Купури, вымотавшись за день, присмирела — КиберПедия 

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Купури, вымотавшись за день, присмирела

2021-01-29 109
Купури, вымотавшись за день, присмирела 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Нужно было немедленно перебираться на противоположный берег, вот‑вот поднимется солнце над горами и река снова задурит. Где же перебродить ее? Выше стоянки река скатывается длинной шиверой, заваленной черными обломками скал. Течение там очень быстрое, оленям не перейти. Я спустился ниже стоянки. У поворота река плескалась по широкому перекату. Маленький островок, всего в десять метров длиною, делил реку на две протоки. Место оказалось вполне доступным для брода, но при одном условии: необходимо было с нашего берега попасть на островок, а затем уже переходить через вторую протоку.

Ниже островка реку сжали крутые берега. Мощный поток, скользя по узкому проходу, с грохотом падал на острые гребни валунов, как бы подстерегающих внизу добычу.

Я прошел еще дальше, но лучшего места для брода не нашел и вернулся на табор с решением перейти реку у островка. Улукиткан уже поджидал меня завтракать. Едва сели мы, как послышался крик ворона, пролетавшего над лесом:

«Кра‑кра…»

– Что каркаешь, проклятый, и без тебя у нас не все ладно, убирайся отсюда! – пригрозил слепой. – Ты хорошо глядел? – вдруг спросил он меня с явным беспокойством.

– Вода спала, оленям по брюхо будет, не выше. Камень только по броду скользкий. Думаю, перейдем.

– Непременно перейдем, ворон зря болтает… – подбодрил он меня.

В восемь часов мы покинули стоянку. Солнце раскаленным шаром катилось по яркой синеве неба. Тайга курилась сизой дымкой. Но день был ветреный и холодный. У переката задержались. Я спрятал под шапку спички, проверил вьюки, поводные ремни, еще раз осмотрел перекат.

– Ты ладно иди, не торопись, держи маленько навстречу воде, так лучше, – напутствовал меня старик.

– Может быть, перенести тебя, тут недалеко.

– Эко перенести, зачем? Олень перевезет. Беда вот, брода не вижу и повод в чужой руке… Трогай! – сказал он решительно.

– Ас Майкой как же? Ей не перейти.

– Ладно, что вспомнил. У старика совсем сузилась память. На вьюк ее привязать надо.

– Может, лучше на руки взять?

– Как хочешь. Не упустить бы.

Поймать ее стоило больших усилий. Она по резвости уже не уступала взрослому оленю и была очень дикой. Попав в руки, Майка как могла протестовала: вырывалась, била крошечными копытцами о землю, кричала. Но, оказавшись на моих плечах, вдруг успокоилась, будто поняв опасность переправы.

Мы тронулись. Подошвы сапог скользят на камнях переката. Иду осторожно, но тороплюсь. Холодная вода перехлестывает за голенища, ноги невероятно стынут. Хорошо, что течение не быстрое, и мы благополучно выбираемся на островок. Я стаскиваю сапоги, выжимаю брюки, портянки, надеваю их снова и веду караван дальше. Улукиткан пугливо жмется к седлу, чутко прислушивается к рокоту переката. Майка кричит. Середина второй протоки оказалась глубже. Бреду по пояс, с трудом преодолевая напор воды. Но уже близко и берег.

И тут произошло неожиданное: задний олень, споткнувшись, захлестнул ремнем рога, упал, и течение тотчас отбросило его вместе с другими оленями вниз. Животные, почуяв опасность, напрягают последние силы, пытаясь преодолеть напор потока. Натянулись струнами поводные ремни, зафыркали встревоженные олени. Караван на мгновение замер как бы в нерешительности и начал медленно отступать к горлу крутого слива. Ужас охватил меня. Сбрасываю с себя Майку и не вижу, куда уносит ее вода. Напрасно пытаюсь удержать уже подхваченных струею животных. Сознание опасности отступает перед острой тревогой за судьбу слепого проводника. Бросаюсь к нему. Его Седовой олень вдруг поднялся на дыбы, рванулся на волну и сбросил старика в воду… При этом головой ударил меня в переносицу. В глазах запылали огоньки, рот наполнился горячей кровью. Бросаюсь к берегу, но быстрое течение неудержимо тянет меня в жерло узкого прохода. Смутно вижу, как впереди над пеной волн беспомощно взметываются руки старика, выскакивает оскаленная морда оленя, мелькают рога, вьюки…

Кое‑как добираюсь до берега. Руки хватаются за камни, но не могут удержать отяжелевшее от мокрой одежды тело. Вода сносит меня еще ниже. Вот и край слива. Уже слышу зловещий взмах волн и злобный рокот переката. Собираю последние силы, нащупываю опору ногами и на четвереньках выползаю на гальку.

