Розовый шелковый бант улетает навеки — КиберПедия 

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Розовый шелковый бант улетает навеки

2021-05-27 26
Розовый шелковый бант улетает навеки 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Новый пастор, звали его Педер Тевенс, приехал на Остров восемь месяцев тому назад. В отличие от своего предместника, выученика из крестьян, которому не приходилось выбирать, где нести Слово Божие, Педер Тевенс был отпрыском старинной знатной фамилии, где мужчины из рода в род посвящали себя изучению богословия во всех его тонкостях. Сей нищий приход он избрал по собственной воле, и, разумеется, его желание было исполнено, хотя и отец его, и мать, и дядя епископ почли это блажью. На самом же деле господина Педера одолели духовные раздумья. Ну, пускай просто раздумья. Он нашел, что родители и родственники его предаются суетности и мало думают о вечном благе. И решил уйти в народ, в самую его гущу – там люди борются за то, чтобы выжить, а по пятам за жизнью неотступно следует смерть.

Это был весьма суровый молодой человек. Глаза его смотрели холодно и бесстрастно. Они напоминали два черных камешка, что нередко выносят на берег волны и что, полежав на солнце, принимают тускло‑серый оттенок. Он был высокого роста, сухощав, притом хорошо сложен. По обе стороны бледного лица падали прямые черные волосы, заключая его в строгую рамку.

Господин Педер был из тех мужчин, которые пользуются успехом у женщин, ибо им свойственна пылкость. И хотя пылкость эта поддается двоякому истолкованию, ее вполне можно принять за страсть, за способность безоглядно увлечься. Неудивительно, что господин Педер с легкостью покорил очаровательную Анну‑Регице Ворн, дочь богатого оптовика, которая только‑только начала выезжать в свет, но уже повергла к своим стопам немало столичных щеголей.

Анна‑Регице была жизнерадостной, а по мнению иных – ветреной девушкой. Она любила театр и зачитывалась книгами на чужих языках. Ухаживание господина Педера заключалось в том, что на званых вечерах он уводил ее в дальний угол и выговаривал за кокетливый наряд и вольное поведение. Поначалу это ее забавляло, потом в ней поселился дух противоречия, а кончилось тем, что она всецело ему предалась. Когда он выпросил розовый шелковый бант с ее бального платья и поднес к губам, Анна‑Регице от счастья расплакалась, – неважно, что потом он кинул этот бант в распахнутое окно и тот улетел навеки. Она расцвела, точно маков цвет, она так жаждала внимать увещеваниям господина Педера, что, не убоявшись слухов, взяла и явилась к нему в рабочий кабинет.

Поклонники ее были в отчаянии, до того она переменилась. Отец Анны‑Регице выжидал. Все‑таки господин Педер – сын именитых и богатых родителей. А безрассудная, фанатическая приверженность высшим целям – сродни детской болезни, она, как известно, проходит, когда человек окунается в житейское море, иными словами, когда настает время подумать о продолжении рода, о достатке и о приумножении достояния. Но вот он дал им свое согласие. Анну‑Регице Ворн обвенчали с новоиспеченным бакалавром богословия Педером Тевенсом, и в тот же день молодые отбыли из столицы на Остров.

Анна‑Регице была согласна поступиться отчасти своими привычками в отношении нарядов и всякого рода удобств. Но когда перед самым отплытием муж потребовал, чтобы она оставила на пристани сундук с бальными платьями и тонким столовым бельем, она взбунтовалась. Почему от этого нужно отказываться? Ведь сама по себе красота – не грех!

Тут‑то Анне‑Регице и открылось, что супруг ее одержим ревностью. Не той, что беснуется и вопиет, требует и выплескивается, ищет близости и унимается после нежнейшего примирения. А глухой, злобной ревностью, что гложет сердце, как червь.

Конец препирательствам положил черноголовый кучерявый матрос: он взвалил сундук на плечо и сказал, что место в лодке найдется. Анна‑Регице одарила его одной из своих дразняще долгих улыбок, после чего господин Педер повернулся на каблуках и удалился на носовую часть, подальше от новобрачной, где и просидел всю ночь, невзирая на то что на дне лодки для них было постлано. На рассвете он молча протянул Анне‑Регице руку и помог сойти на занесенный песками Остров. За весь день он не сказал ей ни слова. Ночью он так же молча вдавил в нее свое сухощавое белое тело. Он так яростно стискивал ее в объятьях, что наутро на розовой коже у нее проступили синие пятна.

Это ее вовсе не красило. Но она была до того влюблена, ей даже польстило, что она сумела пробудить в этом суровом книжнике столь сильную страсть. Она пробовала умилостивить его маленькими приношениями. Она подала ему в кабинет утренний кофе – на подносе, в расписной фарфоровой чашке, привезенной из дому. Он же холодно на нее взглянул, не поблагодарил и, не притронувшись к кофе, продолжал умещать книги на полках.

