Записка Е. Яницкой, быbшей машинистке маякоbского — КиберПедия 

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Записка Е. Яницкой, быbшей машинистке маякоbского

2021-05-27 44
Записка Е. Яницкой, быbшей машинистке маякоbского 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Вам Маяковский что‑то должен?

Я отдаю.

Вы извините – он не дожил.

 

Определяет жизнь мою

платить за Лермонтова, Лорку

по нескончаемому долгу.

 

Наш долг страшен и протяжён

кроваво‑красным платежом.

 

Благодарю, отцы и прадеды.

Крутись, эпохи колесо…

Но кто же за меня заплатит,

за всё расплатится, за всё?

 

1963

 

СТАРУХИ КАЗИНО

 

Старухи,

старухи –

стоухи,

сторуки,

 

мудры по‑паучьи,

сосут авторучки,

старухи в сторонке,

как мухи, стооки,

 

их щёки из теми

горящи и сухи,

колдуют в «системах»,

строчат закорюки,

волнуются бестии,

спрут электрический…

 

О, оргии девственниц!

Секс платонический!

 

В них чувственность ноет,

как ноги в калеке…

Старухи сверхзнойно

рубают в рулетку!

 

Их общий любовник

разлёгся, разбойник.

Вокруг, как хоругви,

робеют старухи.

 

Ах, как беззаветно

В них светятся муки!..

Свои здесь

джульетты,

мадонны

и шлюхи.

 

Как рыжая страстна!

А та – ледяная,

 

а в шляпке из страуса

крутит динаму,

 

трепещет вульгарно,

ревнует к подруге.

Потухли вулканы,

шуруйте, старухи.

 

…А с краю, моргая,

сияет бабуся:

она промотала

невесткины

бусы.

 

1963

 

НЕИЗBЕСТНЫЙ – РЕКBИЕМ B ДBУХ ШАГАХ С ЭПИЛОГОМ

 

Лейтенант Неизвестный Эрнст.

На тысячи вёрст кругом

равнину утюжит смерть

огненным утюгом.

 

В атаку взвод не поднять,

но родина в радиосеть:

«В атаку, – зовёт, – твою мать!»

И Эрнст отвечает: «Есть».

 

Но взводик твой землю ест.

Он доблестно недвижим.

Лейтенант Неизвестный Эрнст

Идет

наступать

один!

 

И смерть говорит: «Прочь!

Ты же один как перст.

Против кого ты прёшь?

Против громады, Эрнст!

 

Против – миллионопятьсотсорокасемитысячевосемь –

сотдвадцатитрёхквадратнокилометрового чудища

против, –

против армии, флота, и угарного сброда, против –

культургервышибал, против

национал –

социализма, –

против!

Против глобальных зверств.

Ты уже мёртв, сопляк»?…

«Ещё бы», – решает Эрнст.

И делает

Первый шаг!

 

И Жизнь говорит: «Эрик,

живые нужны живым,

Качнётся сирень по скверам

уж не тебе, а им,

не будет –

1945, 1949, 1956, 1963 – не будет,

и только формула убитого человечества станет –

3 823 568 004 + 1,

 

и ты не поступишь в университет,

и не перейдёшь на скульптурный,

и никогда не поймёшь, что горячий гипс пахнет,

как парное молоко,

не будет мастерской на Сретенке, которая запирается

на проволочку,

не будет выставки в Манеже,

не будет сердечной беседы с Никитой Сергеевичем,

и ты не женишься на Анне –

не, не, не…

не будет ни Нью‑Йорка, ни «Древа жизни»

(вернее будут, но не для тебя, а для белёсого

Митьки Филина, который не вылез тогда из окопа),

а для тебя никогда, ничего –

не!

не!

не!..

 

Лишь мама сползёт у двери

с конвертом, в котором смерть,

ты понимаешь, Эрик»?!

«Ещё бы», – думает Эрнст.

 

Но выше Жизни и Смерти,

пронзающее, как свет,

нас требует что‑то третье, –

чем выделен человек.

 

Животные жизнь берут.

Лишь люди жизнь отдают.

 

Тревожаще и прожекторно,

в отличие от зверей, –

способность к самопожертвованию

единственна у людей.

 

Единственная Россия,

единственная моя,

единственное спасибо,

что ты избрала меня.

 

Лейтенант Неизвестный Эрнст,

когда окружён бабьём,

как ихтиозавр нетрезв,

ты пьёшь за моим столом,

 

когда правительства в панике

хрипят, что ты слаб в гульбе,

я чувствую, как памятник

ворочается в тебе.

 

Я голову обнажу

и вежливо им скажу:

 

«Конечно, вы свежевыбриты

и вкус вам не изменял.

