О чем рассказывают книги взрослых — КиберПедия 

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

О чем рассказывают книги взрослых

2021-01-29 60
О чем рассказывают книги взрослых 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

А ведь недавно, чуть ли не вчера, стоило сунуть нос в рваные, пропахшие плесенью и кислой капустой «выпуски» про сыщиков и разбойников, как он, Шурка, забывал себя, забывал, что называется, весь божий свет, и ему ни капельки не жалко было этого света. Напротив, в том‑то и состояло удивительное колдовство шершаво‑серых, тусклой мелкой печати, совсем казалось незавидных «выпусков», что, читая их, он уже был не Шурка

Соколов, не Кишка по прозвищу, а кто‑то совершенно другой, и этого другого не донимали, как всегда, тревожные, неребячьи думы об отце и матери, не огорчали такие пустяки, как невыученные уроки, забытый порожний ушат в сенях, неколотые дрова и нечищеная картошка. Тем более этому другому бессердечному человеку не было никакого дела до мужиков и баб и всего русского царства‑государства, которое следовало поскорей бежать спасать. Ему, этому странному, невозможному человеку, было наплевать на Праведную книгу пастуха Сморчка, которую тот разыскивал, утверждая, что в ней, писанной Емельяном Пугачевым и прикарманенной и спрятанной богатыми, рассказывалось, как сделать так, чтобы всем бедным на земле людям жилось вольготно. И многое другое, бывшее раньше очень важным, дорогим‑предорогим, решительно не касалось теперь читаря.

Подумать только, не касалось то самое, что мучило, радовало и составляло его настоящую жизнь! Ну, не всю, так очень большую ее часть. А тут, глотая «выпуск» за «выпуском» (тридцать две странички, долго ли!), он с охотой, без всякого угрызения совести, сам не зная почему, изменял этой настоящей своей жизни, убегал от нее в другую, тоже как бы заправдашную, но полную тайн, опасностей, крови и золота, где он, Шурка, мог умирать и воскресать, сколько ему вздумается, и, главное, где все кончалось благополучно, не так, как в обычной жизни. В «выпусках» злодеи в конце концов подыхали в страшных, заслуженных ими муках, бедные, несчастные люди становились богатыми и счастливыми.

По всему этому необычный мир разбойников и сыщиков, князей и баронесс разных превосходно уживался в Шуркиной душе с обыкновенной жизнью, ведь в ней оказывалось много непонятного, загадочного, что и не раскусишь, попадались злодеи, они мешали хорошо жить‑поживать мамкам и батькам, да и самим ребятам. К сожалению, эти настоящие злодеи не подыхали, как в книжках Миши Императора, точно все они были Кащеями Бессмертными, бедные не становились богатыми, и что‑то мало находилось, как поглядишь, послушаешь, счастливых людей на земле. В настоящей жизни не хватало как раз смелых, добрых и умных разбойников, вроде Антона Кречета или Ганса Найденова Красной Сатаны, которые в книжках всегда побеждали злодеев. Но дайте срок, подрастет один парнишка, наберется силенок, ума‑разума и придет со счастливой палочкой на помощь людям, расправится со всеми злодеями. Этот парнишка, когда был совсем маленьким, несмышленышем, не ходил еще в школу и не читал книжек, собирался завести лавку и раздавать даром всем друзьям‑приятелям и приятельницам, знакомым и незнакомым ребятам китайские орешки и медовые пряники, губные гармошки со звонками и без звонков, куклы, сахарные и тряпичные, и перочинные ножички с костяными красивыми ручками, со штопором. Потом, когда паренек подрос, всего насмотрелся и наслушался, начитался, он добавил к лавке кое‑что более существенное: он спасет русское царство‑государство, победит германцев и австрийцев, вернет солдат по домам и наградит всех мужиков и баб, всех мамок и тятек хлебом, лошадьми, у кого их нет, коровами, деньгами…

Вот как складно выходило до некоторых пор у Шурки. Тогда он не знал еще Данилы, вынувшего свое сердце и светившего этим сердцем людям, показывая во тьме дорогу вперед, к правде и добру; еще не вернулся с войны отец без ног, не приехал из госпиталя на поправку дядя Родя Большак с красной партийной карточкой в нагрудном кармашке гимнастерки; еще не прогнали в Питере царя, не жгли мужики господской усадьбы, не пахали сообща пустыря в барском, к Волге, поле; не было и в помине заседания Совета в избе‑сарае Кольки Сморчка, и самого Совета не существовало, и, главное, самое важное, не было еще на свете великих подсобляльщиков‑помощников, научившихся писать протокол «слушали – постановили», кое о чем догадываться, понимать, что такое революция… Да, ничегошеньки еще не происходило в селе, и одной отрадой в Шуркиной ребячьей душе были обманные книжки Мишки Императора… Он возвращался из разбойничьего мира в свою избу, хватался за грифельную доску. Задачки и примеры с дробями и процентами решались сами, только успевай записывать ответы. Стишки заучивались наизусть с одного раза: прочитал громко вслух, зажмурился, представил страницу со стихами, повторил слово в слово, и, извольте, запомнилось навсегда. Ну не раз прочитал – два, три, – какая разница, поднимай руку в классе, барабань, пока не остановит Григории

Евгеньевич… Шурка готовил уроки, и тут же, мимоходом, появлялась на столе гармошка из листочка старой исписанной тетради для Ванятки, чтобы не скучал, не баловался, не мешал большим. И скоро уж гремел на кухне басовитый глас этого большого, взрослого человека:

– Мам, чего надо делать? Говори скорей, а то убегу сейчас на улицу!