Какое‑то время не могу понять, что случилось, почему я один на этом чужом и холодном берегу… Снизу доносится печальный крик Майки. Я вскакиваю, снимаю карабин, сбрасываю мокрую телогрейку и бегу вниз. Кричу диким голосом, зову Улукиткана…

В узком каменном горле ревет, захлебываясь пеной, остервеневшая река. Расчесывая о гребни валунов седые пряди, она бешеными скачками несется дальше по выступам камней.

Старика нигде не видно. Бегу за поворот. Снова кричу, но едва ли кто слышит мой голос в несмолкаемом шуме шиверы, показавшейся впереди. Вижу, наконец, оленей. Они стоят в воде кучкой, без вьюков, запутавшись в ремнях. Возле них и Майка. Но где же старик? Неужели утонул? Я обшариваю глазами шиверу и возвращаюсь обратно к узкому проходу реки. Вот что‑то мелькнуло за корягой, кажется, пола дошки. Спотыкаясь, бегу туда.

Улукиткан лежит на спине без движения, закинув мокрую голову на камень. Через вытянутые ноги перекатывается мутная вода. Дошка болтается отяжелевшими полами на струе. Рубашка закатилась под шею, обнажив посиневшее от холода и ушибов тело. Одной рукой старик схватился за корягу, а другой намертво сжатыми пальцами держит ремень своей берданы. В углах стиснутых губ пузырится бледножелтая пена. Над правой бровью лоб рассечен глубокой раной, кровь, стекая наискось через щеку, расползается по камню темным пугающим пятном. На суровом безжизненном лице застыли немые отзвуки последнего возгласа.

– Улукиткан, ты слышишь меня, Улукиткан! – кричу я исступленно. Хочу поднять его, но тело безвольно обвисает, руки и ноги болтаются как плети. Вытаскиваю его на берег, бердана тащится следом, громыхая по камням. Кладу старика на мох и начинаю делать искусственное дыхание, но человек не подает никаких признаков жизни. Хватаю его за руки, качаю, кружусь с ним. Наконец изо рта старика показывается слизистая вода, слышится что‑то похожее на стон. Я припадаю ухом к его холодной груди. Глубоко‑глубоко, словно под землей, робко, тихо стучит сердце. Тело, кажется, уже умерло, а жизнь все еще бьется где‑то на краю роковой границы.

– Улукиткан, ты слышишь меня, я с тобой!…

Медленно, тяжело раскрываются веки слепого. Из глубины глазных впадин на меня смотрит безмолвное страдание. Он приподнимается на четвереньках. Руки подламываются, ноги дрожат. Старик валится на мох, и его начинает бить озноб.

Я вспоминаю, что у меня под шапкой есть спички. Наскоро собираю сушняк, разжигаю костер и стаскиваю с Улукиткана одежду. Выжимаю ее, грею на огне и теплую надеваю на худое посиневшее тело. Он безмолвно лежит в тяжелом забытьи. Еле уловимое дыхание чуть приподымает плоскую грудь. Появляется слабая краска на отогретых скулах. Пальцы на руках шевелятся. Безмерная радость охватывает меня, и только теперь я вспоминаю про оленей. Подбрасываю в костер дров, прикрываю влажной телогрейкой спину Улукиткана и бегу к нижней шивере.

Животные стоят там же в реке. Их только шесть, и все без вьюков. Среди них в запутавшихся ремнях лежат два захлебнувшихся оленя: Седовой Улукиткана и тот старый, что терялся позавчера. Я распутываю ремни, снимаю узды с погибших оленей и вывожу уцелевших на берег. Нужно было бы немедленно искать вьюки: вода начинает прибывать и может унести их далеко. Но я бегу к старику, все еще не уверенный, что он жив.