Но были ли вы убиты

за родину наповал?»

 

1964

 

ОЗА

 

Тетрадь, найденная в тумбочке

дубненской гостиницы

 

* * *

 

Аве, Оза. Ночь или жильё,

псы ли воют, слизывая слёзы,

слушаю дыхание Твоё.

Аве, Оза…

 

Оробело, как вступают в озеро,

разве знал я, циник и паяц,

что любовь – великая боязнь?

Аве, Оза…

 

Страшно – как сейчас тебе одной?

Но страшнее – если кто‑то возле.

Чёрт тебя сподобил красотой!

Аве, Оза!

 

Вы, микробы, люди, паровозы,

умоляю – бережнее с нею.

Дай тебе не ведать потрясений.

Аве, Оза…

 

Противоположности свело.

Дай возьму всю боль твою и горечь.

У магнита я – печальный полюс,

ты же – светлый. Пусть тебе светло.

 

Дай тебе не ведать, как грущу.

Я тебя не огорчу собою.

Даже смертью не обеспокою.

Даже жизнью не отягощу.

 

Аве, Оза. пребывай светла.

Мимолётное непрекратимо.

Не укоряю, что прошла.

Благодарю, что приходила.

 

Аве, Оза…

 

 

1

 

Женщина стоит у циклотрона –

стройно,

 

слушает замагниченно,

свет сквозь неё струится,

красный, как земляничинка,

в кончике её мизинца,

 

вся изменяясь смутно,

с нами она – и нет её,

прислушивается к чему‑то,

тает, ну как дыхание,

 

так за неё мне боязно!

Поздно ведь будет, поздно!

Рядышком с кадыками

атомного циклотрона 3‑10‑40.

 

Я знаю, что люди состоят из частиц,

как радуги из светящихся пылинок

или фразы из букв.

Стоит изменить порядок, и наш

смысл меняется.

Говорили ей, – не ходи в зону!

А она…

 

Вздрагивает ноздрями,

празднично хорошея,

жертво‑ли‑приношенье?

Или она нас дразнит?

 

«Зоя, – кричу я, – Зоя!..»

Но она не слышит. Она ничего не

понимает.

 

Может, её называют Оза?

 

 

2

 

Не узнаю окружающего.

 

Вещи остались теми же, но частицы их, мигая,

изменяли очертания, как лампочки иллю –

минации на Центральном телеграфе.

Связи остались, но направление их изменилось.

 

Мужчина стоял на весах. Его вес оставался тем

же. И нос был на месте, только вставлен

внутрь, точно полый чехол кинжала. Не –

умещающийся кончик торчал из затылка.

 

Деревья лежали навзничь, как ветвистые озёра,

зато тени их стояли вертикально, будто их вырезали

ножницами. Они чуть погромыхивали

от ветра, вроде серебра от шоколада.

 

Глубина колодца росла вверх, как чёрный сноп

прожектора. В ней лежало утонувшее ведро

и плавали кусочки тины.

Из трёх облачков шёл дождь. Они были похожи

на пластмассовые гребёнки с зубьями дождя.

(У двух зубья торчали вниз, у третьго – вверх.)

 

Ну и рокировочка! На месте ладьи генуэзской

башни встала колокольня Ивана Великого.

На ней, не успев растаять, позвякивали сосульки.

Страницы истории были перетасованы, как карты

в колоде. За индустриальной революцией

следовало нашествие Батыя.

 

У циклотрона толпилась очередь. Проходили

профилактику. Их разбирали и собирали.

Выходили обновлёнными.

У одного ухо было привинчено ко лбу с дырочкой посредине вроде зеркала отоларинголога.

«Счастливчик, – утешали его. – Удобно

для замочной скважины! И видно,

и слышно одновременно».

 

А эта требовала жалобную книгу. «Сердце

забыли положить, сердце!» Двумя пальцами

он выдвинул ей грудь, как правый ящик

письменного стола, вложил что‑то

и захлопнул обратно.

 

Экспериментщик Ъ пел, пританцовывая.

«Е9 – Д4, – бормотал экспериментщик. –

О, таинство творчества! От перемены мест

слагаемых сумма не меняется. Важно

сохранить систему. К чему поэзия? Будут

роботы. Психика – это комбинация

аминокислот…

 

Есть идея! Если разрезать земной шар по эква –

тору и вложить одно полушарие

в другое, как половинки яичной скорлупы…

Конечно, придётся спилить Эйфелеву башню,

чтобы она не проткнула поверхность

в районе Австралийской низменности.

 

Правда, половина человечества погибнет, но

зато вторая вкусит радость эксперимента!..»

 

И только на сцене Президиум

сохранял порядок.