Были в школе замечательные, с завлекательными картинками во всю страницу, в полстраницы, книги, как на подбор толстые, тяжеленные, положишь в холстяную сумку, она сразу раздует бока, не застегнешь ее на пуговицу, и плечо оттягивает приятно лямка, будто тащишь счастливо за спиной мерную корзину белых грибов из Заполя. Словом, это были настоящие книги, есть что почитать взахлеб, досыта, полистать картинки, полюбоваться ими наперед, гадая, про что тут нарисовано, и опять уткнуться в листочки, стать глухим, немым и слепым. Не трогайте его, ради бога! Он такое видит и слышит, что и не выскажешь всего потом ребятам, растолковывая прочитанное и незаметно, от себя, прибавляя, чего в книге и нет и за что после Шурке попадало от приятелей, особенно от Яшки Петуха, который не любил выдумок.

Книги, книги из школьного шкафа, никогда не забудутся они, читанные и перечитанные, нет их милее! То были известные всем, разлюбезные творения про капитана Немо и его таинственный остров, про Гулливера, попавшего в страну смешных маленьких человечков, где коровы, как букашки, и все, все настоящее, только крохотное; то были книги про князя Серебряного и силача‑парня Митьку Чаво, орудовавшего в бою оглоблей, про Тараса Бульбу, расстрелявшего родного сына (жалко казака Андрея, конечно, но как поступить иначе, продался врагам из‑за какой‑то дуры‑паночки!), про знаменитого Фритьофа Нансена, первопечатников Иоганна Гутенберга и Ивана Федорова, баловников Тома Сойера и Гека Финна, нашедших в пещере клад, про кораблекрушения, путешествия, приключения и всякое другое, завлекательное, – не оторвешься, пока не дочитаешь до конца, до последней разорванной и склеенной хлебным мякишем, захватанной, со следами масленых пальцев, странички. И страсть как хочется, чтобы у такой понравившейся книжечки вовсе не было конца, так бы они, миленькие листочки, тянулись п тянулись, перевертываясь, так бы и глотал их с утра до вечера, каждый день, и все бы еще оставалось много непрочитанных листочков на завтра.

Однажды, в субботний отрадный час, когда щедро распахнулись поцарапанные дверцы рыжего ненаглядыша школьного шкафа‑библиотеки и выстроилась шумная, нетерпеливая очередь менять книжки, Григорий Евгеньевич неожиданно дал Шурке большого «Робинзона Крузо» из своей библиотеки (школьного «Робинзона» выхватил у Шурки из рук Олег Двухголовый, и запахло дракой). «Робинзон» Григория Евгеньевича раза в три был толще того Крузо, которого держал, прижав к толстому подбородку, проворный Олег; он, Шуркин «Робинзон», был «полный», как сказал учитель, и Шурка этим здорово утешился.

Он читал весь субботний вечер, пока не загасили свет. Читал все воскресенье, не вылезая из‑за стола, сидя на корточках, стоя на коленках, лежа на столе – на всякий манер, потому что уставал сидеть, как сидят все добрые люди. Он читал и пропускал от нетерпения страницы с рассуждениями, не отрывался от книги и за едой.

– Память проглотишь, глупый, – говорила за обедом мать и сердилась: – Брось книжку, пока я тебе по лбу ложкой не съездила!

Он не бросил, потому что не слыхал приказания, и отведал деревянной мокрой ложки. Он стерпел, выклянчил, выревел потом трехлинейную жестяную лампу, с которой мать управлялась обычно на кухне по хозяйству, и ночью, ко вторым петухам дочитал‑таки, одолел всего большого, полного «Робинзона» и утром в понедельник возвратил книгу Григорию Евгеньевичу. Он ожидал похвалы, а ему и тут попало.

– Ты с ума сошел?! – закричал встревоженный учитель, хватаясь за голову. – Посмотри, на кого ты стал похож! У тебя красные глаза, больные!

– Не выспался, – признался Шурка. – Голова немного трещит…

– Сию минуту домой! Выспись и до завтра не возвращайся в школу, – распорядился строго Григорий Евгеньевич, и с тех пор не давал больше Шурке книг из своего шкафа красного дерева со стеклянными дверцами.