Улукиткан, худой, узенький и почти прозрачный, лежал на спине без движения. Тяжелое забытье не выпускает его из плена. Но суровое лицо уже отмякло, дыхание стало более равномерным и глубоким. Жизнь явно возвращалась в тщедушное, разбитое тело, но возвращалась очень медленно.

Я поворачиваю слепого спиной к огню, подогреваю телогрейку, накрываю его и спешу на поиски вьюков.

Пробежав километра два берегом реки, я нашел на мели две связанные потки с лепешками, отваренным мясом и посудой, два тюка с дорожной мелочью, шесть седел, четыре подпруги и шапку старика. Палатку, постели, потки с мукой, сахаром и прочими продуктами унесло. Нужно было бы спуститься еще ниже по реке, но тревога за старика вынудила меня вернуться.

Улукиткан лежал на спине, разбросав безвольные руки. Его открытые глаза, холодные и чужие, смотрели на солнце. На лице обреченность. Тонкая шея вздулась синими прожилками вен. Под правым глазом расплылся багровый ушиб. Из раны на лбу все еще сочилась кровь. Слепой чмокал побагровевшими губами и жадно глотал воздух.

– Кто это? – спросил он еле слышным голосом.

– Я, Улукиткан!

– Живой? Проклятый ворон, это она накаркал беду… Да, однако, не угадал, – шепчут его синие губы, – без времени и лист не упадет, а придет оно – и скала разрушится.

– Как чувствуешь себя?

– Когда жить плохо, ветер всегда спереди… Только язык да ухо мало‑мало работают, все тело будто олень ногами топтал: тут болит, там болит, везде болит. Э‑э‑э, Улукиткан, Улукиткан, зачем ты вылез на берег? Твоих дел тут уже нет на земле, напрасно людей заставляешь возиться с тобой.

Его хриплый голос полон безысходного страдания, звучит тихо и печально.

– Мы перешли Купури? – вдруг забеспокоился слепой.

– Да, находимся на правом берегу.

– Теперь ты и сам доведешь аргиш до своих, а я останусь тут. Куда пойдет обезноженный олень! – И Улукиткан, нащупав руками лежавшую поодаль бердану, подтащил ее и прижал к себе, как самого близкого друга. И старик и ружье были старенькими и теперь особенно походили друг на друга и горбами, и морщинами, и латками. Они вместе прошли долгий и тяжелый жизненный путь, видели удачи, промахи, радости, огорчения и не разъединились даже в бешеном потоке реки.

– Ты не беспокойся. Пойдем вместе. Я не уйду без тебя отсюда.

– Хорошо, пусть будет по‑твоему, – произнес он спокойно, и голова его опустилась на грудь. – Если несколько дней жизнь не бросит меня, я доведу тебя до Джегормы. Но где взять силы?!.

Я повесил на огонь чайник, раздел слепого и, пока сушилась его одежда, рассказал ему о случившемся.

– Эко беда! Как пойдет дальше слепой человек без седового оленя? А тот старый орон напрасно пропал, наверное, думал, хозяин умер и ему нужно догонять его…

– Сядешь на другого оленя.

– Нет, другой олень молодой, спина мягкий, поломать Можно. Чай дай мне, животу холодно, – попросил он.

– Чаю нет. Кипяток выпьешь?

– Без чая и пустая котомка – тяжелая ноша… Однако, выпью. Сердце отогреется и язык помякнет, не будет жаловаться. Итти нам надо…

– Ты же на ногах не можешь стоять, куда пойдешь? Поправиться нужно. Поживем тут несколько дней.

– Обезноженный олень все равно корм ищет. Как‑нибудь пойдем.

Я напоил его кипятком, натаскал дров для костра, отпустил оленей пастись и занялся неотложными делами. Нужно было высушить одежду, седла, тюки. Хорошо, что мы вчера не поленились напечь лепешек и отварить на дорогу мяса. У нас двухдневный запас продуктов, а дальше видно будет. Придется заняться охотой. У меня осталось в винтовке пять патронов, остальные утонули, и у старика для берданы есть штук десять, хотя они все с осечкой, но какая‑то часть может «разрядиться». Я решил снять шкуры с погибших оленей для постелей, ведь у нас теперь и спать не на чем и укрываться нечем. Надо сшить две подпруги. Словом, многое нужно сделать до того, как можно будет продолжать путь.