Его члены сияли, как яйца

в аппарате для просвечивания яиц. Они были

круглы и поэтому одинаковы со всех сторон.

И лишь у одного над столом вместо туловища

торчали ноги подобно трубам перископа.

Но этого никто не замечал.

 

Докладчик выпятил грудь. Но голова его,

как у целлулоидного пупса, была

повернута вперёд затылком. «Вперёд,

к новому искусству!» – призывал

докладчик. Все соглашались.

Но где перёд?

 

Горизонтальная стрелка указателя (не то

«туалет», не то «к новому искусству!») торчала вверх на манер десяти минут третьего.

Люди продолжали идти целеустремлённой

цепочкой по её направлению, как

по ступеням невидимой лестницы.

 

Никто ничего не замечал.

 

НИКТО

Над всем этим как апокалипсический знак

горел плакат: «Опасайтесь случайных связей!»

Но кнопки были воткнуты остриём вверх.

НИЧЕГО

Иссиня‑чёрные брови были нарисованы не над,

а под глазами, как тени от карниза.

НЕ ЗАМЕЧАЛ.

Может, её называют Оза?

 

3

 

Ты мне снишься под утро,

как ты, милая, снишься!..

Почему‑то под дулами,

наведёнными снизу,

 

ты летишь Подмосковьем,

хороша до озноба,

вся твоя маскировка –

30 метров озона!

 

Твои миги сосчитаны

наведённым патроном,

30 метров озона –

вся броня и защита!

 

В том рассвете болотном,

где полёт безутешен,

но пахнуло полётом,

и – уже не удержишь.

 

Дай мне, Господи, крыльев

не для славы красивой –

чтобы только прикрыть её

от прицела трясины.

 

Пусть ещё погуляется

этой дуре рисковой,

хоть секунду – раскованно.

Только пусть не оглянется.

 

Пусть хоть ей будет счастье

в доме с умным сынишкой.

Наяву ли сейчас ты?

И когда же ты снишься?

 

От утра ли до вечера,

в шумном счастье заверчена,

до утра? поутру ли? –

за секунду до пули.

 

4

 

А может, милый друг, мы впрямь сентиментальны?

И душу удалят, как вредные миндалины?

Ужели и хорей, серебряный флейтист,

погибнет, как форель погибла у плотин?

 

Ужели и любовь не модна, как камин?

Аминь?

Но почему ж тогда, заполнив Лужники,

мы тянемся к стихам, как к травам от цинги?

И радостно и робко в нас души расцветают…

Роботы,

роботы,

роботы

речь мою прерывают.

 

Толпами автоматы

топают к автоматам,

сунут жетон оплаты,

вытянут сок томатный,

 

некогда думать, некогда,

в офисы – вагонетки,

есть только брутто, нетто –

быть человеком некогда!

 

Вот мой приятель‑лирик:

к нему забежала горничная…

Утром вздохнула горестно, –

мол, так и не поговорили!

 

Ангел, об чём претензии?

Провинциалочка некая!

Сказки хотелось, песни?

Некогда, некогда, некогда!

 

Что там в груди колотится

пойманной партизанкою?

Сердце как безработица.

В мире – роботизация.

 

Ужас! Мама,

роди меня обратно!..

Обратно – к истокам неслись реки.

Обратно – от финиша к старту задним

ходом неслись мотоциклисты.

Баобабы на глазах, худея, превращались в пру –

тики саженцев – обратно!

Пуля, вылетев из сердца Маяковского, пролетев

прожжённую дырочку на рубашке, юркну –

ла в ствол маузера 4‑03986, а тот, свернув –

шись улиткой, нырнул в ящик стола…

 

…Твой отец историк. Он говорит, что

человечество имеет обратный возраст.

Оно идёт от старости к молодости.

Хотя бы Средневековье. Старость.

Морщинистые стены инквизиции.

Потом Ренессанс – бабье лето человечества.

Это как женщина, красивая, всё познавшая,

пирует среди зрелых плодов и тел.

 

Не будем перечислять надежд, измен,

приключений XVIII века, задумчивой беременности XIX…

А начало ХХ века – бешеный ритм революции!..

Восемнадцатилетие командармы.

«Мы – первая любовь земли…»

«Я думаю о будущем, – продолжает историк, –

когда все мечты осуществляются. Техника

в добрых руках добра. Бояться техники?

Что же, назад в пещеру?…»

Он седой и румяный. Ему улыбаются дети и собаки.

 

 

5

 

А не махнуть ли на море?

 

 

6

 

В час отлива возле чайной

я лежал в ночи печальной,

говорил друзьям

об Озе и величье бытия,

но внезапно чёрный ворон

примешался к разговорам,

вспыхнув синими очами,

он сказал: «А на фига?!»