Ах, зачем Шурка понес «Робинзона Крузо» обратно учителю в понедельник! Известно, какой это день, примета бабья, глупая, а что‑то в ней есть от правды. Сколько он потерял из‑за этого проклятого понедельника! Раскроются ли перед ним хоть еще разик стеклянные дверцы дорогого шкафа, там книг напихано до ужасти сколько, и все толстенные, с кожаными корешками и золотым тиснением, наверное, такие же умопомрачительные, как полный «Робинзон Крузо». Смилостивится ли когда Григорий Евгеньевич? Какую жертву и кому принести, чтобы он смилостивился? – терзался тогда Шурка.

Да, то были отличнейшие, стоящие книги про смельчаков, не боящихся опасностей, самой смерти, готовых всегда на подвиги ради других людей, большие, отчаянные и добрые сердца у этих бесстрашных героев. Шурка любил их, героев‑смельчаков, и сам принадлежал к этой славной семейке, так, потихоньку, никому открыто не признаваясь, думал он про себя.

Но все же и эти превосходные книги часто не походили на окружающую жизнь. Все, что в них рассказывалось, казалось очень завлекательными историями, но такими, которые никогда не сбудутся, как сказка бабуши Матрены про Счастливую палочку. Понарошку все может быть, а взаправду… Смекай, для чего сказка придумана. Их, эти прекрасные истории, хорошо было читать, чтобы забыться, помечтать о чем‑то невозможном, лежа на печи, на горячих кирпичах, вообразить себя героем приключения, грея озябшие косточки у костра, на Волге, в яме‑пещере, которую они как‑то с Яшкой Петухом выкопали, играя в разбойников.

Может быть, Шурка так и жил бы этими несбыточными историями, глотал их, как «выпуски» Миши Императора, читая, утешался и забывался от разных горестей и невзгод, прятался за такие книги, как за стену, когда уж больно сильно донимали всякие неприятности. Эти смелые, умные, веселые книги украшали бы его ребячье существование, как‑то утешали и даже кое в чем наверняка помогали. Да, так бы, вероятно, и было, и времечко шло живо и ничего нового не запало бы ему сильно и верно в душу, если бы он не понюхал других книжечек, весьма неказистых с виду, с простецкими названиями, чаще всего тонюсеньких. Прямо сказать, не читая, то была, на ребячий взгляд, никуда не годная дрянь, которую и в руки не хотелось брать. Все ученики чурались таких тонких книжонок, и сам Шурка долгое время всячески от них открещивался.

Но как‑то поневоле пришлось взять, не сыскалось в ту субботу в школьном шкафу ничего другого, нечитаного, все стоящие книги расхватала ребятня третьего и четвертого классов. Он винил себя нещадно: так и надо ротозею, не опаздывай, договаривайся загодя, с кем обменяться книжками, не лови ворон по сторонам! Огорченный Шурка не глядя принял от Григория Евгеньевича одну тощую‑претощую тетрадку в новеньких прочных корках, оклеенных клетчатой, незахватанной бумагой, сунул в свою горестно‑легкую школьную торбу.

Возвращаясь домой, он, отстав от ребят, вынул по привычке новую книжку, подосадовал еще немного, развернул и… все позабыл: куда ему идти, за чем, что он держит в руках и почему. Ноги сами привели его к дому. Наскоро пообедав, он опять живехонько потянулся в торбу за тетрадкой в клетчатых корках. Он прочитал ее и в третий раз, во сне, и не прочитал, а все, о чем рассказывалось, увидел. Потом и наяву он всегда очень ясно все видел, стоило ему только вспомнить славную книжицу.

Он видел старую деревянную, как у них в селе, качающуюся от густого благовеста колокольню в пасхальную ночь, видел дряхлого, в полушубке и теплой шапке, звонаря Михеича, вспоминающего свою нелегкую, горькую жизнь. Старик по звездам знал время, когда надо ударять в колокола. В пасхальную темную ночь он и без звезд чувствовал прежде свое время. А тут, отзвонив к ранней службе, он, когда заутреня началась, задумался, забылся, сидя по привычке на скамье под большим колоколом, зажав в руке веревочную петлю от тяжелого, неподвижного «языка». Время пришло трезвонить под крестный ход, а он все думает, перебирает свою нескладную жизнь, обиды и так знакомо Шурке спрашивает себя, темную пасхальную ночь спрашивает, старую безмолвную колокольню: «Где же оно, счастье?»

Михеич чем‑то похож на церковного сторожа заику Прова и на деда Василия Апостола. Но скорее это нищий старик, что брел однажды шоссейкой, побираясь по деревням, шел в родные места умирать… Нет, тот старик хоть побродил по богатым, теплым землям, о которых он проникновенно рассказывал ребятне у воротец, отдыхая, он хоть чужую, с достатком, жизнь поглядел, порадовался, а старому звонарю, должно быть, и на чужое порадоваться было не на что. Он беззвучно плачет, перебирая в памяти прожитое: похоронил жену и детей, теперь и самому пришла пора отправляться на погост, эвон, рядышком он.