Островитяне новым пастором были довольны. Чувства, которые его обуревали, но которые он упорно таил от жены, изливались в тщательно составленных проповедях. Он не давал прихожанам спуску. Он распекал их за косность души, за неумеренное питие, за воскресную ловлю. Но, обрушившись на них, умел и утешить, и завершал проповедь ласкающими слух речами о малых мира сего, которые когда‑нибудь да воссядут у престола Предвечного. Он принимал их всерьез и честно отрабатывал свое жалованье, не то что его предшественник, – тот метал громы и молнии, лишь когда ему не приносили оговоренную часть улова.

Пастор был неотходчив. Минула неделя с их приезда на Остров, прежде чем он стал разговаривать с Анной‑Регице, как и прежде, но душу свою он ей не открыл, и первое время ей было очень тоскливо. Как ни пыталась она растормошить мужа – и поддразнивала его, и насмешничала, все усилия ее приводили к тому, что он еще больше замыкался в себе. Оправившись немного от потрясения, вызванного гнетущей тишиною в доме и нищетой, царившей на Острове, Анна‑Регине принялась налаживать свою жизнь. Она обратилась к рыбачкам за советом, как ей поставить хозяйство. Поначалу те отнеслись к новой пасторше настороженно, не поверив в ее чистосердечие, но мало‑помалу молоденькая горожанка, расторопная и любознательная, расположила их к себе. Анна‑Регице сошлась и с обеими девушками, что помогали ей по дому, – с Малене, дочерью Анны‑Кирстины и Анерса Кока, того самого, которого засосало в воронку, а еще ближе – с Майей‑Стиной. Так что хоть она и терпела лишения, но была окружена и вниманием и заботой.

Майя‑Стина была первой, кому Анна‑Регице сказала, что у нее, наверное, будет ребенок. Майя‑Стина выспросила, что могла, у матерей Нильса‑Олава и Нильса‑Анерса, которые давно уже остепенились и превратились в почтенных матрон, и, разумеется, у Йоханны: ведь та много чего переняла от своей приемной матери Марен. Йоханна дала Анне‑Регице настой из целебных трав и бузинный сок особого приготовления, – он полезен плоду, да и роды протекают легче. Пасторша расцвела и похорошела. Майе‑Стине было позволено потрогать через платье ее живот, когда ребеночек зашевелился. Пастор глядел на круглое личико своей жены, и глаза у него теплели.

…Ну вот Майя‑Стина и добралась наконец‑то до пасторовой усадьбы. Дорогой она перемолвилась с одной из рыбачек. Помахала девушке, что несла в деревянном башмаке уголья. Едва переступив порог, она узнаёт, что роды уже начались, хотя, как мы помним – и обязаны помнить, – пасторше положено носить еще с месяц. Малене привела свою мать и бабку по отцу, старую Андреа Кок. Послали и за Петриной, сестрой Януса Гибера. На огне пыхтят наполненные водой котлы, а из спаленки доносятся стоны пасторши. Майя‑Стина не знает, куда приткнуться. Старшие снуют взад‑вперед, то и дело отпихивая ее в сторону. Она подходит к кровати, где сидит Анна‑Регице. Та встречает ее слабой улыбкой. «Мне приснился сон, – говорит Анна‑Регице. – Мне приснилось, что я в театре, я ведь рассказывала тебе о театре? Там висел серый занавес, по которому были разбросаны цветы и зеленые травы. А сквозь занавес что‑то проблескивало, до того красиво! Только занавес так и не поднялся. И красоты этой я не увидела».

На лбу у нее бисеринками выступил пот. Майя‑Стина берет тряпицу и легонько отирает ей лоб. Потом идет и распахивает окно.

Лицо у Анны‑Регице искажается, зрачки суживаются, губы кривятся. «Ну, приступим. Помогите ей сесть на колени к Петрине и тащите воду, – приказывает Андреа. – Давай, дружочек, усаживайся, как поудобнее. Ну, а где же вода?»

На пороге, откуда ни возьмись, котенок, – Майя‑Стина чудом удерживает котел с кипятком. Петрина завернула подол, открыв грузные, узловатые ноги. Анна‑Регице утонула в ее объятиях, один лишь живот дугою и выпирает. Майе‑Стине кажется, что он занял собой всю комнату, и женщины копошатся у ног Анны‑Регице, как мураши. «А ну‑ка! – покрикивает Андреа. – Ну давите же, ну! Вон уже идет головка. Ну еще немножко!» Анна‑Регице кричит так, что содрогаются стены. Петрина ловит ее руки и прижимает покрепче к себе. Андреа поднимает в воздух маленькое окровавленное существо: одной рукой она поддерживает его за ножки, а другой – за спинку. Анна‑Кирстина готовится перерезать длинный серый шнур, что свисает с пупочка. «Это мальчик. Складненький и доношенный».

