Учителя, их значение, их влияние на институток и чем оно обусловливалось. - Самые популярные из учителей. - Характер преподавания вообще — КиберПедия 

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Учителя, их значение, их влияние на институток и чем оно обусловливалось. - Самые популярные из учителей. - Характер преподавания вообще

2017-09-30 300
Учителя, их значение, их влияние на институток и чем оно обусловливалось. - Самые популярные из учителей. - Характер преподавания вообще 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Учителя были представителями, говоря словами Белинского, начала умственного, отвлеченного, олимпийского[440], и в этом отношении влияние их на институток было велико и благодетельно. Отношения с ними были чужды всякой фальши и неискренности. Как люди свежие, чуждые институтским стенам и порядкам, хотя и хорошо знакомые с институтским бытом и духом, они были единственным живым элементом в нашей окаменелой в своем обособлении и отчуждении от внешнего мира жизни. Как люди более образованные и более развитые, они целой головой стояли выше понятий, вырабатываемых институтскими отшельницами всех рангов.

Разумеется, все вышесказанное преимущественно и даже почти исключительно относится к учителям русским. Иностранцы в этом отношении были особая статья. Ни влияние их на институток, ни духовная связь с ними не могли быть сильны уже вследствие различия в национальности, да и самая популярность их никогда не бывала прочна и продолжительна.

Тяжеловатые, мешковатые и придурковатые или казавшиеся такими, немцы проходили бесследно в жизни институтки и совершенно стушевывались в толпе учителей. Язык их не любили, их личностями не интересовались, и ни один из них никогда не выделялся из толпы и ни на минуту не овладевал умом и воображением институток.

Что касается французов, то, живые и общительные по природе, они пользовались некоторым prestige при своем поступлении. Институтки приходили в восторг от всякого нового французского учителя, который обвораживал галантностью в обращении, веселой болтовней и искрометным остроумием и даже на время как будто затмевал любимых русских учителей. Но очарование длилось обыкновенно недолго; с течением времени француз бледнел, линял, если можно так выразиться, и стушевывался. Галантность его приедалась и даже начинала казаться несколько приторной; веселая болтовня прискучивала своим однообразием; остроумие истощалось, а та слезливая, поверхностная, пустая сентиментальность, присущая французам и так метко охарактеризованная графом Толстым в "Войне и мире"[441], делала их несколько смешными.

Институтки трогались было сначала воззваниями к та pauvre mere, та pauvre patrie [442], но потом вскоре замечали фальшивую ноту в этой натянутой и монотонной чувствительности.

Так было в мое время с M-r Ernest Nolan d'Anvers*[443] [444], как он величал себя, уверяя, что поэты, как и дворяне, имеют право присоединять к своему родовому имени имя той местности, где они родились.

При своем поступлении он произвел решительный фурор. Большие с ума сходили от восторга (мой выпуск был еще тогда в маленьком классе) и сообщили этот восторг и нам, маленьким. Во время рекреаций только и толков было, что о божественном Ernest Nolan d'Anvers. Все стены институтские покрылись надписями, что "Ernest Nolan d'Anvers est un Dieu!"[445]. Имя его пронеслось как трубный звук от одного конца института до другого. Классные дамы волновались перед его классом, с оживленными лицами и сверкающими глазами слушали его речи; даже институтская прислуга была вовлечена в общий поток, и дортуарные горничные с любопытством расспрашивали, что за новый такой хранцуз объявился. Мистические умы были недалеки от предположения, что уж не сам ли это Антихрист народился и под личиной учителя хочет прельстить мир.

И что ж? вся эта слава длилась три-четыре месяца и затем рассеялась как дым. Институтки охладели к своему кумиру, классные дамы успокоились, и пресловутый Ernest Nolan d'Anvers поступил в разряд обыкновенных смертных.

