Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

На пороге войны с эскимосами

2022-08-21 57
На пороге войны с эскимосами 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

 

Пять суббот подряд по утрам на «Кортах Ист‑Сайда» Джинни Мэннокс играла в теннис с Селеной Графф, своей одноклассницей из школы мисс Бэйсхор. Джинни и не скрывала, что считает Селену величайшей занудой у мисс Бэйсхор – в школе, просто кишмя кишевшей отменными занудами, – но в то же время никто не мог сравниться с Селеной в поставках новых банок теннисных мячей. Ее папаша эти мячи делал, что ли. (Как‑то за ужином в назидание всему семейству Мэнноксов Джинни изобразила, как протекает ужин у Граффов: вышколенный лакей обносит всех и подает каждому слева не стаканы томатного сока, а банки с мячами.)

Только эта канитель: после тенниса завезти Селену домой и затем выкладывать – всякий раз – деньги за весь проезд, – уже действовала Джинни на нервы. В конце концов, ездить с кортов на такси, а не автобусом придумала Селена. В пятую субботу однако, едва машина тронулась к северу по Йорк‑авеню, Джинни вдруг заговорила.

– Эй, Селена…

– Чего? – спросила та, не отрываясь от своего занятия: она ладонью шарила по полу такси. – Ну куда девался мой чехол от ракетки? – простонала она.

Несмотря на теплый май, обе девочки были в пальто поверх шортов.

– Ты в карман положила, – сказала Джинни. – Эй, послушай…

– Ох господи, ты меня просто спасла!

– Слушай, – гнула свое Джинни, которой не хотелось от Селены никаких благодарностей.

– Чего?

Джинни решила сразу все ей выложить. Такси уже подъезжало к улице Селены.

– Мне сегодня не хочется опять платить за всю дорогу, – сказала она. – Я ж не миллионерка, знаешь.

Селена глянула на нее изумленно, затем с обидой.

– Я разве не плачу всегда половину? – простодушно спросила она.

– Нет, – сухо ответила Джинни. – Ты заплатила половину в первую субботу. В самом начале прошлого месяца. А с тех пор – ни разу. Я не хочу жлобиться, но я живу всего на четыре пятьдесят в неделю. Из них, к тому же, приходится…

– Я же всегда мячики приношу? – сварливо спросила Селена.

Иногда Джинни хотелось ее убить.

– Твой отец их делает или как‑то, – сказала она. – Тебе они за так достаются. А я должна платить за каждую мелкую…

– Ладно, ладно, – ответила Селена громко и с решимостью, которая вроде бы доказывала ее правоту. С подчеркнутым равнодушием она стала рыться в карманах пальто. – У меня только тридцать пять центов, – холодно сказала она. – Хватит?

– Нет. Извини, но ты мне должна доллар шестьдесят пять. Я записывала все…

– Мне надо подняться и взять у матери. До понедельника что, не подождет? Я бы в спортзал принесла, если тебя это утешит.

Ну какая после такого снисходительность?

– Нет, – ответила Джинни. – Мне сегодня вечером в кино. Нужно сейчас.

В неприязненном молчании девочки смотрели в окна по разные стороны, пока такси не подъехало к дому Селены. Та сидела ближе к обочине и вышла первой. Едва не захлопнув за собой дверцу, резко и рассеянно, словно заезжая голливудская звезда, прошагала в подъезд. Джинни, побагровев, уплатила таксисту. После чего собрала свой теннисный комплект – ракетку, полотенце, шапочку от солнца – и двинулась следом. В пятнадцать Джинни была под шесть футов, в теннисных туфлях 9‑Б,[60] и в вестибюле от ее застенчивой неуклюжести на резиновом ходу веяло чем‑то опасно‑любительским. Селена предпочла смотреть на указатель этажей над дверью.

– Теперь ты мне должна доллар девяносто, – подходя к лифту, сказала Джинни.

Селена обернулась.

– Да будет тебе известно, – сказала она, – моя мать очень больна.

– Что с ней такое?

– Фактически у нее пневмония, и если ты думаешь, что мне приятно ее тревожить всего‑навсего из‑за денег… – Селена оборвала фразу со всем возможным апломбом.

Джинни вообще‑то слегка опешила от этих сведений, истинных или же нет, – однако вовсе не растрогалась.

– Не я же ее заразила, – сказала она и вошла вслед за Селеной в лифт.

Когда Селена позвонила в дверь, девочек впустила – вернее, слегка приотворила и не стала закрывать дверь – цветная горничная, с которой Селена, похоже, не разговаривала. Джинни бросила свой теннисный комплект на стул в прихожей и пошла за Селеной. В гостиной та обернулась и сказала:

– Ты не против подождать? Может, мне придется ее разбудить.

– Ладно, – сказала Джинни, с размаху усевшись на диван.

