С явлениями любви, разве что читал по верхам» — КиберПедия 

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

С явлениями любви, разве что читал по верхам»

2021-05-27 27
С явлениями любви, разве что читал по верхам» 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

(письмо от 27 сентября 1919 года Райнхардту Кляйнеру)

 

Биография Лавкрафта включает в себя очень мало событий. «Никогда ничего не происходит», таков один из лейтмотивов его писем. Но можно сказать, что его жизнь, и без того сведенная к малому, была бы неоспоримо пустой, не пересекись их пути с Соней Хафт Грин.

Как и он, она принадлежала к движению «журналистов‑любителей». Очень активное к 1929 году в Соединенных Штатах, это движение дало многим писателям, стоявшим вне, за пределами издательских кругов, удовлетворение видеть свою продукцию напечатанной, распространяемой и читаемой. Это будет единственным случаем общественной активности Лавкрафта; это ему принесет целую когорту друзей, а также жену.

Когда она его встретила, ей было тридцать восемь лет, то есть на семь лет больше, чем Лавкрафту. Она в разводе, от первого брака у нее шестнадцатилетняя дочь. Она живет в Нью‑Йорке и зарабатывает на жизнь продавщицей в магазине одежды.

Она, похоже, сразу в него влюбилась. Со своей стороны Лавкрафт сохраняет сдержанное отношение. По правде говоря, он абсолютно ничего не знает о женщинах. Первый шаг, да и последующие должна делать она. Она приглашает его на обед, приезжает навестить в Провиденс. Наконец, в городке штата Род‑Айленд под названием Магнолия она по своей инициативе его целует. Лавкрафт краснеет, потом белеет как мел... Поскольку Соня мягко над ним подсмеивается, он должен ей объяснить, что это в первый раз, с самых малых лет, когда его целуют.

Это происходит в 1922‑м, Лавкрафту тридцать два года. Они с Соней поженятся два года спустя. На протяжении долгих месяцев он мало‑помалу оттаивает. Соня Грин исключительно милая и чарующая женщина; притом с общей точки зрения и очень красивая. И в конце концов произошло немыслимое: «престарелый джентльмен» влюбился.

Позднее, после краха, Соня уничтожит все письма, адресованные ей Лавкрафтом; существовать из них продолжает только одно, причудливо‑странное и патетическое в своем желании понять человеческую любовь у того, кто себя чувствует во всех отношениях столь далеким от человечества. Вот краткие выдержки из него:

 

«Дорогая миссис Грин,

обоюдная любовь мужчины и женщины– это воображаемое переживание, которое состоит в наделении своего объекта некоторой интимной связью с эстетико‑эмоциональной жизнью того, кто его испытывает, и зависит от особых условий, которые этим объектом должны выполняться. <...>

С долгими годами медленно культивируемой любви приходят приспособленность и совершенное согласие; воспоминания, сны, утонченные эстетические стимулы и привычные впечатления красоты грез постоянно видоизменяются благодаря тому влиянию, которое один безмолвно оказывает на другого. <...>

Есть значительная разница между чувствами в юности и в зрелости. К сорока, а возможно, к пятидесяти годам начинает совершаться полное изменение; любовь достигает тихой и безмятежной глубины, основанной на нежном союзе, рядом с которым эротическое влечение юности обретает определенный вид заурядности и пошлости.

Юность несет с собой эротические и иллюзорные стимулы, связанные с осязательными феноменами младенчески тонких тел, установками девственности и зрительными образами гармоничных классических очертаний, символизируя какую‑то свежесть и весеннюю недозрелостъ, которые весьма прекрасны, но которые не имеют ничего общего с супружеской любовью».

 

Эти соображения не являются ошибочными в плане теоретическом; они просто кажутся несколько неуместными. Скажем, в качестве любовного письма это в целом довольно непривычно. Как бы там ни было, этот антиэротизм, выставляемый напоказ, не остановит Соню. Она чувствует себя способной справиться с настороженностью своего причудливо‑странного возлюбленного. В отношениях между людьми бывают элементы совершенно непостижимые; эта очевидность особенно наглядно обнаруживается в данном случае. Похоже, что Соня очень хорошо поняла Лавкрафта – его холодность, его ингибиции, его отказ и отвращение к жизни. Что до него, считавшего себя в тридцать лет старцем, остается удивляться, что он мог рисовать себе союз с этим динамичным, пышным, полным жизни созданием. Еще и еврейка, еще и в разводе; что должно было бы для такого антисемита и консерватора, как он, составлять непреодолимое препятствие.