 

Я вскричал: «Мне жаль вас, птица,

человеком вам родиться б,

счастье высшее – трудиться,

полпланеты раскроя…»

Он сказал: «А на фига?!»

 

«Будешь ты – великий ментор,

бог машин, экспериментов,

будешь бронзой монументов

знаменит во все края…»

Он сказал: «А на фига?!»

 

«Уничтожив олигархов,

ты настроишь агрегатов,

демократией заменишь

короля и холуя…»

Он сказал: «А на фига?!»

 

Я сказал: «А хочешь – будешь

спать в заброшенной избушке,

утром пальчики девичьи

будут класть на губы вишни,

глушь такая, что не слышна

ни хвала и ни хула…»

 

Он ответил: «Всё – мура,

раб стандарта, царь природы,

ты свободен без свободы,

ты летишь в автомашине,

но машина – без руля…

 

Оза, Роза ли, стервоза –

как скучны метаморфозы,

в ящик рано или поздно…

Жизнь была – а на фига?!»

 

Как сказать ему, подонку,

что живём не чтоб подохнуть –

чтоб губами тронуть чудо

поцелуя и ручья!

 

Чудо жить – необъяснимо.

Кто не жил – что спорить с ними?!

 

Можно бы – да на фига?

 

 

7

 

А тебе семнадцать. Ты запыхалась после

гимнастики. И неважно, как тебя зовут.

Ты и не слышала о циклотроне.

 

Кто‑то сдуру соткнул на приморской набережной

два ртутных фонаря. Мы идём навстречу. Ты от

одного, я от другого. Два света бьют нам в спину.

И прежде чем встречаются наши руки,

сливаются наши тени – живые, тёплые,

окружённые мёртвой белизной.

 

Мне кажется, что ты всё время идёшь

навстречу!

Затылок людей всегда смотрит в прошлое.

За нами, как очередь на троллейбус, стоит

время. У меня за плечами прошлое, как рюкзак,

за тобой – будущее. Оно за тобой шумит,

как парашют.

Когда мы вместе – я чувствую, как из тебя

в меня переходит будущее, а в тебя –

прошлое, будто мы песочные часы.

Как ты страдаешь от пережитков будущего!

Ты резка, искренна. Ты поразительно

невежественна.

Прошлое для тебя ещё может измениться

и наступать. «Наполеон, – говорю я, – был

выдающийся государственный деятель».

Ты отвечаешь: «Посмотрим!»

Зато будущее для тебя достоверно и безусловно.

«Завтра мы пошли в лес», – говоришь ты.

У, какой лес зашумел назавтра! До сих пор

у тебя из левой туфельки не вытряхнулась

сухая хвойная иголка.

Твои туфли остроносые – такие уже не носят.

«Ещё не носят», – смеёшься ты.

Я пытаюсь заслонить собой прошлое, чтобы ты

никогда не разглядела майданеков и инквизиции.

Твои зубы розовы от помады.

 

Иногда ты пытаешься подладиться ко мне.

Я замечаю, что‑то мучит тебя. Ты что‑то

ёрзаешь. «Ну что ты?»

Освобождаясь, ты, довольная, выпаливаешь,

как на иностранном языке: «Я получила

большое эстетическое удовольствие!

А раньше я тебя боялась… А о чём ты

думаешь?…»

 

Может, её называют Оза?

 

 

8

 

Выйду ли к парку, в море ль плыву –

туфелек пара стоит на полу.

 

Левая к правой набок припала,

их не поправят – времени мало.

 

В мире не топлено, в мире ни зги,

вы ещё тёплые, только с ноги,

 

в вас от ступни потемнела изнанка,

вытерлось золото фирменных знаков…

 

Красные голуби просо клюют.

Кровь кружит голову – спать не дают!

 

Выйду ли к пляжу – туфелек пара,

будто купальщица в море пропала.

 

Где ты, купальщица? Вымыты пляжи.

Как тебе плавается? С кем тебе пляшется?…

 

…В мире металла, на чёрной планете,

сентиментальные туфельки эти,

 

как перед танком присели голубки –

нежные туфельки в форме скорлупки!

 

 

9

 

Друг белокурый, что я натворил!

Тебя не опечалят строки эти?

Предполагая

подарить бессмертье,

выходит, я погибель подарил.

 

Фельфебель, олимпийский эгоист,

какой кретин скатился до приказа:

«Остановись, мгновенье. Ты – прекрасно!»?

Нет, продолжайся, не остановись!

 

Зачем стреножить жизнь, как конокрад?

Что наша жизнь?

Взаимопревращенье.