– Ни за что бы не подумала, что ты такая скаредная, – сказала Селена; она разозлилась довольно, чтобы вспомнить слово «скаредная», но не настолько расхрабрилась, чтобы его подчеркнуть.

– Да уж какая есть, – ответила Джинни и закрылась номером «Вот». Она держала развернутый журнал, пока Селена не вышла, затем снова положила его на радиоприемник. Оглядела комнату, мысленно переставляя мебель, выбрасывая настольные лампы, убирая искусственные цветы. По ее мнению, комната выглядела крайне омерзительно – богато, но низкопробно.

Неожиданно откуда‑то из квартиры донесся громкий мужской голос:

– Эрик? Это ты?  

Селенин брат, догадалась Джинни – его она никогда не видела. Она закинула одну длинную ногу на другую, оправила подол двубортного верблюжьего пальто на колене и стала ждать.

В комнату ворвался юноша в очках и пижаме, но без тапочек, и рот его был открыт.

– Ой. Елки‑палки, я думал, это Эрик, – сказал он. Не останавливаясь, совершенно неэлегантно он прошел по комнате, прижимая что‑то к узкой груди. Присел в пустой угол дивана. – Я только что идиотский палец себе порезал, – сказал он как‑то уж очень пылко. Посмотрел на Джинни, будто и ожидал ее увидеть. – Вы когда‑нибудь резали себе палец? До самой кости вот так вот? – спросил он. В его гнусавом голосе звучала подлинная мольба, словно Джинни, ответив, могла спасти его от некоей особо томительной своим одиночеством новизны первопроходца.

Джинни уставилась на него.

– Ну, не до самой кости, – ответила она, – но резала.

Смешнее мальчишки – или мужчины, точно сказать было затруднительно, – она никогда не встречала. Волосы у него стояли торчком после сна. Зарос двухдневной светлой щетиной. И выглядел – ну, как‑то по‑дурацки.

– Как вы порезались? – спросила Джинни.

Вяло приоткрыв рот, он смотрел на пораненный палец.

– Чего? – переспросил он.

– Как порезались?

– Да откуда я знаю? – сказал он, всем тоном своим подразумевая, что ответ на вопрос безнадежно неясен. – Чего‑то искал в этой идиотской мусорной корзине, а там полно лезвий.

– Вы Селенин брат? – спросила Джинни.

– Ну. Господи, я истекаю кровью. Не уходите. Мне, может, переливание понадобится.

– А вы что‑нибудь приложили?

Селенин брат слегка отнял свое увечье от груди и предъявил Джинни.

– Идиотскую туалетную бумагу, – сказал он. – Кровь остановить. Как при бритье. – Он снова глянул на Джинни. – А вы кто? – спросил он. – Подруга дурынды?

– Мы в одном классе учимся.

– Да ну? Как вас зовут?

– Вирджиния Мэннокс.

– Вы Джинни? – Он прищурился на нее из‑за очков. – Джинни Мэннокс?

– Да, – ответила Джинни и сняла ногу с ноги.

Брат Селены вновь обратился к своему пальцу – очевидно, единственному предмету во всей комнате, достойному его внимания.

– Я вашу сестру знаю, – невозмутимо произнес он. – Чертова задавака.

Джинни выпрямилась.

– Кто?  

– Вы меня слышали.

Никакая она не задавака!

– Черта с два, – сказал Селенин брат.

– А вот и нет!

– Черта с два. Она королева. Королева всех идиотских задавак.

Тут он отвлекся и заглянул под толстые слои туалетной бумаги на пальце.

– Вы даже не знакомы с моей сестрой.

– Черта с два не знаком.

– Как ее зовут? Имя какое? – стояла на своем Джинни.

– Джоан… Джоан Задавака.

Джинни помолчала.

– Как она выглядит? – вдруг спросила она.

Нет ответа.

– Как она выглядит? – повторила Джинни.

– Если б она выглядела и вполовину так, как себе воображает, ей бы до чертиков повезло, – сказал брат Селены.

Это, по тайному мнению Джинни, могло считаться интересным ответом.

– Я ни разу не слышала, чтобы она говорила о вас, – сказала она.

– А меня колышет? Меня это чертовски колышет, да?

– Она все равно помолвлена, – сказала Джинни, не сводя с него глаз. – И через месяц выходит замуж.

– За кого? – спросил он, подняв голову.

Джинни до упора воспользовалась тем, что он смотрит.

Вы его все равно не знаете.

Он снова принялся ковыряться в своей самодельной повязке.

– Мне жаль его, – сказал он.

Джинни прыснула.

– По‑прежнему кровь идет, как ненормальная. Наверное, нужно чем‑то намазать, да? Чем бы таким намазать? Меркурохром сойдет?

– Лучше йод, – ответила Джинни. Затем, почувствовав, что ответ слишком учтив при таких обстоятельствах, добавила: – Меркурохром для такого вообще не сойдет.

– А чего нет? Почему не сойдет?