 

Утверждалось, что он надеялся развлечься; в этом нет ничего невероятного, даже если дальнейший ход событий и дал жестокое опровержение этой перспективы. Будучи писателем, он безусловно мог поддаться искушению «приобрести новый опыт», касающийся половых отношений и супружества. Наконец, надо помнить, что это Соня забежала вперед и что Лавкрафт был вообще неспособен, в каком бы то ни было вопросе, сказать «нет». Но самое невероятное объяснение кажется и наилучшим: очень похоже, что Лавкрафт был, некоторым образом, в Соню влюблен, как Соня была влюблена в него. И этих два человека, такие непохожие, но друг друга любившие, сочетались брачными узами 3 марта 1924 года.

 

Шок от Нью‑Йорка

 

Сразу же после бракосочетания пара поселяется в Бруклине, в квартире у Сони. Лавкрафт проживет там два самых удивительных года своей жизни. Затворник из Провиденса, нелюдимый и мрачноватый, превращается в любезного человека, полного жизни, всегда готового к вылазке в ресторан или в музей. Он рассылает воодушевленные письма, чтобы оповестить о своей женитьбе:

 

«Двое составляют теперь одно. Другая приняла фамилию Лавкрафта. Заложена новая семья!

Хотел бы я, чтобы вы видели «дедушку» всю эту неделю, регулярно встающим по утрам, скорым шагом расхаживающим туда и сюда. И все это в виду дальнейшей перспективы постоянной литературной работы – первой моей настоящей службы!»

 

Его адресаты заявляются к нему в гости, в квартире Лавкрафтов всегда «полный сбор». Для них полная неожиданность обнаружить молодого тридцатичетырехлетнего человека там, где они думали найти разуверившегося во всем старца; Лавкрафт в этот период сталкивается с неожиданностью того же плана. Он начинает даже лелеять мечты о литературной известности, о знакомствах с издателями, ему рисуется успех. Это чудо называется Соня.

Он даже не жалеет о колониальной архитектуре Провиденса, без которой, как он считал, не сможет прожить. Наоборот, его первая встреча с Нью‑Йорком отмечена изумлением; отголоски чего мы находим в новелле во многом автобиографичной – «Он», написанной в 1925 году:

 

«Приехав в этот город, я увидел его в сумерках, с высоты моста, величественно встающим над водами. Невероятные его пики и пирамиды возвышались в ночи, как цветы. Подкрашенный лиловой дымкой, город тонко перекликался с пылающими облаками и первыми вечерними звездами. Потом он осветился, одно окно за другим. И широкий обзор мерцающих волн, где скользили раскачивающиеся фонари и сигнальные рожки издавали странные благозвучия, напоминал звездную твердь, фантастическую, омываемую волшебной музыкой».

 

Лавкрафт никогда не был так близок к счастью, как в этот, 1924 год. Эта чета могла бы просуществовать долго. Он мог бы получить место редактора в «Страшных историях». Могла бы, мог бы...

 

Однако все пошатнется в результате небольшого события, чреватого последствиями: Соня потеряет место работы. Она попытается открыть свой собственный модный магазинчик, но дело захиреет. Лавкрафт, стало быть, будет вынужден искать работу, чтобы обеспечить семье пропитание.

Задача окажется совершенно невозможной. Он тем не менее будет стараться, отзываясь на сотни предложений, в первом порыве обращаясь со своей кандидатурой... Полное поражение. Конечно, он не имеет никакого представления о реальных вещах, стоящих за словами «динамизм», «конкурентоспособность», «деловитость», «эффективность»... Но все же в условиях экономики, которая даже не была в ту пору в кризисе, он, казалось бы, должен был суметь найти какую‑нибудь подчиненную должность... Но нет же. Ничего подобного. Нет, не существует места в американской экономике того времени для такого человека, как Лавкрафт. В этом есть своего рода мистика, но этого он сам, хотя и сознает свою неприспособленность и свои промахи, совершенно не понимает.