Его любили, потому что он был в сущности порядочный человек, чуждый пристрастия, мелочности и придирчивости; но нравственного влияния он не оказывал на умы и никому не импонировал своею личностию. Был он детина ражий, с красным лицом, рыжими кудрями, лежавшими в поэтическом беспорядке, и большим носом. Частенько толковал про та pauvre mere, та pauvre patrie, та divine France [446], даже со слезами на глазах. Не любил в качестве поэта грамматики и синтаксиса, величая их сухой материей, и больше напирал на литературу.

- Учить правильно писать и читать не мое дело, - говаривал он, - для этого есть другие учителя. Я поэт, мое дело ознакомить вас с литературными деятелями и их произведениями.

С этой стороны он действительно знал свое дело и имел серьезное литературное образование и большую начитанность и толковал о различных эпохах и школах французской литературы с самостоятельным тоном знатока, изучившего их по источникам, а не невежды-шарлатана, какими зачастую бывали французские учителя, с великим трудом побирающегося по чужим учебникам.

Читал он нам различные поэтические произведения, и читал хорошо, не без личного пафоса, конечно, но все-таки хорошо и даже, принимая во внимание, что он был француз, можно сказать - очень хорошо.

Но на сочинениях сказывался неисправимый француз. Темы он задавал, увы! самые сантиментальные, самые пошлые, самые французские: un nid dans la verdure, la dispute des deux roses, le lever du soleil, le triomphe de la vertu[447] и проч., все в этом роде.

Совершенную противоположность ему представлял учитель русской словесности Архипастырский[448], один из самых прочно популярных учителей, высокий, неуклюжий, с темным, коричневым лицом, с длинным крючковатым носом и тонкими, насмешливыми губами.

На вид он был неказист и манеры имел странные; сморкался в пестрый платок, захватывая предварительно кончик его в рот, плевал на пол, широко расставляя ноги и ограждая лицо обеими руками, но все это нисколько не роняло его в мнении воспитанниц, восторженно уважавших и любивших его. Глубокий, тонкий и саркастический ум, неподражаемый юмор и своеобразный, оригинальный характер этой личности сильно влияли на умы. С начальством он был невозмутимо спокоен, с воспитанницами безукоризненно справедлив, серьезен и ровен; урок всегда умел сделать занимательным и живым, так что приход его ожидался всегда с нетерпением, а всякая манкировка встречалась с унынием, тогда как в других случаях бывала радостным событием, ибо давала полтора часа свободного времени.

У нас вообще не жаловали учителей, которые никогда не манкировали, называли их жадными и объясняли щепетильную аккуратность в посещении классов любовью к деньгам. Странным образом мнению этому благоприятствовало то, что идеально аккуратные учителя действительно оказывались по другим приметам жадными до денег: например, по стремлению давать частные уроки по своему предмету тем воспитанницам, которые этого желали и которых они тогда отличали самым несправедливым образом и награждали зачастую незаслуженными пятерками, за что, бывало, остальные воспитанницы их ошикают. У нас было в обычае ошикать учителя всякий раз, как он поступит, по-нашему, дурно.

Само собой разумеется, что наш милый Архипастырский был совершенно безупречен в этом отношении и никогда не выказывал и тени противной институткам жадности к деньгам.

Грамматики он также не жаловал, как и Ernest Nolan, но мотивировал свою нелюбовь иначе.

- Русская грамматика еще не разработана, - говаривал он. - В ней черт ногу сломит. - И тут же приводил целый ряд примеров непоследовательности, нелогичности многих грамматических правил. - Хотите научиться правильно писать и изъясняться по-русски, читайте, читайте больше и пишите сами. Вникайте в дух русского языка, изучайте его по хорошим образцам, замечайте обороты речи у хороших писателей, прислушивайтесь также и к речи простолюдина, она часто богата чисто русскими, народными оборотами.

В противность Ernest'у Nolan, Архипастырский не терпел ничего сантиментального, неестественного, напыщенного. К риторике, входившей в курс русской словесности, он относился юмористично, с усмешкой объяснял значение всех этих гипербол, метафор, парабол и проч. и вообще не признавал механики слова, если так можно выразиться.