– Просто не сойдет, вот и все. Вам йод нужен.

Он посмотрел на Джинни.

– А он сильно жжется, да? – спросил он. – Просто жуть как жжется?

Жжется, – сказала Джинни, – но от него, знаете, не умирают.

Очевидно, вовсе не обидевшись на ее тон, брат Селены вновь обратился к своему пальцу.

– Мне не нравится, когда жжется, – сказал он.

– Никому не нравится.

Тот кивнул.

– Ну да, – произнес он.

Джинни еще с минуту за ним понаблюдала.

– Хватит его трогать, – вдруг сказала она.

Словно от электрического разряда, брат Селены отдернул неувечную руку. Сел немного ровнее – точнее, стал чуть меньше сутулиться. Посмотрел куда‑то в угол. Его буйное лицо обволокла некая мечтательность. Палец нераненной руки он сунул в рот и, ногтем выковыряв что‑то из щели между передними зубами, повернулся к Джинни.

– Въели? – спросил он.

– Что?

– Вобедали?

Джинни покачала головой.

– Поем, когда домой приду, – ответила она. – Мама всегда к моему приходу обед готовит.

– У меня в комнате есть полсэндвича с курицей. Хотите? Я его не трогал, ничего.

– Нет, спасибо. Честно.

– Вы же в теннис играли, елки‑палки. Чего, не проголодались?

– Дело не в этом, – сказала Джинни, закидывая ногу на ногу. – Просто мама всегда готовит обед к моему приходу. В смысле, она с ума сходит, если я не голодная.

Брата Селены такое объяснение, похоже, устроило. По крайней мере, он кивнул и отвернулся. Но потом снова посмотрел на нее.

– А стакан молока? – спросил он.

– Нет, спасибо… Все равно спасибо.

Он рассеянно нагнулся и поскреб лодыжку.

– Как зовут парня, за кого она выходит? – спросил он.

– Джоан? – переспросила Джинни. – Дик Хеффнер.

Брат Селены продолжал чесать лодыжку.

– Он капитан‑лейтенант на военном флоте, – сказала Джинни.

– Подумаешь.

Джинни хихикнула. У нее на глазах он расчесал лодыжку докрасна. А когда принялся расцарапывать ногтем какую‑то сыпь на икре, Джинни отвела взгляд.

– А откуда вы знаете Джоан? – спросила она. – Я вас у нас дома вообще не видела.

– Я никогда и не был у вас дома.

Джинни помедлила, но деваться было некуда.

– Так где же вы тогда с ней познакомились? – спросила она.

– На вечеринке, – ответил он.

– На вечеринке? Когда?

Я откуда знаю? Рождество 42‑го. – Из нагрудного кармана пижамы он двумя пальцами извлек сигарету, на которой, похоже, и спал. – Спичек киньте? – сказал он. Джинни передала ему коробок со стола. Брат Селены закурил, не разгладив изгиб сигареты, обгоревшую спичку сунул обратно в коробок. Откинув голову, медленно выпустил изо рта огромнейший клуб дыма и снова втянул его ноздрями. Дальше он курил в том же стиле «французский вдох». Весьма вероятно, что не пижон сейчас ломал перед Джинни комедию на диване, но хвастался своим личным достижением молодой человек, который некогда пробовал бриться левой рукой.

– Почему Джоан задавака? – спросила Джинни.

– Почему? Потому что задавака. Откуда я, к чертовой матери, знаю, почему?

– Да, но почему вы так про нее говорите?

Тот устало повернулся.

– Слушайте. Я, как идиот, написал ей восемь писем. Восемь. Ни на одно она не ответила.

Джинни помедлила.

– Ну, может, занята была.

– Ага. Занята. Такая до черта деловая, что противно.

– А обязательно нужно так много ругаться? – спросила Джинни.

– Еще бы, к чертям, не нужно.

Джинни хихикнула.

– А вы с ней вообще долго знакомы были? – спросила она.

– Хватило.

– Ну, в смысле, вы ей когда‑нибудь звонили или что‑нибудь? В смысле, вы ей вообще когда‑нибудь звонили?

– Не‑е.

– Ну так господи. Если вы ей никогда не звонили или что…

– Да не мог я, елки‑палки!

– Почему? – спросила Джинни.

– Меня не было в Нью‑Йорке.

– О. А где вы были?

– Я? В Огайо был.

– Ой, вы там в колледже учились?

– He‑а. Бросил.

– Ой, вы служили в армии?

– Не‑а. – Рукой с сигаретой брат Селены постукал себя по груди слева. – Мотор, – сказал он.

– Сердце? – уточнила Джинни. – А что с ним?

– Откуда я, к чертовой матери, знаю? В детстве у меня был ревматизм. Чертов гемор…

– Может, вам тогда бросить курить? В смысле, вам разве не полагается не курить или как‑то? Врач говорил моему…

– A‑а, да они чё угодно наговорят, – ответил он.