Майя‑Стина смотрит в распахнутое окно. На окраине неба догорают звезды.

В дверях появляется кто‑то в черном. Это пастор. Андреа передает ребенка Анне‑Кирстине и, раскинув руки, преграждает ему дорогу: «Уходите! Мужчинам сюда нельзя!» Спохватившись, она делает книксен, но плечом все‑таки старается оттеснить пастора к двери. Господину пастору тревожиться не о чем. У него родился складненький, здоровый сынок.

Пастор отталкивает Андреа. Вид у него точно у бесноватого, а глаза горят ровно угли. Он подходит к Анне‑Регице, которая прижалась к Петрине, и закатывает ей пощечину. «Потаскуха! – кричит он. – С кем ты переспала?!»

Анна‑Регице не может достойно ему ответить – она в обмороке…

Женщины поспешили удалить пастора и привести Анну‑Регице в чувство, чтобы она вытужила послед. Три дня пролежала Анна‑Регице в забытьи, правда, грудью кормила, да и ребенок подолгу был с нею. На четвертый день в ее спаленку взошел пастор, взял мальчика и унес к себе в кабинет. Анна‑Регице поднялась с постели и поплелась за мужем. Однако же тот захлопнул дверь перед ее носом, и с полчаса простояла она в ожидании, дрожа от холода. Отворив ей, он сообщил, что крестил ее сына как незаконнорожденного и назвал Томасом – по ее отцу. В приходскую книгу имя это вписано не будет. Кроме того, накануне, в присутствии четырех горожан, он засвидетельствовал, что ребенок – не от него.

Анна‑Регице молча приняла мальчика к себе на руки и вернулась в спаленку. В тот же день она спросила у Малене и Майи‑Стины, что ей надо сделать, чтобы обелить себя, – ведь она не знает здешних порядков. Те призадумались, стали разведывать, что и как, и сообщили: в таких случаях принято находить себе поручителей.

Тогда Анна‑Регице призвала к себе фогта и уговорилась с ним, что через две недели придет в ратушу, где наиболее уважаемые горожане выскажут о ней свое мнение.

Анну‑Регице мучили стыд и собственная беспомощность. Конечно, с Острова можно бы и уехать, только бегство ей мнилось неподобающим. Она сама выбрала в мужья этого трудного, неуступчивого человека. Ей даже хотелось вступить с ним в открытое противоборство и доказать ему, что сломить ее не удастся. И вместе с тем как это унизительно – просить новых знакомых удостоверить ее благонравие.

Фогт поспособствовал Анне‑Регице тем, что первым заслушал пошлинника. Тот вполне уже управлялся со своим лицом и изъяснялся гладко‑прегладко. Его друзья из столицы, сказал он, отзывались об Анне‑Регице самым лестным образом. Он и сам имел удовольствие с нею беседовать и был тронут тем участием, с каким она расспрашивала его про болезнь, от коей он почти исцелился. Из своего окна он немало наблюдал за жизнью Острова. По его глубочайшему убеждению, супруга пастора – в высшей степени приятная и достойная женщина, она не из тех, кто способен прельститься переломанными ногами и посулами дальних странствий. Он считает, что слухи о ее ветрености не имеют под собой основания. То же самое утверждали и женщины, с которыми Анна‑Регице свела по приезде знакомство. Под конец вперед вышла Андреа Кок и сказала: вот тут стоит Петрина, сестра капитана местного ополчения, она не даст ей соврать. Младенец, по всему, родился доношенный, но это еще ничего не значит, она столько их перевидела, и покрупней были, и помельче, да и как знать, не слишком ли много Анна‑Регице выпила бузинного сока, что дала ей Йоханна, может, это как раз и ускорило появление младенца на свет.

Пастор же вел себя так, словно повредился в уме. Он все требовал привести свидетелей, которые подтвердили бы, что его жена улыбалась и тому, и другому, и третьему и что, будучи в гостях у фогта, она положила руку на плечо пошлиннику. Тут фогт отвел его в сторонку и как лицо, облеченное властью, попросил замолчать и не выставлять себя на посмешище. Да, случается, дети родятся до срока. Бывает, до венчания между молодыми людьми происходит нечто, о чем приличествует умолчать. Но почему пастор так беспокоится на сей счет, он лично уразуметь не в силах. Разве это может пошатнуть уважение к нему прихожан или как‑то повлиять на дальнейшую его судьбу? Он же образованный человек. К тому же все понимают, что и пастырям не чуждо ничто человеческое. Фогт не вправе вмешиваться в отношения между женой и мужем, он лишь просит, чтобы они пошли друг другу навстречу. Из свидетельских показаний явствует, что пасторша перед мужем чиста. А уж захочет пастор вписать младенца в приходскую книгу или нет, – пусть останется на его совести.