Бессмертье ж – прекращённое движенье,

как вырезан из ленты кинокадр.

 

Бессмертье – как зверинец меж людей.

В нём тонут Анна, Оза, Беатриче…

И каждый может, гогоча и тыча,

судить тебя и родинки глядеть.

 

Какая грусть – не видеться с тобой,

какая грусть – увидеться в толкучке,

где каждый хлюст, вонзив клешни, толкуя,

касается тебя, – какая боль!

 

Ты‑то простишь мне боль твою и стон.

Ну, а в душе кровавые мозоли?

Где всякий сплетник, жизнь твою мусоля,

жуёт бифштекс над этим вот листом!

 

Простимся, Оза, сквозь решётку строк…

Но кровь к вискам бросается, задохшись,

когда живой, как бабочка в ладошке,

из телефона бьётся голосок…

 

 

От автора и коё‑что другое

Люблю я Дубну. Там мои друзья.

Берёзы там растут сквозь тротуары.

И так же независимы и талы

чудесных обитателей глаза.

 

Цвет нации божественно оброс.

И, может, потому не дам я дуба –

мою судьбу оберегает Дубна,

как берегу я свет её берёз.

 

Я чем‑то существую ради них.

Там я нашёл в гостинице дневник.

 

Не к первому попала мне тетрадь:

её командировщики листали,

острили на полях её устало

и засыпали, силясь разобрать.

 

Вот чей‑то почерк: «Автор‑абстрактист»!

А снизу красным: «Сам туда катись!»

 

«Может, автор сам из тех, кто

тешит публику подтекстом?»

«Брось искать подтекст, задрыга!

ты смотришь в книгу – видишь фигу».

 

Оставим эти мудрости, дневник.

Хватает комментария без них.

 

 

* * *

…А дальше запись лекций начиналась,

мир цифр и чей‑то профиль машинальный.

Здесь реализмом трудно потрястись –

не Репин был наш бедный портретист.

А после были вырваны листы.

Наверно, мой упившийся предшественник,

где про любовь рванул, что посущественней…

А следующей фразой было:

ТЫ

 

 

10

 

Ты сегодня, 16‑го, справляешь день

рождения в ресторане «Берлин».

Зеркало там на потолке.

Из зеркала вниз головой, как сосульки, свисали

гости. В центре потолка нежный, как вымя,

висел розовый торт с воткнутыми свечами.

 

Вокруг него, как лампочки, ввёрнутые

в элегантные чёрные розетки костюмов,

сияли лысины и причёски. Лиц не было видно.

У одного лысина была маленькая, как дырка

на пятке носка. Её можно было закрасить

чернилами. У другого она была прозрачна,

как спелые яблоко, и сквозь неё, как зёрнышки,

просвечивали три мысли (две чёрные и одна

светлая – недозрелая).

 

Проборы щёголей горели, как щели в копилках.

Затылок брюнетки с прикнопленным прозрачным

нейлоновым бантом полз, словно муха но потолку.

Лиц не было видно. Зато перед каждым, как

таблички перед экспонатами, лежали бумажки,

где кто сидит. И только одна тарелка была

белая, как пустая розетка.

 

«Скажите, а почему слева от хозяйки

пустое место?»

«Генерала, может, ждут?», «А может,

помер кто?»

Никто не знал, что там сижу я. Я невидим.

Изящные денди, подходящие тебя поздравить,

спотыкаются об меня, царапают вилками.

Ты сидишь рядом, но ты восторженно

чужая, как подарок в целлофане.

 

Модного поэта просят: «Ах, рваните чего‑то

этакого! Поближе к жизни, не от мира сего…

чтобы модерново…»

Поэт подымается (вернее опускается,

как спускают трап с вертолёта). Голос его

странен, как бы антимирен ему.

 

 

МОЛИТBА

 

Матерь Владимирская, единственная,

первой молитвой – молитвой последнею –

я умоляю –

стань нашей посредницей.

Неумолимы зрачки Её льдистые.

 

Я не кощунствую – просто нет силы,

жизнь забери и успехи минутные,

наихрустальнейший голос в России –

мне ни к чему это!

 

Видишь – лежу – почернел, как кикимора.

Всё безысходно…

Осталось одно лишь –

грохнись ей в ноги,

Матерь Владимирская,

может, умолишь, может, умолишь…

 

Читая, он запрокидывает лицо. И на его

белом лице, как на тарелке, горел нос,

точно болгарский перец.

Все кричат: «Браво! Этот лучше всех. Ну и

тостик!» Слово берёт следующий поэт.

Он пьян вдребезину. Он свисает с потолка

вниз головой и просыхает, как полотенце.

Только несколько слов можно

разобрать из его бормотанья:

 

– Заонежье. Тает теплоход.