Ради чего бился‑колотился столько лет? Кто перешел ему в жизни дорогу?.. Да вот кто… богатый ворог, сосед лавочник. От него ему, Михеичу, не стало доли на свете, от кого же еще?! Нынче он, ворог, тоже стар, умирать ему тяжело, страшно, он валяется по воскресеньям в церкви на полу на коленях, замаливает грехи. Не замолить! Не замолить!.. Он точно просит прощения не у бога, а у Михеича. «Бог тебе судья… бог суди!» – шепчет звонарь, утираясь рукавом полушубка.

– Ой, не то говоришь, дедушка! Не то, не то! – хочется крикнуть Шурке. – Надо‑тка обидчика схватить за горло, вытрясти из него, окаянного, бессовестную душу, может, тогда и тебе что сыщется путное на земле, в твоей деревне… Но ты стар, нету сил, да и привык, видно, прощать обидчикам… Ах, не надо было этого делать, не надо! Вот и остается – звонить в церковные колокола… «А что? – спрашивает вдруг себя Шурка. – Может, и это не плохо – ударять в большой, громкий колокол, будить, звать народ в церковь или еще куда… на добрые, хорошие дела, а?»

«Михеич, заснул?» – кричат с земли. Встрепенулся Михеич, глядит – огни внизу, крестный ход вокруг церкви, пение, а звона, положенного в такое время, нету. Грех‑то какой! Сорвал шапку, перекрестился, привычноосторожно положил одну ладонь на туго натянутые частые веревки от малых колоколов, а другой рукой снова взялся крепко за петлю от «языка» главного. Нога отыскала доску, к которой привязан «язык» среднего колокола. Нажми посильней ногой – оживет и этот. Шурка знает, он бывал на колокольне в пасху, наблюдал, как звонит, работает Пров, да и сам не раз, с Яшкой Петухом и Катькой, с Тихонями и Олегом Двухголовым, праздничномирной и дружной компанией громогласно трезвонил, аж гудела‑звенела голова и глохли уши. Поэтому он хорошо видит, что делают в темноте, на ощупь, старые, ожившие руки звонаря.

Раскачав тяжелый железный «язык», Михеич ударил в большой колокол, и тот оглушительно‑торжественно загудел. И вся деревянная колокольня со скрипучей лестницей отозвалась, задрожала, взлетели прочь галки, ночевавшие под крышей церкви. А большой колокол безумолчно, ласково потрясал темноту, и Михеич проворно тронул, перебрал пальцами веревочные струны, и тотчас малые звонкие колоколята послушно, тонко откликнулись веселой скороговоркой. Вон и средний колокол отозвался в свой черед своим голосом, и все эти звуки – железные, медные, серебряные – слились в радостный перезвон.

Как всегда, будто само собой делается все у Михеича. И такой у него получается праздничный звон, разговаривают, поют и смеются колокола, точно в Питере, за Невской заставой, у Большого Николы, как рассказывал когда‑то дяденька Прохор. И душа Михеича поет в лад колоколам. Шурке чудится, что Михеич звонит не колоколами, а своим старым сердцем, оно замирает, трепещется в груди. Нет, то у него самого, читаря, гремит и сладко мрет сердце…

Торжественный звон падал на землю и радовал прихожан. Все говорили, что никогда так хорошо не звонил старый, экая у него легкая, складная рука, смотри, что делает, колокола‑то прямо выговаривают: «Христос воскрес!». «Воистину так, Михеич, родной, воистину воскресе! – откликались, говорили между собой мужики и бабы, слушая звон. – Дай тебе господь здоровья еще на многие годы, звонить, славить бога, радовать народ!..»

Деревянная колокольня шаталась от звона, и шатался, умирая, старый звонарь. Наверное, он первый раз в жизни почувствовал себя по‑настоящему счастливым от густого, веселого звона, от блеска свечей и сияния золотых хоругвей, риз попа и дьякона, от праздничного пения внизу, там, на земле, которое доносилось до него сквозь перезвон колоколов. Было радостно еще от того, что открылось ему в этот его последний час, как надо жить, как отвечать ворогам‑богатеям, чего он уже не может сказать, передать людям. Ну так он звоном передаст.

– Слушайте, добрые люди, старого звонаря Михеича, что он вам своими колоколами говорит! Слушайте, понимайте и поступайте так!

Шурка, конечно, догадывается, что говорят‑советуют людям старые, как Михеич, колокола сельской церкви. Кто знает, может, это он и подсказал Михеичу…

Вывалились веревки из рук старика – и петля от большого колокола, и струны от малых, выскользнула из‑под ног доска. Смолк звон, смолкла жизнь Михеича.