На том дело и кончилось. Кое‑кто из рыбачек обиделись тем, что пасторшу едва не ославили. А вот многие мужья были куда как довольны, что ихний пастор не спустил жене. Ребенок – наверняка его, хотя больше походит на мать. Но и то правда, завлекать она завлекала, слишком часто улыбалась и руками шалила, когда с кем разговаривала. Женщины должны знать свое место и не мозолить людям глаза.

Два месяца господин Педер и близко не подходил к спаленке Анны‑Регице. А потом оттаял и стал туда исправно наведываться, порою даже он ненароком гладил жену по щеке. Анна‑Регице остерегалась ему перечить, поэтому ей все чаще удавалось повернуть по‑своему. Несмотря на то что муж нанес ей неслыханное оскорбление, она по‑прежнему восхищалась им. Он столько всего знал! Его одушевляли такие высокие устремления! Ему бы родиться святым или мучеником, дабы пострадать за веру. Но страдания бежали его, вот он и измышлял их себе, равно как и врагов. Он пожелал жить среди бедных, взвалив на свои плечи бремя их забот. На ее взгляд, он выбрал ношу не по себе. Тому, кто уносится мыслями в мироздание, трудно сосредоточиться на обыденном. Ей было даже чуточку жаль его.

У них родилось еще четверо здоровых детей, чьи имена все до единого были занесены в приходскую книгу. Во время родов Майя‑Стина держала Анну‑Регице за руку и думала о том, что сама вряд ли согласилась бы подвергнуться эдаким пыткам. Однако на следующий день все было уже позади, а в колыбельке лежало новое существо и, неосмысленно озирая мир, сосало большой палец.

Я вижу ее, Майю‑Стину. Более того, я могу ее сделать видимой. У нее было… Было? Да. У нее было овальное личико с ямочкой на подбородке и огромные карие глаза, которые изумленно круглели, когда она сталкивалась с какой‑то нечаянностью. Волосы были каштановые – они такими и остались, разве что с годами вдоль прямого пробора пробилась седина. Пасторша иногда наряжала ее в свои платья и даже заказала для нее в столице муслин: лиловые и коричневые цветочки на сером поле. Йоханна шила хорошо, но пасторша управлялась с иголкой куда проворнее.

Летом Майя‑Стина уходила в холмы и любовалась полевыми цветами, – неяркие, они все же скрашивали жалкую поросль песчаной осоки. Зимой она усаживалась на досуге с шитьем или книгой. Азбука Йоханны и назидательные отрывки из школьной хрестоматии – дело прошлое. Теперь она читала книги, которые ей давала из своей библиотечки Анна‑Регице; почти все они повествовали о чужих краях. Когда Майя‑Стина запрокидывала голову к вечернему небу, где багрянец медленно переходил в желтый и фиолетовый, отчего внизу меж холмами залегали густые тени, – там, в облаках, ей виделись неведомые страны, горные вершины и равнины, огненные цветы, дома с белыми колоннами. Она и не надеялась когда‑нибудь попасть в эти страны. Просто знала из книг, что они существуют.

А вообще‑то Майя‑Стина обладала веселым и пытливым нравом, правда, ей недоставало напористости. Она помногу трудилась и помногу мечтала, но мечты ее были весьма неопределенного свойства. Скорее это были и не мечты даже, а красочные пятна и очертания, что проносились перед ее глазами, стоило ей остаться наедине с собой. Майя‑Стина была самой обыкновенной девушкой, она ничем не отличалась от тех людей, которые приспособлены к жизни, но не очень одарены и для которых судьба не припасла еще больших потрясений или же больших испытаний. Вот какой, мне думается, была в те поры Майя‑Стина. Конечно же, общение с пасторшей не прошло для нее бесследно: она узнала, что кроме глиняной посуды и грубошерстного сукна на свете существует кое‑что и другое. Но она не так уж жаждала перемен. Она довольствовалась тем, что есть. Как чему быть, так и быть.

Шар – подарок Элле – она носила не снимая, только перестала его замечать. Да и сам он как‑то съежился, утратил золотистый блеск и сделался похож на те незатейливые украшения, что рыбаки нет‑нет да и привозили женам с материка. Ее родная мать, Фёркарлова Лисбет, не подавала о себе вестей. Может, она и умерла уже и ее вдовец‑муж опять овдовел. А имя Нильса‑Мартина, отца Майи‑Стины, в доме на Горе не упоминалось. Он далеко и давно позабыт. Давно позабыт и достаток, в коем некогда жили островитяне. Они свыклись с песком и штормами, со скудным пропитанием и нахлобучками, которые им задавал пастор.