Дай мне погрузиться в твоё озеро.

До сих пор вся жизнь моя –

Предозье.

Не дай Бог – в Заозье занесёт…

 

Все замолкают.

Слово берёт тамада Ъ.

Он раскачивается вниз головой, как длинный

маятник. «Тост за новорожденную».

Голос его, как из репродуктора, разносится

с потолка ресторана. «За её новое

рождение, и я, как крестный… Да, а как

зовут новорожденную?» (Никто не знает.)

Как это всё напоминает что‑то!

 

И под этим подвешенным миром внизу

расположился второй, наоборотный, со своим

поэтом, со своим тамадой Ъ. Они едва не касаются

затылками друг Друга, симметричные,

как песочные часы. Но что это? Где я?

В каком идиотском измерении? Что это

за потолочно‑зеркальная реальность?

Что за наоборотная страна?!

Ты‑то как попала сюда?

Ещё мгновение, и всё сорвётся вниз,

вдребезги, как капли с карниза!

 

Надо что‑то делать, разморозить тебя,

разбить это зеркало, вернуть тебя в твой мир,

твою страну, страну естественности, чувства –

где ольха, теплоходы, где доброе зеркало

Онежского озера…

Помнишь?

 

Задумавшись, я машинально глотаю

бутерброд с кетовой икрой.

Но почему висящий напротив, как окорок,

периферийный классик с ужасом смотрит

на мой желудок? Боже, ведь я‑то невидим,

а бутерброд реален! Он передвигается

по мне, как красный джемпер в лифте.

 

Классик что‑то шепчет соседу.

Слух моментально пронизывает головы,

как бусы на нитке.

Красные змеи языков ввинчиваются в уши

соседей. Все глядят на бутерброд.

«А нас килькой кормят!» – вопит классик.

Надо спрятаться! Ведь если они обнаружат

меня, кто же выручит тебя, кто же

разобьёт зеркало?!

 

Я выпрыгиваю из‑за стола и ложусь

на красную дорожку пола. Рядом со мной,

за стулом, стоит пара туфелек. Они, видимо,

жмут кому‑то. Левая припала к правой.

(Как всё напоминает что‑то!)

Тебя просят спеть…

 

Начинаются танцы. Первая пара с хрустом

проносится по мне. Подошвы! Подошвы!

Почему все ботинки с подковами?

Рядом кто‑то с хрустом давит по туфелькам.

Чьи‑то каблучки, подобно швейной

машинке, прошивают мне кожу на лице.

Только бы не в глаза!..

Я вспоминаю всё. Я начинаю понимать всё.

Роботы! Роботы! Роботы!

 

Как ты, милая, снишься!

«Так как же зовут новорожденную?» –

надрывается тамада.

«Зоя! – ору я. – Зоя!»

 

А может, её называют Оза?

 

 

11

 

Знаешь, Зоя, теперь – без трёпа.

Разбегаются наши тропы.

Стоит им пойти стороною,

остального не остановишь.

 

Помнишь, Зоя, – в снега застеленную,

помнишь Дубну, и ты играешь.

Оборачиваешься от клавиш.

И лицо твоё опустело.

Что‑то в нём приостановилось

и с тех пор невосстановимо.

 

Всяко было – и дождь, и радуги,

горизонт мне являл немилость.

Изменяли друзья злорадно.

Сам себе надоел, зараза.

Только ты не переменилась.

 

А концерт мой прощальный помнишь?

Ты сквозь рёв их мне шла на помощь.

Если жив я назло всем слухам,

в том вина твоя иль заслуга.

 

Когда беды меня окуривали,

я, как в воду, нырял под Ригу,

сквозь соломинку белокурую

ты дыхание мне дарила.

 

Километры не разделяют,

а сближают, как провода,

непростительнее, когда

миллиметры нас раздирают!

 

Если боли людей сближают,

то на чёрта мне жизнь без боли?

Или, может, беда блуждает

не за мной, а вдруг за тобою?

 

Нас спасающие – неспасаемы.

Что б ни выпало претерпеть,

для меня важнейшее самое –

как тебя уберечь теперь!

 

Ты ль меняешься? Я ль меняюсь?

И из лет

очертанья, что были нами,

опечаленно машут вслед.

Горько это, но тем не менее

нам пора… Вернёмся к поэме.

 

 

12

 

Экспериментщик, чёртова перечница,

изобрёл агрегат ядрёный.

Не выдерживаю соперничества.

Будьте прокляты, циклотроны!

 

Будь же проклята ты, громада

программированного зверья.

Будь я проклят за то, что я

слыл поэтом твоих распадов!

 

Мир – не хлам для аукциона.