Далекая заря моргнула светлой бровью и, расплывшись, погасла. Мы переселяемся в ельник, там затишье. У Улукиткана поднялась температура, он изредка сдержанно и тяжело стонет. Уже много раз я дивлюсь выносливости восьмидесятилетнего старика, его стойкому сопротивлению невзгодам. Трудно поверить, что это на вид щуплое, старое тело справилось с диким речным потоком. Откуда же взялась в нем сила, чтобы выбраться на берег без зрения? Только исключительная выносливость и волевое напряжение спасли Улукиткана.

И все‑таки что же делать дальше? Куда и как итти со слепым, тяжело больным стариком, не способным передвигаться? Кругом глушь, предательские крепи, взбунтовавшиеся вешние реки, чужой, неведомый и безлюдный край… Надо же было случиться этому несчастью именно тогда, когда мы с ним были так одиноки и далеко от своих! А какие еще испытания ждут нас впереди, сможем ли мы перенести их? Только теперь со всей ясностью я представил всю сложность обстановки, в какую мы попали, и испытания прошедших дней потускнели перед неизвестностью завтрашнего дня. Кажется, и в моей жизни наступили горькие дни…

– Хочу чаю… – бредовым шопотом просит старик.

– Нечего заварить, Улукиткан, все унесла вода…

– А‑а… ну‑ну, ладно, забыл…

Через пять минут он снова просит чаю. Просит с детской мольбой в голосе, ему кажется, что только чай восстановит силы. Я нарвал брусничных листьев и заварил их кипятком.

– Когда чаю нет, брусничник хорош, – приговаривает больной, громко причмокивая губами. – Поверни меня на другой бок, пусть спина тоже греется.

Весь день прошел в хлопотах и тревожных раздумьях о будущем. Я смирился со всей обстановкой, и, кажется, ничто уже не удивит меня и не остановит. Во мне созрела решимость итти против всего: и своей судьбы, и безжалостной природы, и времени, и во что бы то ни стало выпутаться из этого проклятого плена и вывести слепого проводника.

Спать устраиваемся возле костра. Из шкур погибших оленей делаю постель больному старику, а сам ложусь на хвою, буду спать под телогрейкой, больше ничего нет.

– Смотри, погода как? Ладно ли будет завтра? – говорит слепой.

Я вышел на берег. Ночь рождалась в томительных сумерках. На востоке в тусклой позолоте грозно дыбились тучи. С мысов давил туман. Купури, немного присмирев, скользила в полутьме притомившимся зверем.

– Наверное, дождь будет, тучи темнят восток…

– Дождь, говоришь? Крикни погромче, я послушаю, – просит старик.

– Куй!… – крикнул я.

«Куй!., куй!., куй!…» – отовсюду откликнулось сторожкое эхо.

– Слышно далеко, хороший погода будет, – сказал старик.

Утром Улукиткану стало легче, но слабость еще не покидает его. Морщинистый, худой, весь в синяках, с потухшими глазами, он горбит спину над чашкой брусничного чаю и медленно жует лепешку, откусывая от нее крошечные дольки. Я смотрю на него и жду, что вот он сейчас поднимет усталую голову и начнет упрекать меня за вчерашний день, за неосторожность, за боли в спине, в ногах. В самом деле, ведь во многом виновата моя неопытность. Но старик молчит, и от этого мне еще тяжелее. Оказывается, другие думы тревожат его.

– День хороший, птица рано проснулась, надо итти, – говорит он. – Может, дождь будет, тогда не выбраться отсюда.

– Куда я тебя больного поведу?