Вот отрывок из письма, которое он по кругу рассылает в конце концов «вероятным работодателям»:

 

«Мнение, согласно которому человек, даже будучи образованным и немалого ума, не может обрести осведомленности в сфере, несколько за пределами его навыков, представлялось бы мне наивным; тем не менее, недавние события показали мне самым недвусмысленным образом, до какой степени широко этот предрассудок распространен. С тех пор как, вот уже два месяца, я начал поиски работы, для которой от природы и по роду своих приобретенных занятий я хорошо оснащен, я отозвался на где‑то около сотни объявлений, не снискав даже шанса бытъ удовлетворительным образом выслушан – очевидно, потому, что не могу сослаться на прежде занимаемую должность, соответствующую по компетенции, в других фирмах, куда я обращался. Итак, отказываясь от традиционных формальностей, я, наконец, в порядке опыта пытаюсь забрать инициативу».

 

Несколько шутовская сторона этой попытки (особенно, «в порядке опыта»: это неплохо) не должна замазывать того факта, что Лавкрафт находился в финансовом положении действительно плачевном. И повторные провалы его удивляют. Если он смутно сознавал, что живет не совсем в согласии с обществом своего времени, он все же не рассчитывал на столь явно выраженное неприятие. Далее, нужда доводит до того, что он объявляет, что готов, «принимая во внимание обычай и необходимость, начинать на самых скромных условиях и за пониженное вознаграждение, какое, по обыкновению, полагается новичкам». Но не поможет ничто. Какой бы ни был оклад, его кандидатура никого не интересует. Он не может приспособиться крыночной экономике. И он начинает продавать мебель.

Параллельно его подход к окружающей среде начинает меняться к худшему. Нужно быть бедным, чтобы хорошо понимать Нью‑Йорк. И Лавкрафт обнаружит изнанку декораций. За первым описанием этого города в новелле «Он» последуют такие:

 

«Но мои ожидания были вскоре обмануты. Там, где луна давала мне иллюзию красоты и очарования, дневной неприкрытый свет обнаруживал лишь одну только грязь, странный вид и нездоровое разрастание камня, распростирающегося вширь и ввысь.

В эти улицы, напоминающие каналы, изливалось его многолюдье. Это были чужаки, приземистые и смоленные ветром, с задубелыми лицами и узкими глазами, чужаки лукавые, без мечтаний и закрытые для всего, что их окружало. У них не было ничего общего с голубоглазым человеком, принадлежащим древнему роду колонистов, который в глубине сердца хранил любовь к зеленеющим пажитям и белым колокольницам городков Новой Англии».

 

Здесь мы видим первые проявления того расизма, который будет в дальнейшем питать творчество ГФЛ. Он предстает изначально в довольно банальном виде: безработный, под угрозой бедности Лавкрафт все хуже и хуже переносит среду агрессивного и жесткого урбанизма. Он испытывает, сверх того, известную горечь от констатации того факта, что иммигранты самого разного происхождения без труда поглощаются той кипучей melting‑pot[9], какой была Америка в 20‑е годы, тогда как он, невзирая на свое чисто англосаксонское происхождение, все еще находился в поисках положения. Но это не все. То ли еще будет.

31 декабря 1925 года Соня уезжает в Цинциннати, где она нашла новую работу. Лавкрафт отказывается ехать туда вместе с ней. Он не выдержит изгнания в каком‑то безымянном городке Среднего Запада. Во всяком случае, он больше в это не верит – и он начинает подумывать о возвращении в Провиденс. Это можно пронаблюдать по следам в новелле «Он»: «Итак, мне все же удалось написать несколько стихотворений, хотя и гоня желание, которое у меня было, вернуться домой, к своей семье, из‑за страха возвращаться с униженным видом, с понурой головой, после поражения».