Джинни ненадолго прекратила обстрел. Очень ненадолго.

– А что вы делали в Огайо? – спросила она.

– Я? Работал на идиотском самолетном заводе.

– Правда? – переспросила Джинни. – Вам понравилось?

– «Вам понравилось?» – передразнил он. – Да я всей душой полюбил там работать. Обожаю самолетики. Они такие лапушки.

Но Джинни уже слишком увлеклась и потому не обиделась.

– Сколько вы там проработали? На самолетном заводе?

– Елки‑палки, да откуда я знаю? Тридцать семь месяцев. – Он встал и подошел к окну. Выглянул на улицу, почесал большим пальцем позвоночник. – Поглядите только, – сказал он. – Дурачье чертово.

– Кто? – спросила Джинни.

– Откуда я знаю? Кто угодно.

– У вас из пальца кровь сильнее пойдет, если вы его так вниз держать будете, – сказала Джинни.

Он услышал. Поставил левую ногу на сиденье в оконной нише и раненую руку утвердил на ляжке. Он по‑прежнему смотрел на улицу.

– И все тащатся в призывную комиссию, как подорванные, – сказал он. – Дальше мы будем сражаться с эскимосами. Знаете, да?

– С кем? – переспросила Джинни.

– С эскимосами… Почистите уши, елки‑палки.

– Почему с эскимосами?

– Да откуда я знаю, почему? Откуда мне знать? И сейчас пойдут одни старики. Только те, кому под шестьдесят. И кроме таких, никого не возьмут, – сказал он. – День им короче сделать и все… Подумаешь.

Вам‑ то не ходить все равно, – сказала Джинни, не имея в виду ничего, кроме правды, однако, еще не договорив, поняла, что сказала не то.

– Я знаю, – быстро ответил он и снял ногу с сиденья. Приподнял раму и щелчком отправил окурок на улицу. Затем, покончив с окном, повернулся. – Эй. Сделайте доброе дело. Когда этот парень придет, скажете, через пару секунд я буду готов? Мне только побриться, и все. Ладно?

Джинни кивнула.

– Поторопить Селену или как? Она знает, что вы тут?

– Ой, она знает, – ответила Джинни. – Я никуда не спешу. Спасибо.

Селенин брат кивнул. Прощальным взглядом окинул свой палец, словно убеждаясь, что с таким увечьем доберется до своей комнаты.

– А чего вам пластырем не заклеить? У вас что, пластыря тут нет нигде?

– Не‑а, – ответил он. – Да ладно. Бывайте. – Он выбрел из комнаты.

Через несколько секунд вернулся – с половиной сэндвича.

– Ешьте, – сказал он. – Полезно.

– Ну правда, я совсем не…

Берите, елки‑палки. Я его не отравил, ничего.

Джинни взяла полсэндвича.

– Ладно, большое вам спасибо, – сказала она.

– С курицей, – сказал он, не отходя от нее, наблюдая. – Вчера вечером купил его в гастрономе идиотском.

– Красивый.

– Ну так и ешьте тогда.

Джинни откусила.

– Полезно же?

Джинни с трудом проглотила.

– Очень, – ответила она.

Брат Селены кивнул. Рассеянно оглядел комнату, скребя впалую грудь.

– Ладно, мне, наверно, одеваться пора… Господи! Вон звонят. Ладно, бывайте! – Он пропал.

Оставшись одна, Джинни огляделась, не вставая: куда бы выбросить или спрятать этот сэндвич? По прихожей кто‑то шел. Она сунула сэндвич в карман пальто.

В комнату вступил молодой человек чуть за тридцать, не дылда и не коротышка. Правильные черты, короткая стрижка, покрой костюма, узор фуляра не выдавали никаких ясных сведений. Он мог работать в еженедельнике – или устраиваться туда. Мог играть в пьесе, которая только что сошла со сцены в Филадельфии. Мог служить в юридической конторе.

– Здравствуйте, – приветливо сказал он Джинни.

– Здравствуйте.

– Видели Фрэнклина? – спросил он.

– Он бреется. Просил вам передать, чтобы подождали. Сейчас выйдет.

Бреется. Боже праведный. – Молодой человек глянул на часы. Затем уселся в кресло, обитое красным дамастом, скрестил ноги и поднес руки к лицу. Кончиками пальцев потер закрытые глаза – так, словно очень устал или недавно пришлось сильно напрягать зрение. – Сегодня наикошмарнейшее утро моей жизни, – сказал он, отнимая от лица руки. Говорил он одним горлом, будто у него не оставалось сил вкладывать в слова дыхание.

– Что случилось? – спросила Джинни, глядя на него во все глаза.

– Ох… Слишком долгая история. Я никогда не достаю людей, с которыми не знаком хотя бы тыщу лет. – Он отсутствующе и досадливо уставился куда‑то в окна. – Но никогда больше я не стану считать себя даже отдаленнейшим знатоком человеческой натуры. Можете меня цитировать направо и налево.