Я – Андрей, а не имярек.

Все прогрессы –

реакционны,

если рушится человек.

 

Не купить нас холодной игрушкой,

механическим соловейчиком!

В жизни главное – человечность –

хорошо ль вам? красиво? грустно?

 

Выше нет предопределения –

мир

к спасению

привести!

 

«Извиняюсь, вы – певец паровозов?»

«Фи, это так архаично…

Я – трубадур турбогенераторов!»

Что за бред!

 

Проклинаю псевдопрогресс.

Горло саднит от тех словес.

Я им голос придал и душу,

будь я проклят за то, что в грядущем,

 

порубав таблеток с эссенцией,

спросит женщина тех времён:

«В третьем томике Вознесенского

что за зверь такой Циклотрон?»

 

Отвечаю: «Их кости ржавы,

отпужали, как тарантас.

Смертны техники и державы,

проходящие мимо нас.

 

Лишь одно на земле постоянно,

словно свет звезды, что ушла, –

продолжающееся сияние,

называли его душа.

 

Мы растаем и снова станем,

и неважно, в каком бору,

важно жить, как леса хрустальны

после заморозков поутру.

И от ягод звенит кустарник.

В этом звоне я не умру».

 

И подумает женщина: «Странно!

Помню Дубну, снега с кострами.

Были пальцы от лыж красны.

Были клавиши холодны.

 

Что же с Зоей?»

Та, физик давняя?

До свидания, до свидания.

Отчуждённо, как сквозь стекло,

ты глядишь свежо и светло.

В мире солнечно и морозно…

 

Прощай, Зоя.

Здравствуй, Оза!

 

 

13

 

Прощай, дневник, двойник души чужой,

забытый кем‑то в дубненской гостинице.

Но почему, виски руками стиснув,

я думаю под утро над тобой?

 

Твоя наивность странна и смешна.

Но что‑то ты в душе моей смешал.

 

Прости царапы моего пера.

Чудовищна отвественность касаться

чужой судьбы, тревог, галлюцинаций!

Но будь что будет! Гранки ждут. Пора.

 

И может быть, нескладный и щемящий,

придёт хозяин на твой зов щенячий.

Я ничего в тебе не изменил,

лишь только имя Зоей заменил.

 

 

14

 

На крыльце,

очищая лыжи от снега,

я поднял голову.

 

Шёл самолёт.

И за ним

На неизменном расстоянии

Летел отставший звук,

Прямоугольный,

Как прицеп на буксире.

 

Дубна – Одесса, март 1964

 

БОЛЬНАЯ БАЛЛАДА

 

В море морозном, в море зелёном

можно застынуть в пустынных салонах.

Что опечалилась милый товарищ?

Заболеваешь, заболеваешь?

 

Мы запропали с тобой в теплоход

в самый канун годовщины печальной.

Что, укачало? Но это пройдёт.

Всё образуется, полегчает.

 

Ты в эти ночи родила меня,

женски, как донор, наполнив собою.

Что с тобой, младшая мама моя?

Больно?

 

Милая, плохо? Планета пуста,

официанты бренчат мелочишкой.

Выйдешь на палубу – пар изо рта,

не докричишься, не докричишься.

 

К нам, точно кошка, в каюту войдёт

затосковавшая проводница.

Спросит уютно: «Чайку, молодёжь,

или чего‑нибудь подкрепиться?

 

Я, проводница, слезами упьюсь,

и в годовщину подобных кочевий.

выпьемте, что ли, за дьявольский плюс

быть на качелях».

 

«Любят – не любят», за качку в мороз,

что мы сошлись в этом мире киржацком,

в наикачаемом из миров

важно прижаться.

 

Пьём за сварливую нашу родню,

воют, хвативши чекушку с прицепом.

Милые родичи, благодарю.

Но как тошнит с ваших точных рецептов.

 

Ах, как тошнит от тебя, тишина.

Благожелатели виснут на шее.

Ворот теснит, и удача тошна,

только тошнее

 

знать, что уже не болеть ничему, –

ни раздражения, ни обиды.

Плакать начать бы, да нет, не начну.

Видно, душа, как печёнка, отбита…

 

Ну а пока что – да здравствует бой.

Вам ещё взвыть от последней обоймы.

Боль продолжается. Празднуйте боль!

 

Больно!

 

1964

 

ТИШИНЫ!

 

Тишины хочу, тишины…

Нервы, что ли, обожжены?

Тишины…

 

Чтобы тень от сосны,

щекоча нас, перемещалась,

холодящая, словно шалость,

вдоль спины, до мизинца ступни.

 

Тишины…

 

Звуки будто отключены.

Чем назвать твои брови с отливом?