Он все же останется чуть более года в Нью‑Йорке. Соня теряет место в Цинциннати, но снова находит в Кливленде. Американская мобильность... Она возвращается домой каждые две недели, привозя мужу деньги, необходимые на прожитие. А он, он продолжает – тщетно – свои смехотворные поиски работы. Он себя чувствует на самом деле ужасно неловко. Он хотел бы вернуться домой, в Провиденс, к своим тетушкам, но не осмеливается. Впервые в жизни для него невозможно вести себя как gentleman. Вот как он описывает поведение Сони своей тетушке Лилиан Кларк:

 

«Я никогда не видел отношения, более заслуживающего восхищения, полного несвоекорыстного внимания и участия; каждая финансовая трудность, с которой я сталкиваюсь, принимается и извиняется, как только обнаруживает свою неизбежность... Преданность, способная безропотно принимать эту совокупность некомпетентности и эстетствующего эгоизма, столь противоположная всему тому, чего можно было ожидать поначалу, конечно, явление столь редкое, столь близкое к свя‑тости в ее историческом смысле, что достаточно иметь малейшее чувство художественных пропорций, чтобы отвечать обоюдным, самым живым уважением, восхищением и привязанностью».

 

Бедный Лавкрафт, бедная Соня. Тем не менее неизбежное в конце концов заставит себя признать, и в апреле 1926 года Лавкрафт покинет квартиру в Нью‑Йорке, чтобы вернуться жить в Провиденс со старшей из своих тетушек, Лилиан Кларк. Три года спустя он разведется с Соней – и не познает больше ни одной женщины. В 1926 году его жизнь, в собственном смысле слова, обретет свой конец. Подлинное же его творчество – серия «старших текстов» – обретет свое начало.

 

Нью‑Йорк решительно оставит на нем свою печать. Ненависть его и злоба против «смрадной и аморфной гибридности» этого нового Вавилона, против этого «колосса, инородного, нечистокровного и обезьянничающего, который косноязычит и вульгарно горлобесит, без мечтаний, замкнутый своими пределами», непрестанно, в течение 1925 года, будут ожесточаться вплоть до горячки бреда. Можно даже сказать, что один из центральных символов в его творчестве – представление о титаническом и величественном городе, основаниями своими уходящим в клоаку, которая кишит омерзительными тварями из кошмаров, – напрямую происходит от его опыта в Нью‑Йорке.

 

Расовая ненависть

 

Лавкрафт на самом деле всегда был расистом. Но в его юности этот расизм не превосходил того, что допускалось в общественном классе, которому он принадлежал, – классу старинной протестантской и пуританской буржуазии Новой Англии. В том же круге понятий он, совершенно естественно, был реакционером. Во всем, будь то техника стихосложения или девичьи наряды, выше он ценит идею порядка и традиции, нежели свободы и прогресса. Ничего оригинального или эксцентрического. Он старого образца, это его особенность, и все тут. Ему кажется очевидным, что протестанты англосаксонского происхождения определены природой на первостепенное место в общественном укладе; к другим расам (которые он, в любом случае, знал очень мало и не имел никакого желания узнавать) он не испытывал ничего, кроме доброжелательного и отстраненного пренебрежения. Пусть каждый остается на своем месте, пусть каждый избегает всех опрометчивых нововведений, и все будет хорошо.

Пренебрежение – это чувство, не слишком литературно продуктивное; оно скорее побуждает к молчанию в хорошем вкусе. Но Лавкрафт будет вынужден жить в Нью‑Йорке; там он узнает ненависть, отвращение и страх, весьма незаурядные. И именно в Нью‑Йорке его расистские взгляды превратятся в подлинный расовый невроз. Будучи беден, он будет вынужден жить в тех же кварталах, что и эти иммигранты, «непристойные, отталкивающие и кошмарные». Он окажется с ними бок о бок на улицах, он окажется с ними бок о бок в публичных парках. Его будут толкать в метро «сальные и ухмыляющиеся мулаты», «мерзейшие негры, похожие на гигантских шимпанзе». Он встретится с ними снова в очередях на бирже труда и с ужасом констатирует, что его аристократическая манера держать себя и его рафинированная образованность, окрашенная «уравновешенным консерватизмом», не дают ему никакого преимущества. Подобные ценности не имеют хождения в Вавилоне, это царство хитрости и звериной силы, «евреев с крысиным лицом» и «чудовищных полукровок, которые валят абсурдно подрягивающей походкой».