И тогда, из теплой весенней темноты, что окружала колокольню и начинала синеть и бледнеть, брезжить ранним светом, подуло свежим, влажным ветром, будто кто‑то вздохнул, пожалел. Но скоро явственно‑громко послышалось:

– Эй, посылайте на смену! Старый звонарь отзвонил!..

Этот богатырски‑сильный возглас из ночи, из рассвета надолго запомнился Шурке, может быть, навсегда.

С тех пор иногда, когда у него было беспричинно радостно на душе и она звенела свое, что не передашь словами, ему нравилось петь‑греметь:

– Эй, по‑сы‑ла‑ай‑те на сме‑е‑ену… Ста‑рый зво‑нарь от‑зво‑ни‑и‑ил!

Что он вкладывал в этот запавший в память возглас, в эту нежданно родившуюся песню без начала и конца, он не знал да и не хотел знать. Просто пелись складно эти слова, отвечавшие чем‑то его душе, тому невысказанному, что в ней кипело в ту минуту, вот и все.

И что еще удивительно: когда он пробовал пересказать ребятам правдивую историю про старого звонаря Михеича, ничего не получалось, становилось неинтересно, ребята его не слушали. Но те, что сами прочитали книжечку в помятых корках, заслышав, как Шурка напевает, не замечая, понравившиеся слова, которыми заканчивалась неказистая, тощая книжечка про Михеича, вдруг подхватывали их, и настоящая песня громкоголосо катилась в большую перемену по всему школьному коридору, а если певцы шлялись, гуляли, неслась по луговине ветром, раскачивала макушки сосен, поднимала волны на реке:

– Эй, посылайте на смену! Старый звонарь отзвонил!..

Теперь, читая «Записки охотника», Шурка понял что и рассказ о старом звонаре был написан для взрослых, для отцов и матерей. Без прикрас он поведал им жизнь Михеича. Порадуйтесь вместе с ним ласковой пасхальной ночи, огням, густому звону и погорюйте со стариком о прожитой им попусту, понапрасну жизни, смекните, чему она учит.

И все истории, рассказанные Тургеневым в книге, которую читал, не отрываясь, Шурка, чем‑то схожие с жизнью Михеича, поведали, как жили‑были прежде люди, помогали отличать хорошее от плохого, добро от зла, правду от кривды. Но какие же это оказывались разные, интересные люди! И жизнь у них была разная, перепутанная с горем, радостью, всякими причудами, почище лесных, с счастьем, а больше с несчастьями. Про счастье читалось весело, с упоением, точно о себе, о славных деньках и приятных ребячьих делишках, глотались страницы без счету. Про несчастья, обиды, неудачи читалось с запинкой, жалостью, а пропустить было почему‑то нельзя. И вот еще какая диковина: на дворе революция, в Сморчковой просторной избе заседает Совет, мужики самозахватом вспахали и засеяли сообща барский пустырь, подожгли, озлясь, усадьбу, потом, спохватясь, опомнившись, подобрев, еле отстояли ее от огня, а тут, в книге, – крепостной народ, порка на конюшне ни за что, ни про что, людей продают, как скотину, проигрывают в карты… Кажись, какое дело нашему читарю‑большаку, подсобляльщику революции до этого давнего‑предавнего, минувшего прошлого, канувшего безвозвратно, навсегда. Ан нет – и прошлое и нынешнее как‑то незаметно связывались между собой накрепко, не разорвать, и то, что происходило сейчас в деревне, освещалось вдруг иным, пронзительным светом, становилось понятнее, дороже, нужнее.

Все, что Шурка читал, было истинной правдой, без выдумок. Он убедился в том самым невероятным образом, сделав для себя поразительное открытие: оказывается, в его собственной жизни кое‑что виденное и слышанное им было похоже на то, о чем говорилось в книжке.

Подумайте, ведь он уже встречался с Лукерьей, лежавшей живыми мощами в омшанике! Да это же Настя Королевна, разбитая параличом, не сойти ему с места, если не так. Вся и разница – Настя не больно смирная, как Лукерья, не слышит церковного благовеста с неба, не читает молитв, не поет про себя старинных песен. Сноха бабки Ольги любит разговаривать про герцогинь и любовь, подвенечные платья, бриллианты и золото, наслушавшись от Шурки чтения «выпусков», расклеенных по стенам избушки вместо обоев. Она громко, страшно проклинает своего мужа за то, что он с ней сделал, просит бога разорвать Мишку Императора на войне начетверо, чтобы он остался без рук, без ног, как она, хуже, чтобы и глаза его бесстыжие, поганые лопнули. И не просит – приказывает, и до последнего словечка правильно. Потому‑то Шурке больше по душе Настя Королевна, хотя и Лукерья, тихоня, ему понравилась своим терпением, особенно тем, что она для себя ничего не желала, всем была довольна, а вот знакомым бабам и мужикам ей хотелось подсобить: на прощание она попросила охотника, барина, сбавить оброк и землей немножко больше наделить, уж очень бедствует народ‑то… Ну не умница ли, не разумница ли эта Лукерья, живые мощи! Жаль померла, не дождалась революции, вот когда бы ее желания исполнились… Погоди, да она и не могла дождаться, когда это было?!