– Что случилось? – повторила Джинни.

– Ох, господи. Этот тип, с которым я делил квартиру много, много, много месяцев, – я даже не хочу о нем говорить… Этот писатель, – добавил он удовлетворенно – вероятно, вспомнив любимое проклятие из романа Хемингуэя.[61]

– Что он натворил?

Честно говоря, я бы не стал пускаться в детали, – сказал молодой человек. Презрев прозрачный хумидор на столе, он вытащил сигарету из своей пачки и прикурил от собственной зажигалки. Руки у него были крупные. Они вовсе не выглядели ни сильными, ни умелыми, ни чувствительными. Однако действовал он ими так, будто их гнало не вполне ему подконтрольное эстетическое неистовство. – Я решил, что даже думать об этом не стану. Но я в таком просто бешенстве, – сказал он. – То есть, вот вам такой жуткий типчик из Алтуны, штат Пенсильвания, – или откуда‑то вроде. Явно умирает с голоду. Я же достаточно добр и порядочен – а я вообще такой добрый самаритянин, – поэтому принимаю его к себе в квартиру, эту абсолютно микроскопическую крохотную квартирку, где сам едва могу повернуться. Знакомлю его со всеми своими друзьями. Терплю, пока он замусоривает всю квартиру своими кошмарными рукописями, окурками, редиской, всякой пакостью. Представляю его всем до единого театральным продюсерам Нью‑Йорка. Таскаю его грязные рубашки в прачечную и обратно. И после всего этого… – Молодой человек помолчал. – И вот итог моей доброты и порядочности, – продолжил он, – Этот гнус уходит из дому в пять или шесть утра – не оставил мне даже записки и выгреб все до крошки отовсюду, куда только смог залезть своими мерзкими грязными лапами. – Он умолк и затянулся, тонкой струей со свистом выпустил дым изо рта. – Я не желаю об этом говорить. Вот не желаю и все тут. – Он посмотрел на Джинни. – Мне очень нравится ваше пальто, – произнес он, уже встав с кресла. Подошел, пощупал лацкан. – Миленькое. Такой хорошей верблюжьей шерсти я с войны не видел. Можно спросить, где вы его достали?

– Мама привезла из Нассо.

Молодой человек глубокомысленно кивнул и отступил к креслу.

– Одно из немногих мест, где можно достать поистине хорошую верблюжью шерсть. – Он сел. – Она там долго пробыла?

– Что? – спросила Джинни.

– Ваша мама долго там пробыла? Я почему спрашиваю – моя мама была там в декабре. И часть января. Обычно я езжу с ней, но такой заполошный был год, я просто не смог вырваться.

– Она там была в феврале, – сказала Джинни.

– Здорово. Где останавливалась? Знаете?

– У моей тети.

Он кивнул.

– Можно спросить, как вас зовут? Вы – подруга сестры Фрэнклина, как я понимаю?

– Мы учимся в одном классе, – сказала Джинни, ответив только на второй вопрос.

– А вы не та прославленная Максин, о которой Селена все время говорит?

– Нет, – ответила Джинни.

Молодой человек принялся отряхивать ладонью брючные отвороты.

– Я с головы до пят в собачьей шерсти, – сказал он. – Мама на выходные ездила в Вашингтон и зверя забросила ко мне в квартиру. Он, конечно, вполне симпатичный. Но такие мерзкие привычки. У вас есть собака?

– Нет.

– Вообще‑то, я думаю, держать их в городе жестоко. – Он бросил чиститься, откинулся на спинку и снова посмотрел на часы. – Этот мальчик, сколько его помню, никогда не приходит вовремя. Мы идем смотреть «Красавицу и чудовище» Кокто,[62] а на эту картину поистине следует  приходить вовремя. То есть, если не прийти, все очарование пропадет. Вы его видели?

– Нет.

– О, всенепременно сходите! Я его смотрел восемь раз. Это абсолютно чистый гений, – сказал он. – Я пытаюсь затащить на него Фрэнклина уже много месяцев. – Он сокрушенно покачал головой. – Ох уж этот его вкус. В войну мы с ним работали в этом жутком месте, и мальчик просто силком таскал меня на самые невообразимые картины на свете. Мы смотрели и про гангстеров, и вестерны, и мюзиклы…

– Вы тоже работали на самолетном заводе? – спросила Джинни.

– Господи, да. Долгие, долгие, долгие годы. Давайте об этом не будем, прошу вас.

– У вас, значит, тоже плохо с сердцем?

– Боже правый, нет. Постучим по дереву. – Он дважды стукнул по ручке кресла. – Я здоров, как…

Когда вошла Селена, Джинни вскочила и двинулась ей навстречу. Селена сменила шорты на платье – в иной ситуации Джинни это взбесило бы.