Таким был Остров, когда туда забросило Гвидо из рода мозаичных дел мастера.

 

Глава девятая

Мозаичных дел мастер

 

Близ Острова и раньше терпели крушение суда, а в последние годы – чаще прежнего, и немудрено: что ни осень, то шторм за штормом. В старые времена, когда городка не было и в помине, когда не было ни фогта, ни пошлинника, не говоря уже о налогах, островитяне рассуждали так: все, что ни прибьет бурей к берегу, по праву принадлежит им, ведь они и так лишены многого. Если же какому‑нибудь бедолаге удавалось вырваться из объятий моря целым и невредимым, случалось, он оставался на Острове, женился и обзаводился детьми, разбавляя, так сказать, местную кровь, хотя где‑то на материке или в чужих краях его дожидались родные и близкие.

Нынче же Остров располагал нарочно снаряженной лодкой, на которой гребцы плыли на выручку тонувшим судам. За это им выплачивались наградные, только шли они властям и казне. Даже пастору причиталась доля, когда спасали суда или какой корабельный скарб.

По осени в сильные шторма на мель садились все больше парусники, груженные зерном или водкой, а мелей было предостаточно, – их намывало море, заглатывая дюны. Служители маяка исправно несли свою службу, но, бывало, налетит ураган, покорежит свинчатую решетку, повыдавит окошечки и загасит сальные свечи, что горели теперь вместо светильников, заправленных ворванью.

При этом нет‑нет да и исчезнут то мешок с зерном, то винная бочка, выкинутые на берег в безлюдном месте, – не иначе их вылавливали и забирали под шумок в придачу к наградным. Из‑за такого вот несчастного бочонка один занозистый шкипер из столицы затеял тяжбу и дошел до самого короля, даром что ему спасли жизнь. Пришлось фогту учинить розыск, и надо же, в подполье у жены служителя маяка обнаружили несколько бочонков с водкой и две кадушки меду, но как они туда попали, никто не мог объяснить. Впрочем, дело по обыкновению решили полюбовно и служителя маяка от должности не отставили.

Большие корабли вроде того, что привез капитана с его сундучком, мимо Острова проходили редко. Но однажды зимней ночью в шторм, нагрянувший с северо‑запада, на третью, считая от Северного мыса, мель наскочил бриг. А ночь была морозная, и мела метель. На море ходила крутая волна, вдалеке, в снежном тумане, смутно темнели мачты, облепленные людьми, которые отчаянно размахивали руками.

Первая попытка спустить лодку на воду кончилась неудачей. Море не пожелало принять ее и погнало обратно. И вторая попытка ничего не дала. Лодка перевернулась у ближней мели и накрыла собою спасателей. Один за другим они повынырнули из‑под нее и, уцепившись за борта, вплавь добрались до берега.

Бриг между тем накренился. Когда лодку спустили на воду в третий раз, палуба его опустела. Спасатели гребли против ветра, они одолели первую мель, перевалили через вторую и изготовились бросать канат. Да только ловить его уже было некому. Вдруг в переплетении снастей они увидели человека, что привязал себя к мачте и стоял, напоминая не то носовое украшение, не то ледяную статую. Он погружался в пучину и выныривал вместе с мачтой, время от времени волны накрывали его с головой.

Спасатели и сами сидели по пояс в воде, не успевая вычерпывать. Все окрест кишело обломками, – ударяясь о борта лодки, они прибивали ее все ближе и ближе к бригу, который уже лег на бок. Нильс‑Олав, сын Нильса‑Мартина и единокровный брат Майи‑Стины, подтянулся на фока‑рею и стал подбираться к тонущему. Его поминутно захлестывали волны, но он не отступался. Соразмеряя каждое свое движение, он вплотную приблизился к обледенелому человеку, перерезал трос, которым тот себя принайтовил, втащил его на фока‑рею и сволок в лодку. Спустя считанные мгновенья бриг опрокинулся и затонул, взметнув фонтан брызг. Волны погнали лодку через мели так шибко, что с берега казалось, будто она перелетает с гребня на гребень.

Из тех, кого смыло за борт, не спасся никто. Дня через три после крушения рыбакам, что забрасывали неводы у Западной бухты, начали попадаться утопленники: они поднимались с морского дна, когда выбирали неводы. То были красивые люди, правда, таких темноволосых и смуглых на Острове еще не видели.

Оледеневшего моряка – единственного, кто уцелел, – наспех закутали в одеяла и переправили в городок. Первую ночь он провел у пастора. Потом его отнесли на Башенную Гору к Йоханне, – после смерти Марен Антонсдаттер Йоханна больше всех смыслила во врачевании.