И не одна Лукерья знакома книгоеду. Разве Касьян с Красивой Мечи не смахивает чем‑то немножко на пастуха Сморчка Евсея Борисыча? Дивись и радуйся, соображай что к чему, понимай в людях самое потаенное, самое дорогое, – и Праведную книгу Емельяна Пугачева, оказавшуюся у большевиков, у Ленина, слушай лешеву дудку соловейки на Гремце, встречайся на здоровье в Заполе и на Голубинке с березами, соснами, елками, которые ластятся и разговаривают с тобой… А вот. лесник Бирюк, вытолкавший из сторожки взашей жалкого мужичонку, посмевшего срубить без спроса дерево в лесу, вовсе, не такой, каким поначалу кажется, и совсем не походит на холуя Степку, поволокшего в усадьбу на расправу глебовскую солдатку Груню и Егора Михайловича за воз валежника и сухостоя из барской сосновой рощи. Не таковский, как Бирюк, Степка, непонятно отчего вспоминается… Зато жеребец у Чертопханова вылитый Ветерок – серый, белыми яблоками. Жалко, жалко жеребца, сумасшедший его хозяин, хуже Оси Бешеного.

Он читал, как парень Яшка Турок, мастеровой с бумажной фабрики, пел на спор в кабаке и подвыпившие мужики слушали его и плакали, Шурка читал про это, а видел плотника дядю Игната в праздник, в поднебесном ластиковой рубахе с расстегнутым воротом. Опираясь грудью на можжевеловую суковатую палку, закрыв веселые глаза, дядя Игнат выводил свою любимую «Вот мчится тройка почтовая по Волге‑матушке зимой…» и требовал, чтобы ребята подтягивали: «Выше бери, чувствуй – Волга, простор… песня в небе отдается!» И начинал кашлять кровью… А в Шуркиных ушах грустно‑горько жаловались уже бабы на складчине, в избе Марьи Бубенец, распевая «Трансвааль». Он подпевал им срывающимся дискантом и глотал слезы, потому что в песне сказывалось, что один отец, собираясь на войну, не взял тринадцатилетнего сынишку, который хотел пожертвовать свою младую жизнь за свободу. Этим парнишкой был, конечно, он, Шурка, сбежавший на войну, несмотря па запрет, и спасший однажды отца, солдат, притащив им ползком на позицию ящик с патронами. И оттого очень скоро веселье и смех, возвратясь, душили его, потому что мамка в ковровой шали, пригубив из рюмочки, озорно пела девичью песенку, дразнила душечку‑молодчика невозможными требованиями. Бабы, подражая парням, как бы обороняясь, закидали ее другими немыслимыми просьбами, но мамка всех перепела, победила, потребовав от молодчика‑душечки самого‑пресамого невозможного – перстенька из красного солнышка: «Где б я ни ходила, все бы я светила!»… Ой, погоди, а муха, ползающая по открытому глазу покойницы! Где Шурка видел эту муху на мертвом карем глазу?.. Лучше не вспоминать, позабыть…

Дальше, дальше, еще нет конца книжечки!

Какие утра, полдни, вечера и ночи постоянно окружали его – с солнцем, ливнями, тьмой, с запахами лесных нехоженых полян, росисто‑медовых лугов, где иван‑чай и дидельник попазухи, все знакомое и незнакомое, пролетающее стремительно мимо, как во сне. Слова, которыми описывался этот мир в книжке, были по отдельности самые простые, вместе же они волшебно складывались, превращаясь в такие блистающие, невыдуманные картины, что каждый кустик в них, лужа, облачко, костер в ночи, собака охотника, поднимающая из зарослей тетерку с выводком, виделись, запоминались и безотчетно‑сладко волновали душу неизвестно почему.

Но всего интереснее были люди. Даже о разбойниках в книге рассказывалось по‑другому. Тут не было тайных подземелий, баронесс, князей, проваливающихся полов, свиданий за полночь, в грозу, в развалившейся лесной хижине. Все было иначе, обыкновеннее, должно быть, как в жизни.

Вот поехал, потрусил Тургенев летней ночью в Тулу за дробью (дело происходило на охоте, дробь вся вышла), поплелся в тарантасе на дрянных, нанятых в деревне, лошаденках, и нагнала их в лесу непонятная тройка: кони – вихрь и огонь, а телега самая простецкая, большая, полная пьяных, валявшихся вповалку мужиков. Не дает эта загадочная тройка проезда, обогнала, загородила у моста дорогу, остановилась – самая разбойничья повадка, так проезжих грабят.