 

Теперь речь уже не идет о «хорошо воспитанном» «белых англосаксонских протестантов»; это ненависть животная, ненависть зверя, посаженного в клетку и вынужденного делить свою клетку со зверями другой – и сомнительной – породы. Тем не менее его лицемерие и его хорошее воспитание продержатся долго, вплоть до конца; как он писал своей тетушке, «не пристало людям нашего круга выделять себя наособицу словами или необдуманными поступками». По свидетельству близких, когда Лавкрафт пересекается с иноплеменниками, он сжимает зубы, слегка бледнеет; но сохраняет спокойствие. Его ожесточенность прорывается только в письмах – до того, как это произойдет в новеллах. Мало‑помалу она превращается в фобию. Его видение, питаемое ненавистью, поднимается до высот откровенной паранойи и еще выше, вплоть до абсолютного нарушения взгляда, предвещающего вербальные расстройства «старших текстов». Вот, например, как он рассказывает Белкнап Лонгу о посещении Нижнего Ист‑Сайда и как он описывает населяющих его иммигрантов:

 

«Штуковины органического происхождения, которые наводняют это жуткое чрево, даже в вымученном воображении нельзя себе представить относящимися к человеческому роду. Это чудовищные и расплывчатые наброски питекантропа и амебы, кое‑как слепленные из какого‑то ила, смрадного и вязкого, получившегося в результате земляного гниения, которые пресмыкаются и перетекают по улицам и в улицах грязи, входя и выходя в окна и двери таким образом, который не наводит ни на что другое, кроме мыслей о всепобеждающем черве, или о малоприятных вещах, изошедших из морских бездн. Эти штуковины ‑ или дегенерирующее вещество в процессе клейкого брожения, из которого они сляпаны, – кажется, текут, просачиваются и проливаются в зияющие щели тех ужасных домов, и мне пришла мысль о веренице чанов, исполинских и злотворных, в край переполненных разлагающимися мерзопакостями, которые того и гляди хлынут, чтобы утопить весь мир целиком в лепрозной стихии полужидкого гниения.

Из этого кошмара злотворной заразы я не смог вынести воспоминания ни о едином живом лице. Индивидуальная уродливость терялась в этой коллективной пагубе; что оставляло на сетчатке лишь расползающиеся и призрачные очертания души, больной от распада и от упадка... склабящаяся желтая личина с едкой сукровицей, текущей, точащейся из глаз, из ушей, из носу, изо рта, истекающей изо всех точек с дефективным пузырением чудовищных и неимоверных язв...»

 

Это, бесспорно, рука великого Лавкрафта. Что за племя могло спровоцировать на такой «водопад»? Он уже и сам толком не знает; в одном каком‑то месте он говорит об «итало‑семито‑монголоидах». Действующие этнические реалии имеют тенденцию размываться; в любом случае, он презирает их всех и уж вовсе не способен вдаваться в подробности. Это галлюцинирующее видение стоит непосредственно у истоков описания кошмарных существ, населяющих цикл Ктулху. Именно расовая ненависть и вызывает у Лавкрафта этот поэтический транс, где он самого себя превосходит в сумасшедшем и ритмическом пульсировании окаянских оборотов; именно она озаряет его самые сильные «старшие тексты» стихийно‑пагубной и мерзейшей вспышкой. Связь с очевидностью проявилась в рассказе «Ужас в Ред‑Хуке».

По мере того как продлевается вынужденное пребывание Лавкрафта в Нью‑Йорке, его отвращение и его страх разрастаются вплоть до того, что достигают пугающих пропорций. Так, он пишет Белкнап Лонгу, «нельзя говорить спокойно о проблеме монголоидов в Нью‑Йорке». Далее в письме он заявляет: «Надеюсь, что конец положит война– но не ранее, чем наш разум полностью раскрепостится от гуманитарных цепей сирийского суеверия, наложенных Константином. Итак, покажем нашу физическую мощь, как мужи и арийцы, осуществим научную массовую депортацию, от которой будет нельзя уклониться и после которой не будет возврата». В другом письме, выполняя зловещую функцию предтечи, он ратует за газ циан.