– Извини, что бросила тебя, – неискренне произнесла Селена, – но пришлось дождаться, когда мама проснется… Привет, Эрик.

– Привет, привет!

– Мне все равно не нужны деньги, – сказала Джинни, понизив голос, чтобы услышала только Селена.

– Что?

– Я тут подумала. Ну то есть, ты же мячи все время приносишь и все такое. Я об этом забыла.

– Но ты же сказала, что я за них не плачу и поэтому…

– Проводи меня, – сказала Джинни и вышла первой, не попрощавшись с Эриком.

– А я думала, ты в кино сегодня собираешься и тебе поэтому деньги нужны, – сказала Селена в прихожей.

– Очень устала, – произнесла Джинни. Нагнулась за своим теннисным комплектом. – Слушай, я звякну тебе после ужина. У тебя на вечер какие‑нибудь планы были? Может, зайду.

Селена уставилась на нее:

– Хорошо.

Джинни открыла дверь и пошла к лифту. Нажала кнопку.

– Я познакомилась с твоим братом, – сказала она.

– Правда? Ну и субъект, да?

– А чем он вообще занимается? – как бы между прочим спросила Джинни. – Работает или что?

– Недавно бросил. Папа хочет, чтобы он вернулся в колледж, а он ни в какую.

– Почему?

– Откуда я знаю? Говорит, слишком старый и все такое.

– А сколько ему?

– Откуда я знаю? Двадцать четыре.

Двери лифта открылись.

– Я тебе позвоню! – сказала Джинни.

На улице она двинулась на запад к Лексингтон, на автобус. Между Третьей и Лексингтон сунула руку в карман за кошельком и наткнулась на половину сэндвича. Вытащила, начала опускать руку, чтобы выронить сэндвич на тротуар, но вместо этого положила обратно в карман. Несколько лет назад она три дня не могла избавиться от пасхального цыпленка, чей трупик обнаружила в опилках на дне своей мусорной корзины.

 

Хохотун

 

В 1928 году, когда мне сравнялось девять, я до самозабвения принадлежал к организации, известной под названием «Клуб команчей». Каждый день в три часа, после уроков нас, двадцать пять команчей, у мужского выхода средней школы 165 на 109‑й улице, что возле Амстердам‑авеню, подбирал Вождь. Тычками и кулаками мы прокладывали себе путь в переоборудованный рейсовый автобус Вождя, и тот вез нас (соответственно финансовой договоренности с нашими родителями) в Центральный парк. Остаток дня, если позволяла погода, мы играли в футбол, американский или европейский, или в бейсбол – в зависимости (крайне произвольной) от времени года. Если было сыро, Вождь неизменно водил нас либо в Музей естествознания, либо в музей искусств «Метрополитен».

По субботам и почти всем национальным праздникам Вождь собирал нас с раннего утра по нашим многоквартирным домам и в своем обреченном на вид автобусе увозил с Манхэттена на относительно широкие просторы парка Ван‑Кортландта[63] или в Палисады. Если у нас на уме была просто атлетика, мы ехали в Ван‑Кортландт, где игровые поля были предписанных размеров, а в команду противника не входила детская коляска или разгневанная старушенция с клюкой. Если же наши индейские сердца стремились в поход, мы ехали в Палисады и мужественно претерпевали тяготы. (Помню, как‑то в субботу я потерялся на хитром участке пересеченной местности между рекламным плакатом жидкого крахмала «Линит» и западной оконечностью моста Джорджа Вашингтона. Тем не менее, головы я не потерял. Сел в величественной тени гигантского плаката и, как ни проливал слезы, деловито открыл коробку с обедом, почти уверенный, что Вождь меня найдет. Вождь нас всегда находил.)

В те часы, когда Вождь был свободен от команчей, его звали Джон Гедсудски, и жил он на Стэйтен‑айленде. Крайне робкий, прекраснодушный молодой человек лет 22–23, изучал право в Университете Нью‑Йорка – в общем, личность весьма примечательная. Не стану и пытаться исчислить множество его достижений и достоинств. Но мимоходом замечу, что был он скаутом‑орлом,[64] едва не стал полузащитником американской сборной в 1926 году, и было известно, что его крайне сердечно зазывала к себе пробоваться бейсбольная команда «Нью‑Йоркские гиганты». Он оставался бесстрастным и беспристрастным арбитром всех наших полоумных спортивных схваток, мастером разведения и гашения костров, бывалым и благосклонным санитаром первой помощи. Все мы, от самого мелкого хулигана до самого крупного, любили его и уважали.