- Писать нельзя научиться по учебнику; слог нельзя заимствовать из чужой головы; слог создается тем, кто пишет, и так же присущ ему, как и всякое другое качество.

Он не любил, когда, бывало, задаст выучить стихи, если выбор воспитанницы падал на какое-нибудь риторическое, напыщенное произведение, вроде, например, оды "Бог" Державина.

- Позвольте, - останавливал он, бывало, воспитанницу, только успевшую произнести:

О ты, пространством бесконечный,

Живый в движеньи вещества.

- Понимаете ли вы то, что говорите в настоящую минуту? Вот вы ломали свою голову, насиловали свою память, чтобы заучить несколько сот стихов, а ведь вы не поняли из них ни единого слова. Объясните мне, потрудитесь, первые две фразы, сказанные вами.

Воспитанница, конечно, становилась в тупик.

- Видите ли, - продолжал он, - какой вы неблагодарный труд взяли на себя. Что бы вам остановиться на чем-нибудь попроще, вот хоть бы на какой-нибудь басне Крылова.

И тут же мастерски прочитает какую-нибудь басню, оттеняя каждое слово и объясняя его значение.

- А уж если хотелось вам непременно чего-нибудь торжественного, то взяли бы оду Дмитриева: "Гремит, благоговей сын персти"[449]. Это одна из самых удачных, самых талантливых од. Вот слушайте.

И он читал стихи Дмитриева неподражаемо, с тонкими, неуловимыми оттенками.

Вообще Архипастырский удивительно, "божественно", как выражались институтки, читал всякие произведения - и лирические, эпические и драматические - необыкновенно просто, без ложного пафоса и вместе с тем впечатление производил сильное, неотразимое. Как он читал "Бориса" Пушкина. Как он читал Гоголя! Описание посещения Плюшкина Чичиковым, "Тараса Бульбу" и, например, "Разъезд после представления Ревизора"[450]. Что это было за наслаждение! Весь класс превращался в слух и, задерживая дыхание, впивался в каждое слово.

Когда, бывало, отворится дверь класса и Архипастырский покажется на пороге с книгой под мышкой, это означало, что он намерен угостить нас чтением, то весь класс взвизгивал от восторга и прыгал на скамейках, забывая институтский декорум.

Иногда Архипастырский поддразнивал нас, говоря:

- Чему обрадовались! Я читать вовсе не намерен. Это просто новый учебник грамматики, который я захватил с собой, - и, положив книгу в шляпу, ставил ее в сторону.

Разочарование выказывалось на лицах; но вот, видим, рука Архипастырского тянется к шляпе. Новый взрыв радости, с трудом умеряемый классной дамой. Ура! книга на столе, уже раскрыта, сомнения больше нет, Архипастырский откашливается, класс замирает.

Как он тонко, мастерски разбирал произведения различных писателей и показывал их значение, как подмечал их слабые стороны июмористически издевался над ними!

- Зачем вы сами не пишете, - кричим ему мы, бывало, - вы так хорошо умеете критиковать других, верно, сами написали бы образцовое произведение.

- Боюсь критики, - ответит он насмешливым голосом.

Иногда класс проходил в том, что он не читал, а рассказывал нам разные анекдоты, уличные сцены, подмеченные им. Выходило нечто вроде рассказов Горбунова[451]. Весь класс помирал со смеха.

Всегда и во всем выказывался его здравый ум и трезвые понятия. Архипастырский никогда не касался щекотливых вопросов, никогда не либеральничал, - да либерализма не было тогда и в помине, он еще не народился на Руси, - но тем не менее имел очень полезное влияние на мыслительные способности своих учениц. Он действовал отрицательно; он не вкладывал готовых понятий, определенного сформулированного миросозерцания; он просто обрабатывал самый инструмент, мозг, и приучал его к правильной работе.