Перепугался наш охотник и кучер Филофей, хозяин лошаденок, прощаются друг с другом, прямо собрались помирать. А с телеги слез правивший тройкой верзила в полушубке, снял шапку и попросил на опохмелку: едут, слышь, со свадьбы, изрядно выпили, а опохмелиться нечем. Дал Тургенев два целковых, засмеялись пьяницы – ахну‑ла‑грохнула бубенцами и колесами тройка и сгинула‑пропала, точно ее и не было… Утром, въезжая в город, приметили знакомую телегу у кабака и верзилу на крыльце, машет им рукой, кричит: «На ваши денежки гуляем, господин, спасибо!»… А после стало известно, что в ту ночь на этой самой лесной дороге ограбили и убили купца.

Кто? Может, и не они, догнавшие Тургенева на резвой тройке, в крестьянской телеге. Может, пьяные, веселые мужики и не разбойники вовсе. Никого они не убивали, ехали, верно, со свадьбы и не на что им было опохмелиться.

И долго, нестерпимо‑отрадно виделась Шурке опущенная в лунную, тихую воду лохматая морда коренника филофеевской упряжки, когда хозяин ее задремал вместе с седоком и тарантас остановился посредине реки, сбившись с брода; очнувшись, они переговаривались, как быть, кучер уповал на своего коренника, который все понимает, дай ему сообразить, оглядеться, куда он ворохнется, туда и надобно ехать; и как кудлатый, нюхая воду, шевелил настороженно ушами, словно прислушиваясь, где журчит перекат, куда поворачивать, выезжать, и вдруг замотал мордой, навострил уши, шелохнулся, пристяжные ожили, Филофей торопливо занукал, закричал, и тарантас, хлебнув выше втулки колес, вынес ездоков на другой берег. Потом Шурка, замирая, слышал дальний приближающийся стук, бубенцы, свист. Тревожный возглас Филофея ударил по сердцу: «Стучит!.. Слышите? Налегке катят… недобрые люди. Шалят, чу, тут много под Тулой».

У него просто разламывалась голова от рева бубенцов, железного грома колес нагрянувшей ройки и все вставал в глазах горбатый мост, тень от него падала кривой перекладиной через зеркально‑темный ручей, мельтешили бледные, испуганные лица незадачливых покупателей дроби и складно, загадочно зубоскалил, ухмыляясь до ушей, бородатый верзила без шапки, в затертом до дыр полушубке, и светились лунным блеском его взлохмаченные волосы. Нагибаясь к тарантасу, он принимал тремя согнутыми черными пальцами, как щепотку махорки, два ослепительно‑белых целковых, не трогая раскрытого, полного денег кошелька. И все чудилось, как загоготала телега, узнав о подарке, тройка рванула на ребень горы и пропала, точно улетела в небо. Филофей, опомнясь, воскликнул на весь лес: «Ах, шут ты эдакий, право шут!» И добавил уважительно: «А должно, хороший человек……. Неотступно помнилось Шурке – когда Филофею после говорили о верзиле в полушубке, он живо откликался: «Веселый человек!» – и сам смеялся.

И Шурка смеялся и не упрекал Филофея, узнав, что тот, при встрече с пьяными мужиками, которых он принял за разбойников и которые, может, и были разбойниками, пожалел лошадей, а про детей и жену не вспомнил. Понятно: они дома, ребята и жена, живехонькие, лошаденки же последние, могли пропасть, можно ли их забыть, не пожалеть. Шурка по себе знает, как плохо крестьянствовать без лошади…

Так вот что такое книги для взрослых! Это ихняя обыкновенная жизнь. Наверное, и романы то же самое – длинные рассказы про жизнь мужиков и баб, девок и парней, ребятишек. Обязательно и про ребят, без них никакой жизни не бывает

Как‑то за вечерним самоваром Шурка прочитал бате и матери рассказец про Хоря и Калиныча. Времени он занял немного, а интерес вызвал порядочный.

Отец осуждал самого Хоря, но его дружное семейство, богатое хозяйство ему заметно понравились. Матери больше но сердцу пришелся Калиныч.

– Такие Хори на отрубах, хуторах и сейчас живут – поживают, кровь из нашего брата сосут без стеснения, – сказал батя, опрокидывая вверх донышком стакан на блюдце. – Хозяева умные, худого не скажешь, работящие, бережливые. Соломину из‑под ног и ту поднимут, на двор, в загородку к корове отнесут, чтобы не пропадало добро зазря. А постучись под окошком нищий, – не подадут куска, еще собаку с цепи спустят… Хори такие в лавочники, купцы лезут, заводят работников. Торговать, обманывать, обирать – ихнее любимое занятие… Ну да им, мироедам, огребалам, кажись, нонче хвост прищемят.

И неожиданно заключил одобрительно:

– Ум‑то ихний, заботу, хватку‑сноровку да на теперешние наши обчественные дела… Большой вышел бы толк.

Чай пили с редкостным сахаром, белым и крепким, как кремень. Дядя Родя раздобыл случаем два больших кусища на станции, в трактире, у знакомого, и поделился.