Вождь образца 1928 года стоит у меня перед глазами до сих пор. Если бы да кабы, люди росли бы, как грибы, и у команчей он бы тогда в момент стал великаном. Но поскольку все обстоит так, как обстоит, он был приземист – каких‑то пять футов и три‑четыре дюйма, не больше. Волосы иссиня‑черные, начинались на лбу очень низко, нос крупный и мясистый, а корпус почти такой же длины, что и ноги. В кожаной ветровке плечи у него смотрелись мощно, но были узкими и покатыми. Однако тогда мне казалось, что в Вожде слились воедино все самые фотогеничные черты Бака Джоунза, Кена Мэйнарда и Тома Микса.[65]

Каждый день, когда темнело настолько, что у проигрывавшей команды появлялся предлог пропускать по нескольку «легких мячей» с ромба или передач из зоны защиты, мы, команчи, сильно и себялюбиво полагались на рассказчицкое мастерство Вождя. К такому часу мы обычно превращались в разгоряченную раздраженную шайку и с кулаками либо визгом кидались в свару за места в автобусе поближе к Вождю. (Там было два параллельных ряда набитых соломой сидений. В левом имелось три лишних места – лучших в автобусе: они доходили до самого кресла водителя.) Вождь забирался в автобус только после того, как все мы успокаивались. Тогда он седлал свое кресло водителя и гнусавым, но звучным тенорком излагал нам новую порцию «Хохотуна». Едва он приступал, интерес наш не угасал ни на миг. Эта история была в самый раз для команча. Возможно – даже эпических пропорций. Из тех историй, что расползаются вширь и вглубь, однако в сущности своей остаются переносными. Такую всегда можно прихватить домой и поразмыслить над ней, сидя, например, в ванне, когда сливается вода.

Хохотуна, единственного сына зажиточной пары миссионеров, во младенчестве похитили китайские разбойники. Когда зажиточная пара миссионеров отказалась (из своих религиозных убеждений) платить выкуп за сына, разбойники, до ужаса разъярившись, сунули голову малявки в столярные тиски и несколько раз крутанули соответствующую струбцину вправо. Плод этого уникального эксперимента вырос и возмужал с безволосой головой, по форме – как орех пекан, и с лицом, на котором вместо рта под носом располагалась огромная овальная полость. Сам нос представлял собой две заросшие мясом ноздри. Следовательно, когда Хохотун дышал, отвратительный безрадостный провал у него под носом расширялся и сокращался, словно (как я себе это представляю) некая чудовищная вакуоль. (Вождь скорее продемонстрировал, нежели объяснил нам, каким способом дышал Хохотун.) Посторонние сразу же при виде этого ужасного лица падали в обморок. Знакомые чурались Хохотуна. Однако вот что любопытно – разбойники позволяли ему слоняться по их логову, если только он прикрывал лицо шелковой маской, сотканной из лепестков розового мака. Маска не только уберегала разбойников от зрелища их пасынка, но и сообщала им, где он, ибо в сложившихся обстоятельствах от Хохотуна разило опием.

Каждое утро в крайнем своем одиночестве Хохотун украдкой (а перемещался он по‑кошачьи изящно) уходил в густой лес, росший вокруг разбойничьего логова. Там он подружился со множеством всевозможного зверья: собаками, белыми мышами, орлами, львами, боа‑констрикторами, волками. Более того, там он снимал свою маску и разговаривал с ними – тихо и мелодично, на их языках. Звери его уродом не считали.

(Вождю понадобилось около двух месяцев, чтобы рассказать историю досюда. Но потом он стал больше своевольничать в эпизодах – к вящему довольству команчей.)

Хохотун умел держать ухо востро, и в два счета разузнал все самые ценные профессиональные тайны разбойников. Он о них все равно был невысокого мнения и быстренько установил свою систему, более действенную. Сначала довольно скромно он принялся за дело на свой страх и риск по всей китайской глухомани – грабил, угонял, убивал, если этого было не избежать. Вскоре эта преступная изобретательность вкупе с особой любовью к честной игре завоевали ему признательность населения. Удивительное дело, но его приемные родители (те разбойники, что первоначально заморочили ему голову преступностью) узнали о его достижениях в числе последних. А узнав, безумно взревновали. Как‑то ночью все они по одному прошествовали мимо ложа Хохотуна, полагая, что надежно одурманили пасынка, и своими мачете истыкали то, что лежало под одеялами. Жертвой оказалась мать разбойничьего главаря – неприятная вздорная личность. Это событие лишь раззадорило в разбойниках жажду крови, и Хохотуну в конце концов пришлось запереть всю шайку в глубокой, но приятно изукрашенной гробнице. Время от времени они оттуда сбегали и несколько досаждали ему, но убивать их он отказывался. (Эта сострадательная сторона Хохотуновой натуры едва не сводила меня с ума.)