На сочинения он обращал большое внимание, так же как и француз Nolan, но и здесь ценил вовсе не то, что ценил этот последний. Темы задавал он самые простые, так сказать обыденные; разумеется, не было и в помине восходов солнца - вы его никогда и не видывали, говаривал он, - триумфов добродетели и проч. По большей части он брал какую-нибудь русскую пословицу и просил объяснить ее значение и подкрепить примерами из знакомой институтской жизни.

- Проще, проще, - говаривал он, разбирая сочинения, - мне не надо чужих, выкраденных из книг мыслей; дайте мне свое, оригинальное. Не беда, если мысль незамысловата, если она выражена некрасиво; для меня важна ее самостоятельность.

Раз, помню, наваляла одна из учениц напыщенное, неестественное рассуждение на десяти страницах по поводу преждевременного выхода из института одной из воспитанниц. В рассуждении этом проводилась параллель между жизнью в институте и жизнью в свете: первая превозносилась до небес, а вторая изображалась самыми черными красками; трактовалось здесь об опасностях, о подводных скалах, о коварстве людей и завершалось метафорой, по которой жизнь вне институтских стен представлялась гробом, богато разукрашенным снаружи и осыпанным цветами, а внутри скрывающим гниль и прах.

Как теперь, вижу насмешливое лицо, с каким вынул из кармана это сочинение Архипастырский, и ироническую усмешку, с какой он принялся его читать. Самым беспощадным образом разобрал он по ниточке это красноречивое разглагольствование, показал всю его фальшь, доказал, что автор поет с чужих слов и толкует о вещах, ему совершенно неизвестных и проблематических, как, например, коварство людей. Все это было приправлено таким юмором, что весь класс заливался хохотом, а несчастная сочинительница сидела как на иголках и, немедленно по уходе Архипастырского, разорвала в клочки свое уродливое произведение.

Архипастырский всегда оставался любимым и уважаемым, с ним никогда не бывало ни недоразумений, ни неприятных сцен. Только один раз в мое время поссорились воспитанницы с своим любимцем, ошикали его, и вот по какому поводу: был заказан молебен в неурочный, непраздничный день и как раз пришелся в тот час, когда должен был прийти Архипастырский. Урок запоздал на целых полчаса, в течение которого Архипастырский дожидался нас в классе. Когда мы уселись по местам, он сказал нам:

- Ну, госпожи, ждал я вас, ждал, да и соскучился; от нечего делать заглянул в ваши пюпитры и увидел там много любопытного... корсет, банку с помадой и...

- Шш, шш!.. - поднялся крик. - Как вам не стыдно, это неблагородно с вашей стороны! заглядывать в чужие ящики! фи, как вам не стыдно.

Архипастырский сконфузился, покраснел и сказал:

- Ну, извините, действительно я не прав. Скучно было, в другой раз не буду. Повинную голову и меч не сечет.

И мир был заключен.

Другим популярным учителем был наш милейший математик и физик Николаев[452], небольшого роста, полный и разноглазый блондин, - один глаз у него был голубой, а другой зеленый, - веселый и добродушнейший из смертных.

Физика считалась одним из самых интересных предметов, даже самые ленивые оживали во время этого урока. Не то было с математикой. Плохо подготовленные в маленьком классе, где учил другой учитель, непроходимый идиот, ненавистный всем Скрипач, - так звали его институтки, коверкая на свой лад его фамилию[453], - мы, за немногими исключениями, оказывались несостоятельными, к великому огорчению Николаева.

- Эх, госпожи, - говаривал он, бывало, - ничего-то вы не смыслите в математике, как я ни бьюсь с вами, а все толку никакого нет! Ведь это срам просто! Вот хотя бы госпожа NN считается одной из первых в классе, а никогда ни одной задачи решить не может. Я бы вас, госпожа NN, посадил одной из последних. Ведь вот вам следует поставить нуль по-настоящему, а я только из милости ставлю вам три.

- Как же вам не стыдно, - возражает обиженная NN, - говорить, что я должна быть последней. Разве я хотя когда-нибудь не знала урока из физики, разве у меня не всегда полный балл?..