Батя расколол щипцами оставшийся у него огрызок, роздал по лишней крохе Тоньке и Ванятке. Шурка свой сэкономленный остаток подарил мамке, она пила уже другую чашку без сахара.

– Грамотных нонче много, сытых мало, – добавил почему‑то отец, словно осуждая, что Шурка вместо работы читает книжки. А ведь недавно обещался, хвастался послать в уезд, в высшее начальное училище. Вот и пойми его!

– От себя никуда не уйдешь, – еще сказал он негромко, печально‑сурово, и Шурка все простил бате.

Мамка, приняв подарок, налила себе лишнюю чашку крутого кипятку, добавила из чайника душисто‑хлебного, золотого настоя ржаных поджаристых корок. Держа, как все истые любительницы‑чаехлебы, удобно блюдце в растопыренных пальцах правой руки, придерживая ее согнутый локоть свободной ладонью, она осторожно, вкусно схлебывала горячее питье, катая во рту камешком бесценную сладость, и ласково толковала о Калиныче:

– Радушник… У таких людей рука завсегда легкая, счастливая – и на пчел и на новокупки… Чужое, как свое, берегут. Раз нужда, не жалко и свое, возьми, пожалуйста. Сыт седня, бог даст и завтра не помрет с голоду, песенки распевает. Ничего‑то ему не надобно лишнего, оттого и счастливый.

– Счастье без ума – дырявая сума, и найдешь – все потеряешь, – напомнил отец.

Мамка рассмеялась.

– Что правда, то правда! Радушники, радушницы завсегда самые бедные, как поглядишь. А нету их веселей, отзывчивей… Счастье‑то, отец, бывает разное.

Мамкино счастье всегда было с ней рядышком, не потеряешь. И не разное – два одинаковых: одно ненаглядное, без ног, скрипящее жутко кожей, когда ворочалось на лавке за столом или ползало на руках по полу, а другое, родное, – с четырьмя босыми грязными ногами, которые она заставляла по вечерам мыть в лохани и, не доверяя старанию, проверяла чистоту и сама махала «ципки» боговым, вонявшим горелым керосином, маслом из лампадки, а то и коровьим, если лампадка пустовала, из золотых крупинок, скопленным в кашнике‑кулачнике. Мамка никогда и ни в чем не перечила своему счастью без ног, не жаловалась и не ругалась, коли оно сердилось по делу и попусту, по пустякам, всегда была довольная, говорила свое любимое, неизменное: «Слава тебе, царица небесная, матушка, как хорошо, лучше и не надо, не бывает». Даже когда второе босоногое, меньшее ее счастье капризничало, она шлепала по заднюхе, точно гладила, давала неслышного загорбника другому, постарше, и затыкала поскорей рты середками пирога, кусками ватрушки, только что вынутой из печи.

Сейчас у мамки прибавилось в избе босоногих жителей, значит, счастья прибавилось, она и плакала и смеялась, потому что сама была в точности настоящая радушница – с легкой рукой и веселым, добрым сердцем. Тем более нынче, посадив с бабами, наперегонки, картошку на барском пустыре и посеяв с охотой общий лен в господской большенькой низинке у Гремца, Шуркина мать определенно была счастливая из счастливых. И прежний глубокий, теплый свет, что лился из ее глаз в приятные, дорогие для нее минуты, нынче не переставал безотчетно‑ласково затоплять все, что она живо делала, па что смотрела, о чем говорила. Именно, о чем думала, вслух выходило у нем по‑особенному, слова казались жарко‑голубыми, как памятные Прохоровы раскаленные диковинки в горне кузницы‑слесарни. От мамкиных слов и рук даже искры словно бы летели – такая хозяйка в работе и в разговоре была горячая.

Однако, когда отец в обидную, нескладную минуту громко проклял, как всегда, того, кто отобрал у них телку Умницу, мать впервые отозвалась сердито:

– Заладил!.. Сколько ни говори, ни вспоминай, – ее не воротишь, телушку‑то.

Отец взглянул на мать и замолчал. А ома, тотчас став прежней, залила смущенно батю поднебесным своим горячим блеском, уверяя поспешно:

– Уж я знаю, знаю, Красуля на тот год непременно телушечку принесет. Умницей и назовем, такая же будет, лучше и не надобно, такая же…

Оказывается, мамка не в пример Шурке, молодому хозяину, все это время помнила еще о телке, как и отец, и больше не загадывала, что могли сменять ее на жеребенка‑сосунка. Верила, надеялась – жеребенка они купят на горшки, на отцовы заработки. Худо ли? И телка будет цела, вторая корова на дворе – хлебай молока сколько хочешь, – и желанный конь – грива наотмашь, хвост трубой – затопает, зафыркает в стойле… Вот оно какое разное бывает счастье, нежданное, и не чье‑нибудь, ихнее.

Батино счастье, как известно, было в том, что он вернулся с войны живым, хотя и без ног. Он ни с кем не любил гов


Поделиться с друзьями:

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.061 с.