Моряка положили в той самой светелке, где некогда восседал за книгами молчаливый, надменный Хиртус. А Майя‑Стина перебралась на скамью в кухне. Она‑то и выходила моряка. Три недели не отпускала его огневица. Он метался и бредил, порою даже порывался встать. Йоханна готовила ему успокаивающее питье из бузины, белены и крапивы, Майя‑Стина приподнимала с подушки его голову, подавала питье и кормила.

Он был очень хорош собой. Лицо покрывал легкий загар, прямые черные волосы наискось падали на лоб. С четвертой недели ему полегчало. Как‑то утром Майя‑Стина откинула черную прядь и потрогала его лоб – лоб был гладкий, прохладный. С губ сошла синева. Глаза приоткрылись – они смотрели ясно и слегка удивленно.

Когда у Майи‑Стины выдавалось свободное время, она учила моряка своему языку. Показывала рукою на столик, сундук, камышовое кресло, приносила из кухни горшки и миски и с величайшей серьезностью повторяла название каждой вещи до тех пор, пока он не начинал выговаривать его более или менее внятно. Она написала на клочке бумаги, как ее зовут, а он внизу приписал свое имя. По буквам выходило «Гвидо», но звучало оно скорее как «Гидо».

Наконец Гвидо поднялся на ноги. Майя‑Стина вывела его на Гору и показала рукою на море и небо, песок и птиц, и лодки у берега. Месяца через два с помощью знаков и слов они могли уже кое‑как объясняться. Майя‑Стина поняла, Гвидо хочет узнать, что сталось с его товарищами, и повела его через луг на кладбище, в тот уголок, где в землю были врыты безыменные деревянные кресты. Потом они сошли к морю возле Северного мыса – взглянуть на то место, где разметало бриг. От него почти ничего не осталось, но у самой воды из песка торчала именная доска. Гвидо наклонился и пробежал пальцами по буквам: «Габриелла»…

Вернувшись домой, он взял лист бумаги и составил список. Список этот Майя‑Стина отдала пасторше, которая часто проведывала моряка и беседовала с ним на его родном языке, пусть и подыскивая слова. Минуло всего несколько дней, и на деревянных крестах вывели имена, хотя никто не мог поручиться, что под оными крестами покоятся как раз те, кому имена эти принадлежат. Впрочем, имело ли это значение? Разве всех их не уравняла смерть?

Гвидо еще не совсем оправился, а уже старался пособить хозяевам. Поначалу Аксель досадовал, что в доме у них водворился посторонний мужчина. Но стоило ему увидеть, какие чудеса вытворяет чужестранец с мотком обыкновенной веревки, какие замысловатые узоры он сплетает, а потом возьмет да и опять распустит, даже не верится, что в руках у него простое вервие, – словом, Аксель был заворожен и без конца упрашивал моряка «поштукарить». Вдобавок Гвидо умел рисовать, писать красками и резать по дереву. Он брал маленький ножичек и выделывал фигурки зверей и человечьи лица. А вот Майю‑Стину он вырезал целиком: она стоит, приветно раскинув руки, коса уложена вокруг головы, приглядишься – виден чуть ли не каждый волосок. Еще Гвидо подбирал на берегу камушки и укладывал их, да так, что первый камушек задавал тон всему узору. По отдельности они были невзрачные, а вместе смотрелись красиво, хотя проку от этого было немного.

Йоханна стала примечать, что Майя‑Стина и Гвидо тянутся друг к другу, и это ее тревожило. На Остров пришла весна. Так оно обычно по весне и бывает. Растеньица, погребенные под песками и снегом, стали пробиваться наружу. В дюнах у маяка насадили волоснец и осоку, чтобы остановить песок. С материка понавезли цветочных семян и луковиц. Правда, морские туманы и неутихающий ветер погубили немало ростков, зато оставшиеся укоренились и выжили. Они были неприхотливы, и цветы на них распускались неяркие, скромные – розоватые, блекло‑лиловые, бледно‑желтые. Гвидо рассказал Майе‑Стине – и нарисовал, – какие пышные цветы растут у него на родине, как они увивают стены и пламенеют под палящим солнцем. Он описывал округлые плоды, напоминающие окраской луну и солнце, и растения с зелеными и иссиня‑черными гроздьями, что выращивают на склонах гор.

Как‑то раз, ближе к лету, они сидели в садике у Йоханны под бузинным деревом, с бузины осыпался цвет, прямо на волосы Майе‑Стине. Она спросила, не тоскует ли Гвидо по стране с пламенеющими плодами. Он отбросил со лба черную прядь и ответил, что ждать его особенно никто не ждет, но у него есть там кое‑какие дела, которые нужно уладить.