– Не наше тут место, чужой табор долго не греет. Пока Улукиткан не потерял память и пока у него еще работает язык, чтобы рассказать тебе, где лежит путь, надо итти, понимаешь? Ворон не угадал. Смерть еще не взяла меня, подождет. Но итти пешком или сидеть в седле я не могу, все болит. Ты сруби две тонкие жерди, я научу тебя, как сделать дюгувун [60] и два оленя повезут меня… Если ничего не случится, на четвертый день будем у своих. О, если бы у меня хватило сил довести тебя до Джегормы!… Другой раз ты сделаешь по‑своему, а сейчас поверь старику, надо итти.

Я срубил и обтесал две еловые жерди примерно трехметровой длины. Изрезал одну оленью шкуру на ремни и сплел из них редкую сетку для носилок. Из ремней же сделал и нагрудники для оленей.

…Солнце перевалило за полдень, когда наш маленький караван готов был покинуть ельник. Разгуливалась весна, расплывалась по тайге весенняя неурядица.

– Ты потянешь след вверх по реке. Я забыл, а теперь и не вижу, по какому ключу нам свернуть. Помни, хорошо помни: чужая тайга для сильного не радость, и слабому лучше не связываться с ней, запутает след, заведет в чащу, разденет, разует, лишит огня, пищи, потом начнет издеваться, посылать то туда, то сюда, силы отнимет – и конец… Ты не торопись, смотреть надо, все приметы на устья ключей говорить мне, и я узнаю, где лежит наш путь. Все равно дойдем.

Мы тронулись. В носилки с больным проводником впряжены два оленя. Старик лежит на спине, охватив сцепленными руками ноги, согнутые в коленках. Непривычные к такой упряжке животные вначале упрямились, отказывались итти, но через час‑другой привыкли к носилкам, и караван стал быстро продвигаться вперед. За носилками идут четыре завьюченных оленя. Я веду караван.

Прошли один большой ключ и два маленьких. Стараюсь как можно подробнее рассказать старику о местности, по которой мы идем, но он с трудом ориентируется, никак не может припомнить приметы устья того ключа, по которому должны свернуть на запад. Я понимаю, как трудно ему только по памяти представить местность, наметить маршрут.

– У глаз есть своя память, а они теперь у меня ничего не видят, – сокрушается старик, но успокаивает меня. – Ты подсказывай моим глазам и памяти, как‑нибудь найдем верный путь…

В четыре часа мы вышли на небольшую полянку. Слева залесенная долина, за которой широко раскинулись горы. Ключ, протекающий по ней, вливается в реку длинной, крутой шиверой и на устье исчезает под старым наносником. Все это я рассказываю старику.

– Э‑э‑э… Еще смотри, не растет ли на поляне старое дерево?

– Нет. На середине видна какая‑то валежина.

– Ходить надо туда, смотреть, может, дерево упало уже. Если старое огнище есть там, по этому ключу будем сворачивать.

Я подвел караван к валежине. Это была старая лиственница, упавшая на землю лет пять назад. Там же я увидел и остатки давнишнего костра.

– Ладно, идем. Ночевать будем под перевалом, – подбадривает меня проводник.

Мы сворачиваем по ключу и идем по нему к вершине.

…Тянулись дни, а следом плелась коса горестных испытаний. Теперь всего не вспомнишь. Ничто уже меня не удивляло, – верно, что человек быстро привыкает к невзгодам, даже к опасности, и острота ощущений у него со временем слабеет. Но мне никогда не забыть этот наш путь по Зейско‑Купуринскому междуречью, со сложным сопочным рельефом, пересеченным густой и запутанной сетью мелких ключей. Мы не раз сбивались с нужного направления, переживали минуты разочарования, но жизнь толкала вперед. К нашему счастью, стояли теплые солнечные дни.

Сегодня двадцать седьмое мая. По нашим расчетам, нам остается еще два‑три дня пути, и мы будем у своих. Улукиткан хотя и чувствовал себя лучше, но все же еще не мог покинуть носилки. А беда шла за бедой. У нас кончились продукты, дичь же, как на грех, не попадалась на глаза. Я сильно ослаб, передвигаюсь с трудом, отяжелели ноги. Трудно стало вьючить оленей, заготовлять дрова. Все настойчивее приходится бороться с безразличием. Накануне нам пришлось разделить последнюю лепешку. Каждый должен был решить, съесть ли свою порцию сразу, или растянуть ее до конца путешествия.

