаще всего у себя в голове. Иногда, в те времена, когда у меня было такси, я решался поговорить с пассажирами, если у них было располагающее лицо или если ночь была особенно длинной, темной и одинокой.

Мой отец совершил самоубийство.

Мой отец покончил с собой.

Мой отец умер.

Мой отец убил себя.

Мой отец принял смесь диазепама и диаморфина. Мы так и не узнали, где он их взял.

Он не знал, что еще предпринять.

Он слишком глубоко увяз.

Он был несчастным лживым ублюдком, и мне все равно, что он умер.

Моя мать нашла его. Я никогда не прощу его за это.

 

* * *

 

В то лето, когда я окончил университет, долго стояла невыносимая жара. Родители приехали на мой выпускной. Отец потел в костюме с галстуком. Мама, взволнованная и застенчивая, нарядилась в широкополую шляпу. Я прогулял все лекции и семинары, какие мог, тратя свое время и энергию на марши против войны, против расизма, за права женщин, а еще на соблазнение женщин, на убеждение их позировать обнаженными, зря переводя масляную краску из дорогих тюбиков, на курение марихуаны и распивание пива. Удивительно, что я вообще сдал экзамены. Отец принял весть о моем выпуске с поджатыми губами. «С этого момента ты должен работать вдвое больше», – сказал он, хотя не хуже меня знал, что я все профукал и теперь меня никуда не возьмут.

Возможно, мы были похожи больше, чем я готов признать. Он до последнего скрывал, что играет в азартные игры, а как запахло жареным – решил покончить со всем одним махом. Возможно, я поступил бы так же.

Помню, как сидел с матерью в столовой. В шкафу за стеклянными дверцами стояли ряды нетронутых тарелок, а стол был завален бумагами. Письма, счета‑фактуры, счета. «Ну, я уверена, что этому должно быть какое‑то объяснение», – твердила она снова и снова. Этому обязательно должно быть какое‑то объяснение.

Когда отец умер, мамины волосы совсем побелели. Они и раньше были пронизаны сединой, но той осенью, после того как она нашла его тело и все эти счета, в ее волосах не осталось и намека на цвет. Был период, когда она пыталась краситься – в ядовито‑рыжий, в выцветший сиреневый, – но в конце концов сдалась и оставила все как есть.

Время двигаться дальше, но идти мне некуда. Я поворачиваюсь на бок, и кровать скрипит подо мной. С противоположного конца комнаты слышится чей‑то кашель. Я думаю о дочери Антона. Представляю, как она сидит у него на плечах, держась за волосы, и смеется. Я хочу разбудить его и спросить, как же он мог оставить ее, как он мог потерять ее.

 

 


Поделиться с друзьями:

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.049 с.