 

Возвращение в Провиденс ничего не поправит. До своего пребывания в Нью‑Йорке он даже не подозревал, что в улицы и этого очаровательного провинциального городка могут вкрадываться инородные существа; он, так сказать, с ними пересекался, их не видя. Но теперь его взгляд обрел мучительную остроту; и вплоть до тех кварталов, которые он так любил, он обнаруживает первые пятна этой «проказы»: «Возникающие из различных отверстий и влачащиеся по узким тропкам смутные очертания и, однако, принадлежащие органической жизни...»

Мало‑помалу, однако, затворничество от мира окажет свое действие. Избегая всякого зрительного контакта с племенем инородцев, он смог слегка успокоиться; и его преклонение перед Гитлером пошатнулось. Хотя поначалу он видел в нем «стихийную силу, призванную возродить европейскую культуру», он придет к тому, чтобы считать его «честным шутом», потом – признать, что «хотя его цели по сути и святы, нелепый экстремизм его нынешней политики рискует повести к разрушительным результатам и противоречию с исходными принципами».

Наряду с этим, правда, реже звучат призывы к резне. Как он пишет в одном из писем, «либо их прячут, либо их убивают»; и он постепенно приходит к тому, чтобы считать первое решение предпочтительным, особенно в результате пребывания на Юге, в гостях у писателя Роберта Барлоу, где он с изумлением наблюдает, что поддержание строгой расовой сегрегации может позволить белому культурному американцу непринужденно себя чувствовать в среде с высокой плотностью черного населения. Само собой разумеется, уточняет он для своей тетушки, «на курортах Юга неграм не разрешается выходить на пляж. Можете ли вы себе представить тонко чувствующих людей, купающихся бок о бок со сворой сальных шимпанзе?»

Часто недооценивают значение расовой ненависти в творчестве Лавкрафта. Один только Франсис Лакассен[10] отважился, соблюдая учтивость, пристально рассмотреть этот вопрос в своем предисловии к «Письмам». Там он как раз пишет: «Мифы Ктулху свою холодную мощь извлекают из того садистического наслаждения, с каким Лавкрафт предает на погибель существам, пришедшим со звезд, людей, наказываемых за их схожесть с нью‑йоркскими подонками, которые его унижали». Это замечание кажется мне чрезвычайно глубоким, хотя и неверным. Что бесспорно, то бесспорно, – у Лавкрафта, как говорят боксеры, «есть злоба». Но роль жертвы, требуется уточнить, в его новеллах играет, как правило, университетский профессор, англосакс, культурный, выдержанный и хорошо образованный. Его собственный тип, собственно говоря. Что до истязателей, прислужников безыменных культов, то это почти всегда метисы, мулаты, полукровки «самого низкого пошиба». Во вселенной Лавкрафта жестокость не есть изощренность ума; это животное побуждение, которое совершенно сочетается с самым темным тупоумием. Что касается человеческих личностей, куртуазных, рафинированных, с чрезвычайной утонченностью манер... они будут собой обеспечивать идеальные жертвы.

Нам понятно, что главная страсть, которая одушевляла его творчество, относится к категории мазохизма скорее, нежели садизма; что, впрочем, лишь подчеркивает его опасную глубину. Как указывал Антонен Арто, жестокость по отношению к другому приносит лишь посредственные художественные результаты; жестокость по отношению к себе гораздо интереснее.

Это правда, что ГФЛ случалось обнаруживать восхищение перед «рослыми нордическими белокурыми бестиями», «бешеными викингами, убивавшими кельтов» и т. д. Но это тем более горькое восхищение; он себя чувствует крайне далеким от этих персонажей и никогда бы не счел возможным, в противоположность Говарду, вводить их в свои сочинения. Юному Белкнап Лонгу, который мягко подсмеивается над ним за его преклонение перед «крупными белокурыми хищниками», он отвечает с изумительной откровенностью: «Вы совершенно правы, говоря, что слабые‑то и боготворят сильных. Это ровно мой случай». Он прекрасно знает, что ни в какой героической Валхалле битв и побед ему нет места; разве что, как обычно, место побежденного. Он проникнут до мозга костей своим поражением, всем своим предрасположением, природным и базовым, к поражению. Также и в его литературной вселенной у него не будет другого места для себя, кроме одного: места пострадавшего.

 

Как мы можем научиться


Поделиться с друзьями:

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.048 с.