Старик завернул лепешку в тряпочку и бережно, как драгоценность, запрятал в котомку. Он‑то хорошо знал, что такое голод, и мне ничего не оставалось, как последовать его примеру.

Вечером с трудом добрались до незнакомой старику мари… Отыскиваем место для стоянки, быстро устраиваем ночлег, разжигаем костер. На сопках, поросших густой щетиной сгоревшего леса, гаснет бледный отсвет холодной зари. По глубокому и посвежевшему небу разливается синь, загораются звезды, замирает последнее дуновение ветерка. Беспредельная тишь словно убаюкивает тайгу.

Я достаю лепешку, отламываю кусочек величиною со спичечную коробку и наливаю кружку кипятку, – это наш ужин.

– Тебе хлеба много? – неожиданно спросил Улукиткан.

«Неужели он подозревает меня в том, что я обделяю его продуктами?» – обжигает меня обида.

– Столько же, сколько и у тебя, все, что осталось, я разделил поровну.

– Однако, ты больше голодный, работаешь весь день, а брюхо пустое. Зачем же так много мне отдал?

– Ничего, ничего, – ответил я. – Вот как придем к своим, там и чаю попьем и мяса поедим вдоволь…

– Ты возьми мой хлеб, – говорит старик. – Отощаешь, куда пойдешь, даже оленя не сможешь поймать. Тогда и память моя и язык не помогут, пропадать будем…

– Ты не беспокойся, я выдержу. Лучше съешь сам.

– Ладно бы выдержал, ишь, как тихо идем. Должны бы уж на месте быть.

Старик кутается в дошку, поджимает под себя ноги и, прихлебывая из кружки кипяток, делает вид, что жует лепешку, а сам припрятал ее, думая, что я этого не замечаю…

Ночью я просыпаюсь от холода, хочу встать, подложить в огонь дров и вижу старика возле вьюка. Он роется в моей потке. Что ему в ней нужно? Может, ошибся, за свою принял? Нет! Слепой достает рюкзак, ощупывает его, развязывает, вытаскивает кусок моей лепешки и заменяет его своим, большим, чем мой, куском. Затем складывает все, как было в потке, бесшумно отползает к костру, бережно заворачивает в тряпочку кусочек моей лепешки, кладет себе под голову. Вздох облегчения вырывается из его груди.

Я не выдал себя, но был растроган этой наивной хитростью слепого проводника. Ведь он голоден так же, как и я, и ему бесконечно дорога каждая крошка хлеба. Мне вдруг вспомнились его слова: «Если от моей заботы вам хорошо, то от этого мне еще лучше». Случай с лепешкой долго не давал мне заснуть. А Улукиткан, свернувшись калачиком, спал спокойно, с сознанием исполненного долга и чистосердечием ребенка…

Я задремал, наверное, уже перед рассветом. Утром меня разбудил Улукиткан.

– Вставай, однако, дождь будет.

Я поднялся, поправил костер и стал осматриваться. Тучи завалили восток, но над нашей широкой марью раскинулось звездное небо. Настороженно и чутко спали лесные дебри.

– Откуда узнал, что дождь будет?

– Ты вчера сказал, что я ложусь по направлению ключа, головой к устью. Где он шумит сейчас?

– Вверху. Ну и что же?

– Эко не знаешь, ночью в хорошую погоду река или ключ шумит внизу, а сейчас, говоришь, шумит вверху, значит жди дождя или худой погоды. Понял?

– Понял, но на небе, Улукиткан, ничего подозрительного нет, только восток затянут тучами.

– Небо еще не знает, а дождь будет. Слышишь, ветер дурит, туда‑сюда ходит, – тоже к непогоде.

Слабые порывы ветра действительно качали вершины деревьев, а на земле и вокруг нас было спокойно. Я подумал, что слепой ошибся, но вскоре заметил, как за ощетинившимися сопками на востоке тучи вдруг зашевелились и широким фронтом стали затягивать небо. Прорвался сырой и холодный ветер. Нарождалось хмурое весеннее утро, без зари, без птичьей суеты и песен.