В один из вечеров, когда на Гору пришла Анна‑Регице, – а она могла и перевести и растолковать Майе‑Стине непонятное слово, – Гвидо стал рассказывать про себя и свой род. Его прапрапрадед по отцовской линии, а может, и еще более отдаленный предок, этого Гвидо доподлинно не знает, теперь уж и не докопаешься до истоков, – он был мозаичных дел мастером и странствовал от одной церкви к другой и выкладывал там свои мозаики. Он выложил Святую Аполлонию, у которой язычники вырвали зубы. Он подобрал несколько кусочков ослепительно белого мрамора и окаймил красным; святая прижимает руку ко лбу, а исторгнутые зубы белеют подле ее ног и в черных клещах, что держат меднорукие дикари. Иногда он употреблял пестрый мрамор, иногда, если ему надо было обозначить глубину и тень, – только серый и белый. Он использовал также смальту, простую и золотую; кусочки смальты он сажал на мастику, а в мастику входили известь, вода и пепел из огнедышащих гор.

Он запечатлел Святого Георгия на белом коне, который пронзает мечом одетого в зеленую чешую дракона. А чтобы детям не было боязно, он сделал дракона поменьше и надел на него поводок и конец поводка дал держать принцессе.

Он изобразил Иону во чреве кита, правда, не в самом чреве, иначе страстотерпца было бы не видать, но в тот миг, когда кит заглатывает Иону и из глотки чудовища торчат его босые ноги. А рядом тот же кит извергает Иону обратно, головой вперед, – лицо у него исхудалое, а глаза изумленные. Гвидо видел все эти мозаики – они почитаются работами большого мастера.

Прапрапрадед Гвидо радовался тому, что стяжал известность. Но вот как‑то ночью ему пригрезилось, что к постели его приблизился некто высокий и поманил за собой. Он встал и без лишних слов последовал за Высоким, а тот завел его далеко в горы. Наконец они очутились в темной пещере. Снаружи завывал ветер. Высокий стоял недвижно и молча, словно чего‑то ждал. Вдруг сквозь каменную стену пещеры стал пробиваться свет.

Стена делалась все прозрачнее и прозрачнее, и наконец глазам мастера открылась мозаичная картина, равной которой он еще не встречал.

Ее обрамлял круг, набранный из серебряной смальты, что сверкал и одновременно переливался всеми цветами радуги. За ним шел круг из золотой смальты, сиявший величественно и нежно. А посреди было выложено око, и это око видело его насквозь. Он разглядывал мозаику через прозрачную стену и за стуком собственного сердца слышал дыхание вечности. Он весь ушел в созерцание – и сам был видим как на ладони. Он ощутил, что вся жизнь его, прожитая до сего часа, была лишь серой тенью подлинной жизни и только сейчас обрела смысл и расцветилась красками. Он словно бы привстал на цыпочки и испил картину до дна – и в то же время он как бы стоял поодаль и дозволял себе упиваться ею. «Видишь, – сказал Высокий, должно быть, то был величайший в мире мозаичных дел мастер, – в картине несть числа осколкам, но каждый из осколков стоит того, чтобы быть частью картины».

Когда прапрапрадед Гвидо очнулся, он загорелся желанием воссоздать Око, которое, если на него посмотреть, и самого тебя делает насквозь зримым. К прежним своим мозаикам он остыл. Они для него померкли. Он мнил их творениями, но то были всего‑навсего безделки, которыми он тешил свое тщеславие. Отныне он был озабочен лишь тем, как бы выложить мозаикой пригрезившуюся ему картину, где бы раздобыть камни, способные передать ее многоцветие.

В церквах, где он подвизался, от него порядком устали: он постоянно выкладывал одно и то же и на полдороге бросал. Все ему чего‑то недоставало – игры света, полутени, пластинок с редкостным бирюзовым оттенком, коих он нигде не мог отыскать – ни в мраморных ломнях, ни в лучших стекловарнях. Его покинули все подмастерья, – им надоело работать впустую. Сам же он в поисках камней подолгу скитался в горах и по берегу моря и всякий раз возвращался домой ни с чем, да еще и без единого гроша в кармане. Рассказывают, что он чуть было не вырвал глаз у своего новорожденного сына: ему померещилось, будто в безмятежном младенческом взгляде сокрыто именно то, что он ищет. Другая, более трогательная история повествует о том, что, лежа на смертном одре, он глянул жене в глаза, – а глаза у нее были кроткие, карие, и радужка обведена голубым, – и перед тем, как испустить дух, все сокрушался, как это он, исходив невесть сколько дорог, не удосужился обратить свой взор на то, что всю жизнь было у него под боком. Может, обе эти истории и выдуманы, а может, и в той и в другой есть толика истины.