- Э, да что в том толку, когда вы математики не постигаете.

- И не хочу постигать, противная ваша математика, ее и начальство не уважает! Не понимаю ее и не хочу понимать. И не заставляйте вы меня решать никаких задач, прошу вас раз навсегда.

- Слушаю-с, - отвечает он, пожимая плечами, насмешливо добродушным тоном.

Если случалось, бывало, почему-нибудь не приготовить ему урока, то институтки объявляли прямо, хотя, разумеется, по секрету от классной дамы:

- М-r Николаев, мы сегодня урока не приготовили, не спрашивайте нас, пожалуйста.

- Извольте-с, - ответит он, - мы, значит, будем болтать сегодня. - И ни за что не выдаст нас классной даме, а устроит все самым удобным для нас образом. Несмотря на его снисходительность, у него на экзаменах почти никто не проваливался, и они сходили всегда самым блистательным образом: начальство осыпало его поздравлениями. Разумеется, я говорю про экзамен физики, математика же, увы! всегда сходила плохо. Но странным образом начальство действительно не уважало, как выражались институтки, математику и считало ее как будто лишним и не особенно важным предметом.

Физика была единственным предметом из естественных наук, который преподавался толково и дельно, хотя и весьма кратко, как того требовала институтская программа. Но зато остальные предметы, как, например, ботаника, зоология, минералогия, преподавались в таком уродливом, искаженном виде, что были чистейшей карикатурой. Преподавались они на французском языке каким-то убогим швейцарцем[454], высоким неуклюжим малым, сильно смахивавшим на орангутанга, который не мог даже удовлетворить со стороны практики французского языка, ибо не только отличался убийственным выговором, но говорил еще вдобавок "la cheval", "le vache"[455] и пр.

География и история были обставлены значительно лучше, хотя учитель Z., о котором я упоминала раньше, питал сильное пристрастие к хронологии и перечням лиц, царствовавших в различное время и в различных странах, к сражениям - словом, к внешним историческим событиям, недостаточно углубляясь во внутренний смысл истории. В этом он составлял совершенную противуположность своему предшественнику, покойному Б[унину], бывшему в свое время одним из наиболее популярных и влиятельных учителей. Б[унин] исключительно напирал на внутренний смысл исторических событий. Короли, их династические интересы, распри и хронологический порядок их царствований стояли у него на заднем плане. Самым живым, самым увлекательным образом излагал он, и больше все изустно, картины нравов, состояние цивилизации и быт народов в различные эпохи, значение различных событий и великих открытий, мастерски умел характеризовать замечательных исторических деятелей. В его рассказе лица эти облекались в такие живые образы, что, казалось, их видел и слышал. Говорил он красноречиво, голос у него был симпатичный, а произношение ясное и чистое, чем, увы! никак не мог похвастаться Z. Этот последний как-то шепелявил, присвистывал, шипел и даже брызгался, когда говорил. Популярность его длилась недолго, после того как мы выпросили его в учителя. Главным образом он уронил себя во мнении институток тем, что имел замашку жаловаться классным дамам в случае какого-либо столкновения с воспитанницами и выдавать их, чего такие учителя, как Б[унин], Архипастырский и Николаев, никогда не делали.

Раз, например, одна из учениц, не приготовившая урока, предупредила его о том, по существовавшему обычаю, прося на спрашивать ее на этот раз.

- Как! что такое? - засвистел наш Зевс. - Так прозвали его институтки, величавшие его также вечно юным Вакхом и Геродотом; о последнем прозвище он даже знал и уверял, что оно для него очень лестно.

Полное, круглое, красное, словно наведенное лаком, лицо Зевса покраснело еще сильней. Он обратился к классной даме и заявил ей о таком неожиданном, неприятном, как он выразился, для него случае.