Понимание – молчаливо.

Тишины.

 

Звук запаздывает за светом.

Слишком часто мы рты разеваем.

Настоящее – неназываемо.

Надо жить ощущением, цветом.

 

Кожа тоже ведь человек,

с впечатленьями, голосами.

Для неё музыкально касанье,

как для слуха – поёт соловей.

 

Как живётся вам там, болтуны,

на низинах московских, аральских?

Горлопаны, не наорались?

 

Тишины…

 

Мы в другое погружены.

В ход природ неисповедимый,

и по едкому запаху дыма

мы поймём, что идут чабаны.

 

Значит, вечер. Вскипает приварок.

Они курят, как тени, тихи.

И из псов, как из зажигалок,

светят тихие языки.

 

1964

 

БЬЁТ ЖЕНЩИНА

 

В чьём ресторане, в чьей стране – не вспомнишь,

но в полночь

есть шесть мужчин, есть стол, есть Новый год,

и женщина разгневанная – бьёт!

 

Быть может, ей не подошла компания,

где взгляды липнут, словно листья банные?

За что – неважно. Значит, им положено –

пошла по рожам, как бельё полощут.

 

Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая!

Вмажь майонезом лысому в подтяжках.

Бей, женщина!

Массируй им мордасы!

За все твои грядущие матрасы,

 

за то, что ты во всём передовая,

что на земле давно матриархат, –

отбить,

обуть,

быть умной,

хохотать, –

такая мука – непередаваемо!

 

Влепи в него салат из солонины.

Мужчины, рыцари,

куда ж девались вы?!

Так хочется к кому‑то прислониться –

увы…

 

Бей, реваншистка! Жизнь – как белый танец.

Не он, а ты его, отбивши, тянешь.

Поллитра купишь.

Как он скучен, хрыч!

Намучишься, пока расшевелишь.

 

Ну можно ли в жилет пулять мороженым?!

А можно ли

в капронах

ждать в морозы?

Самой Восьмого покупать мимозы –

можно?!

 

Виновные, валитесь на колени,

колонны, люди, лунные аллеи,

вы без неё давно бы околели!

 

Смотрите,

из‑под грязного стола –

она, шатаясь, к зеркалу пошла.

 

«Ах, зеркало, прохладное стекло,

шепчу в тебя бессвязными словами,

сама к себе губами прислоняюсь,

и по тебе сползаю тяжело,

 

и думаю: трусишки, нету сил –

меня бы кто хотя бы отлупил!..»

 

1964

 

* * *

 

В. Шкловскому

 

Жил художник в нужде и гордыне.

Но однажды явилась звезда.

Он задумал такую картину,

чтоб висела она без гвоздя.

 

Он менял за квартирой квартиру.

Стали пищею хлеб и вода.

Жил, как йог, заклиная картину.

А она падала без гвоздя.

 

Обращался он к стенке бетонной:

«Дай возьму твои боли в себя.

На моих неумелых ладонях

проступают следы от гвоздя».

 

Умер он, измождённый профессией.

Усмехнулась скотина‑звезда.

И картину его не повесят.

Но картина висит без гвоздя.

 

1964

 

* * *

 

«Умирайте вовремя.

Помните регламент…»

Вороны,

вороны

надо мной горланят.

 

Ходит, как посмешище,

трезвый несказанно,

Есенин неповесившийся

с белыми глазами…

 

Обещаю вовремя

выполнить завет –

через тыщу

лет!

 

1964

 

ЛЕНЬ

 

Благословенна лень, томительнейший плен,

когда проснуться лень и сну отдаться лень.

 

Лень к телефону встать, и ты через меня

дотянешься к нему, переутомлена.

 

Рождающийся звук в тебе, как колокольчик,

и диафрагмою моё плечо щекочет.

«Билеты? – скажешь ты. – Пусть пропадают. Лень».

 

Медлительнейший день в нас переходит в тень.

 

Лень – двигатель прогресса. Ключ к Диогену – лень.

 

Я знаю: ты прелестна, всё остальное – тлен.

 

Вселенная горит? До завтрего потерпит!

Лень телеграмму взять – заткните под портьеру.

 

Лень ужинать идти, лень выключить «трень‑брень».

 

Лень.

И лень окончить мысль: сегодня воскресень…

 

Колхозник на дороге

разлёгся подшофе

сатиром козлоногим

босой и в галифе.

 

1964

 

МОНОЛОГ РЫБАКА

 

«Конечно, я не оратор,

подкованный философски,

но

ратую

за тех, кто берёт лосося!

Бывали вы в нашем море,

магнитнейшем из морей?

Оно от лимонных молний

кажется лилов


Поделиться с друзьями:

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.928 с.