Род мозаичных дел мастера знавал всякие времена, и добрые, и худые. Иные из его сыновей, внуков и правнуков кормились ремеслами, другие крестьянствовали в горах, пополняли моряцкое сословие. Но в каждом колене нарождался человек, которому суждено было унаследовать мечту мастера воссоздать Всевидящее Око. Потомков этих не назовешь баловнями судьбы. Они пускались в дальние странствия, нередко оказываясь в стенах школ и академий, где обучали живописи и ваянию. Кое‑кому из них чудилось порою, что они достигли взыскуемого и запечатлели гармонию всего сущего ярким мазком или же в тщательно выверенных пропорциях. Но куда чаще они приходили в отчаяние от собственного несовершенства и бросали одну начатую работу за другой, при том что само по себе созидание, возможно, и доставляло им радость.

Гвидо – как раз из числа проклятых потомков мозаичника. Дома ему не сиделось, и он покинул родной городок. Ему довелось войти в круг учеников знаменитейших художников своего времени и поработать у них в мастерских. Однако же то, что он там увидел, не слишком‑то его вдохновило, хотя мозаичных дел мастера освоили уже множество колеров и научились преломлять свет так, что могли изобразить и солнце в дымке после ненастья, и волглые утренние облака. Да, художники ныне понимают, что на помощь себе необходимо призвать и осязание, и обоняние, и слух, но все равно он невысокого мнения об их работах. Все эти прославленные творения поверхностны и ничего не говорят ни уму, ни сердцу. Это тусклое отражение той действительности, которую человек познал, и уж тем более той, которую ему еще предстоит познать во всей ее многообъятности. Сперва он думал, не иначе глаза ему затуманила пелена, потому он и не способен оценить все великолепие мироздания. Но постепенно он все больше и больше укреплялся в мысли, что и он, и его собратья художники видят, слышат и чувствуют точно так же, как и остальные люди, разве что они чуточку зорче и проницательнее. Но ведь этого «чуточку» мало. Чувствилище человека еще недостаточно совершенно, а искусство – это мираж, оно вводит в заблуждение, ибо обнаруживает глубину и смысл там, где их нет.

Работая над своими картинами, он пытался отыскать новые измерения. Кончилось тем, что все учителя повыгоняли его – отчасти из‑за того, что он не скрывал своего к ним презрения, отчасти потому, что они находили его картины невзглядными и малопонятными.

Тогда он подался в моряки. В вечно переменчивом море он увидел отсвет того, что искал. Каких только богатств не таит в себе море! В его глубинах произрастают густые леса, там встречаются коралловые рифы таких расцветок, что не привидится и во сне. Если он когда‑нибудь и решится нарисовать Око, то нарисует его отраженным в море.

Гвидо рассказывал и попутно делал наброски. Анна‑Регице время от времени вставляла свои замечания и старалась пояснить его мысли. А Майя‑Стина сидела и задумчиво на него посматривала. Он так отличался от мужчин с их Острова, не только обличьем, но и своим поведением. Когда они прогуливались по берегу, он подбирал и дарил ей морские камушки. Он преподносил ей какой‑нибудь сорный цветок, и ей вдруг открывалось, что и в таком цветке есть своя красота. Говорил он живо, помогая себе жестами. Она мало что поняла из его рассказа, лишь то, что человек он незаурядный и незадачливый и душа его не знает покоя.

«Почему бы тебе не остаться у нас на Острове? – молвила она негромко, опасаясь, как бы пасторша не сочла ее навязчивой. – Здесь, куда ни пойдешь, со всех сторон море».

Гвидо кивнул. Он уже об этом подумывал. Однако так и так сперва ему придется съездить на родину. Он давно потерял связь со своей семьей, но все дело в том, что покойный шкипер был его близким другом, а шкипера ждут жена и дети, и он обязан навестить их, прежде чем устраивать свою жизнь. Кое‑что из вещей шкипера удалось спасти: серебряные часы, брошку и кусок шелка, которые тот купил в подарок жене. Гвидо передаст их семье погибшего, а потом вернется и нарисует море.

Он предполагал уехать через несколько дней. Все эти дни Майя‑Стина ходила точно во сне, и лицо ее тихо светилось. «Ты влюблена, – сказала ей пасторша. – Вот и я точно так же влюбилась в своего мужа, потому что он был не такой, как все, а мне хотелось перемен. Но только, девочка моя, ты должна крепко подумать. Тебе будет с ним нелегко. На первом месте у него всегда будут честолюбивые замыслы. Им он останется верен, а в остальном верности не жди». Майя‑Стина кивала и думала о своем.

Однажды вечером, когда на небе пролегли розовые и темно‑лиловые полосы, Майя‑Стина и Гвидо ушли в дюны и опустились на песок в укромной ложбинке. Рокот моря доносился до них как далекая колыбельная. Майя‑Стина расстегнула блузку и положила руку Гвидо себе на грудь. П<


Поделиться с друзьями:

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.051 с.