Эта бестактность поразила весь класс, послышалось шиканье, а рассерженная виновница всей истории крикнула во всеуслышание:

- M-r Z., je Vous meprise![456]

- Как! что такое? - зашипел Зевс, заикаясь и задыхаясь от злости.

Он пришел в такую неописанную ярость, что наговорил вздора, заявляя, что за такую неслыханную дерзость, за такое странное оскорбление стоит чуть ли не высечь дерзкую. Вероятно, он сам не помнил, что говорил, но слова его вызвали целую бурю:

- Ай, ай, ай! как вы смеете это говорить! Шш, шш! это ужасно! Шшш, шшш!

Классная дама насилу уняла расходившихся воспитанниц, велела всему классу встать и стоять debout [457], как у нас говорилось, в наказание, а главную виновную записала в рапорт.

Эта история сильно подорвала кредит нашего Зевса. Воспитанницы, когда улеглось негодование, воспели ее в следующих стихах, которыми дразнили зачинщицу:

A qui reserve t'on ces verges menacantes?

Pour qui ce banc, qu'on apprete?

D'ou vient ce bruit? ou courent ces servantes?

Ou mene t'on l'infortunee Barbette?

Elle osa, oh! terreur! insulter Jupiter!

Elle lui dit, oh! horreur! qu'elle le meprise!

Jupiter lui crie, oh! rage! de se taire,

Elle desobeit, oh! douleur! et attrape... une surprise[458].

Кроме того, Z. отличался другими слабостями, делавшими его смешным; между прочим, он носился с своей наружностью, весьма некрасивой, и с совершенно лысой головой; уверял, что ему только 32 года, тогда как эта наружность изобличала гораздо больше лет жизни, и к довершению всего хвастался, что он учитель не по рождению, а по особым обстоятельствам и что он некогда служил в гусарах.

К числу уважаемых и любимых личностей принадлежал священник нашей домовой церкви, который был вместе с тем законоучителем[459]. Он подкупал в свою пользу и внешностью своей, и внутренними качествами. Об его бескорыстии и благородстве ходило много рассказов. Он был очень умен и образован и имел обаятельную наружность, несмотря на то что был уже немолод в мое время; его старшие дочери были замужем и имели детей. Он был среднего роста, стройный, с плавными, изящными движениями и поистине очаровательным лицом, как по чертам, так и по выражению: тонкое, худощавое и бледное, окаймленное русыми с проседью кудрями, с глубокими, несколько строгими глазами, оно казалось проникнутым какой-то неземной прелестью. Такими художники изображают апостолов и святых.

- Бог! Спаситель! Иисус Христос! - кричат ему, бывало, вслед десятки голосов, когда в субботу он проходит через залу в церковь, чтобы служить всенощную.

- Сударыни, сколько раз я просил вас не призывать имя Божие всуе! - ответит он своим мягким, звучным голосом, окидывая нас строгим взглядом.

- Простите! не будем! - раздается в ответ. - Бог! - прорывается при этом какой-нибудь отдельный голос, тотчас же заглушаемый шиканьем остальных.

Пожмет плечами наш кумир, слегка улыбнется и идет дальше.

- Божественный! - поет ему вслед дружный хор.

Совсем иначе относились к диакону[460], который тоже был законоучителем в младших отделениях. Маленький, вертлявый, со смешными ужимками, диакон ни в чем не походил на священника. В особенном бескорыстии и благородстве его никто не заподазривал. Его вовсе не уважали, обращались с ним фамильярно: за глаза величали всегда уменьшительным именем Степки, а в глаза дразнили и надоедали без зазрения совести.

Окружат его, бывало, целой толпой и пристают:

- Пожалуйста, не мямлите за ектеньей, по своему обыкновению. Ведь мы устаем стоять, ноги у нас не каменные. Служите поскорей, пожалуйста! и Мишелю велите скорее читать Апостол.

- Как вам не стыдно! - усовещевает диакон. - Вот погодите, я расскажу все батюшке. Он вам задаст хороший нагоняй.