Вскоре Хохотун уже регулярно переходил через китайскую границу в Париж, Франция, и там с наслаждением дразнил своей развитой, но скромной гениальностью Марселя Дюфаржа, прославленного на весь мир детектива и чахоточного остроумца. Дюфарж и его дочь (девушка изысканная, хоть отчасти и трансвеститка) стали Хохотуну лютыми врагами. Снова и снова они пытались водить Хохотуна за нос. Чисто для развлечения тот обычно до пол пути велся, а затем исчезал и не оставлял им даже отдаленно правдоподобного намека на то, как ему удалось скрыться. Только время от времени он бросал где‑нибудь в парижской канализации язвительную прощальную записку, и ее незамедлительно доставляли к ногам Дюфаржа. В парижской канализации Дюфаржи бултыхались изо дня в день.

Вскоре Хохотун накопил крупнейшее личное состояние на свете. Большую его часть он анонимно отдавал монахам местного монастыря – непритязательным аскетам, посвятившим свою жизнь разведению немецких полицейских овчарок. Остаток Хохотун переводил в брильянты, которые в изумрудных сейфах мимоходом опускал в Черное море. Лично ему мало что требовалось. Питался он только рисом и орлиной кровью, обитал на бурном побережье Тибета в крохотном домишке с подземным спортзалом и тиром. С ним жили четверо слепо преданных ему соратников: речистый волк по имени Черное Крыло, обаятельный карлик по имени Омба, гигантский монгол Хонг – язык ему выжгли белые люди – и роскошная юная евразийка, которая из безответной любви к Хохотуну и глубокой заботы о его личном благополучии иногда слишком уж нетерпимо относилась к преступности. Хохотун отдавал все свои приказания из‑за черной шелковой ширмы. Даже Омбе, обаятельному карлику, не дозволялось видеть его лицо.

Я мог бы – не стану утверждать, что буду, но мог бы – часами водить читателя – силой, если нужно – туда‑сюда через парижско‑китайскую границу. Так уж вышло, что Хохотуна я полагал неким своим сверхвыдающимся предком – эдаким Робертом Э. Ли,[66] у которого приписываемые ему добродетели растворены в крови. Такое вот соображение – это еще ничего по сравнению с той неумеренной иллюзией, что владела мною в 1928 году, когда я считал себя не только прямым потомком Хохотуна, но и единственным законным его наследником. В том году я не был даже сыном своих родителей – я себе виделся дьявольски лощеным самозванцем, который дожидается малейшего их промаха, чтобы сделать ход – желательно без насилия, но вовсе не обязательно – и явить им свое подлинное лицо. Как меру предосторожности, дабы не разбить сердце моей липовой мамочки, я намеревался взять ее в свой преступный найм в некоем неопределенном, однако пристойно царственном качестве. Но главным образом в 1928 году я должен был следить за собой. Подыгрывать фарсу. Чистить зубы. Причесываться. Чего бы это ни стоило, сдерживать свой природный сатанинский смех.

Вообще‑то я был не единственным законным наследником Хохотуна. В Клубе было двадцать пять команчей – или двадцать пять законных наследников, – и все мы инкогнито и зловеще перемещались по городу, присматривались к лифтерам – потенциальным заклятым врагам, углом рта, но бегло нашептывали распоряжения на ухо кокер‑спаниелям, указательными пальцами рисовали мишени на лбу учителям арифметики. И вечно ждали – ждали достойной возможности внушить страх и восторг ближайшей посредственной душе.

Однажды февральским днем, сразу после начала бейсбольного сезона команчей, я заметил в автобусе Вождя новшество. Выше зеркальца заднего вида над ветровым стеклом появилась небольшая фотография в рамке – девушка в академической шапочке и мантии. Мне показалось, что портрет девушки не стыкуется с общим чисто мужским оформлением автобуса, и я в лоб спросил Вождя, кто это. Сначала он упирался, но затем признал, что это девушка. Я спросил, как ее зовут. Он уклончиво ответил:

– Мэри Хадсон. – Она что, спросил я, в кино снимается или как. Он ответил, нет, она раньше ходила в колледж Уэллсли.[67] И добавил медленно и запоздало, что колледж Уэллсли – очень первоклассный колледж. Но я спросил, зачем ее фотография в автобусе. Вождь слегка пожал плечами – мне показалось, он вроде бы дал понять, что снимок ему как бы подбросили.

Следующую пару недель фотография – сколь насильно или случайно ее Вождю ни навязали – автобуса не покидала. Она не выметалась вместе с фантиками с Малышом Рутом[68] и разбросанными лакричными палочками. Тем не менее, мы, команчи, к ней привыкли. Она постепенно приобрела неброский характер спидометра.

Но однажды по дороге к Парку Вождь притормозил у обочины Пятой авеню в районе Шестидесятых улиц – через добрые полмили после нашего бейсбольного поля. Около двадцати советчиков за спиной водителя немедленно потребовали разъяснений, но Вождь ни единого не предъявил. Вместо этого он выдвинулся на позицию рассказчика и преждевременно пустился излагать очередную порцию «Хохотуна». Однако едва он начал, в дверь автобуса кто – то


Поделиться с друзьями:

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.156 с.