- Да, вот вы всегда готовы жаловаться! Фи! стыдитесь!

И в таком роде идет перебранка.

К дьячку же, вышеупомянутому Мишелю, которого так звал весь институт и который был причастен к делу нашего образования лишь тем только, что чинил всегда перья, грифели и карандаши и о котором я упоминаю здесь потому только, что к слову пришлось, - институтки относились милостиво, хотя несколько свысока.

За этими более выдающимися личностями стояла целая фаланга немецких, французских учителей и учительниц музыки, пения, танцев, живописи и гимнастики. Но все они были более или менее бледными тенями, не оказывавшими никакого влияния на институтские умы и составлявшими лишь фон на картине институтской жизни.

Учителей итальянского пения было два: один обучал солисток, другой - хоры. Оба были смирные, незаметные личности[461].

Зато учитель церковного пения был личностью весьма заметной [462]. Мастер своего дела, но неотесанный, грубый и вспыльчивый по характеру, он нагонял и страх и смех. Класс его проходил обыкновенно с страшным гамом. Не вынося фальшивых нот, он зажимал уши, стучал ногами и смычком, хватался за голову, рвал на себе волосы и задыхающимся от бешенства голосом орал:

- Что мне с вами делать! Что мне с вами делать! Мальчишек своих я за уши деру, на колени ставлю, а вас нельзя! вы барышни!

И даже зубами заскрипит от злости.

- Еще бы! - возражали ему, бывало, когда он расходится таким образом. - Ай, ай, ай! как вам не стыдно! Шшш, шшш! - чтобы показать, что ндраву его потакать не намерены. Но он не унимался и на следующий раз так же точно выходил из себя.

В pendant [463] к нему могла служить одна из учительниц танцев, экс-танцовщица, бывшая в свое время знаменитостью[464], низенькая, плотная бабища, с рыжими волосами и зелеными, разбегавшимися во все стороны и метавшими молнии глазами, с крикливым, резким голосом и грубыми манерами пуасардки[465]. Та тоже, бывало, трясется от злости, орет чуть не с пеной у рта на всю залу и, подбегая к ученице, плохо проделавшей какое-нибудь па, хватает ее за плечи, заставляет прыгать в такт и, видимо, удерживается от желания оттаскать за волосы или прибить виновную.

Она да учитель церковного пения составляли исключение в своем роде. Все остальные учителя всегда бывали вежливы и спокойны; опять-таки, впрочем, кроме некоторых учителей музыки, которые тоже, вероятно в силу ходячего мнения, что артист вольная птица, свободный, не стесняемый никакими путами дух, шумели, бросали ноты на пол и позволяли себе браниться.

Что касается характера преподавания вообще и взгляда на ученье начальства и учителей, который невольно сообщался и воспитанницам, то его можно назвать серьезным, если сравнивать его не с современными понятиями о женском образовании, а с теми ходячими мнениями, которые существовали на этот счет у большинства русского общества двадцать лет тому назад, - с тем орнаментальным чисто характером образования, который преобладал в большинстве семей и в частных женских заведениях, по которому танцы, французская болтовня и уменье бренчать польки на фортепьяно считались краеугольным камнем в женском образовании. Как ни было недостаточно институтское образование, но в нем было хорошо то, что те учителя, которые задавали тон, относились к своему делу серьезно и добросовестно, а начальство смотрело на науки с уважением и давало им предпочтение перед изящными искусствами, как то: пение, музыка и танцы. Конечно, так называемые науки преподавались в далеко недостаточном объеме и очень часто в искаженном виде, так что собственно знаний, в том смысле, как мы их понимаем теперь, приобрести было нельзя, но полезен был взгляд, что знание есть вещь почтенная. И начальство, и сами институтки преимущественно уважали воспитанниц, хорошо учившихся. Отличавшиеся на поприще изящных искусств пользовались уважением лишь в том случае, если успехи их там совпадали с успехами в науках.

 

VII


Поделиться с друзьями:

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.072 с.