Я достал из потки кусок лепешки, положенный туда слепым, незаметно обменял его на кусок, припрятанный стариком в изголовье, и мы сели пить чай. Старик, как только дотронулся до тряпочки, где был завернут кусок, тотчас обнаружил подвох. Выражение боли и досады отразилось на его лице.

– Зрячий слепого хочет обмануть, – сказал он с обидой, и глухой отрывистый кашель заглушил его голос.

– Нет, зря говоришь, я не хочу обманывать. Спасибо тебе, дорогой, ешь сам, тебе это также нужно.

Старик развернул тряпочку, отломил от лепешки небольшой кусочек, долго жевал его, запивая кипятком. А на лице так и осталась обида.

Я не нашел одного оленя. Решили итти без него, голод торопил нас. На трех оленей пришлось разложить четыре вьюка.

У моего проводника настроение мрачное.

– Место худое впереди, – говорит он. – Как без солнца поведешь караван, блудить бы не стал. – И принялся объяснять: – След поведешь вниз по распадку, топкое место попадется, обойдешь его и километра через два свернешь по ложку на перевал в соседний ключ, там думать будем, как итти.

Мы вышли к топкой мари. Она пересекала распадок широкой полосой, оттеснив лес на склоны боковых возвышенностей. Благополучно обходим ее справа и через два километра достигаем лога с березовыми перелесками, о которых говорил Улукиткан. И я еще раз дивлюсь изумительной памяти слепого проводника!

– Перевал должен быть близко, час хода, не больше, – говорит он.

Однако идем уже второй час, а до седловины еще далеко.

– Не прошел ли перевал?

– Вижу его, скоро уж будет.

На седловине возле одиноких деревьев мы остановились передохнуть.

– Скажи, как нас встречает лес, сухим горбом или корой? – спрашивает слепой.

– Не понимаю, о чем ты говоришь?

– Хорошо, посмотри на деревья – поймешь, – досадует он.

Осматриваю лиственницы и замечаю, что их полузасохшие голые стволы сгорбились в одну сторону: результат воздействия холодных зимних ветров, дующих здесь главным образом с северо‑запада. Под горбами же с южной стороны от корней до вершины тянутся неширокие полоски коры, прикрывающие жизнедеятельную часть древесины. Но какое отношение имеет все это к маршруту?

– Нас встречают деревья корою, мы идем почти на север, – ответил я старику.

– Пошто на север? Ладно ли смотришь? – забеспокоился тот.

– Правильно говорю.

– Сблудили, – сказал он с отчаянием. – Однако, не туда свернули, когда обходили марь, нужно было брать левее на юг, а ты пошел вправо. Слепой не видит следа, а зрячий не понимает, куда итти…

– Возвращаться будем?

– Как же не возвращаться, тут мне места незнакомые, уходить надо отсюда…

Мы своим следом вернулись в распадок, пересекли его и вышли противоположным логом на перевал.

– Смотри, как дерево нас встречает? – опять спросил проводник.

– Горбом.

– Ну вот, теперь ладно…

За перевалом я увидел широкую падь, покрытую темным ковром леса, с однообразным узором марей и болот. А на горизонте уже показалась хмурая туча. Сырой, холодный ветер заметался по чаще. Пошел дождь, на сухую почву, на лес лениво посыпались мелкие капли влаги. Серые космы тумана все больше и больше заволакивали падь.

Мы спустились в тайгу. Неприветливо встретил нас старый лиственничный лес, сыро и однообразно было в нем, ни просвета, ни одного ориентира. Я скоро сбился с нужного направления и остановил караван. Вспомнил об утонувшей буссоли, как бы она теперь пригодилась! Старик, согнувшись калачиком, дрожал под телогрейкой на носилках.

– Улукиткан, не знаю, куда итти…

– Эко не знаешь! На заход солнца.

– Но ведь солнца‑то нет!

– Знаю, что нет. А где мы?

– В густом лесу.

– Тут примет не ищи, иди дальше, когда выйдем к редколесью – скажешь.

Я поправил вьюки, и наш караван завилял по чаще, обходя валежник, рытвины, завалы. Нужно бы остановиться, переждать дождь, а то и заночевать, но поблизости не видно было воды и корма для оленей. Шли мы страшно медленно, голова кружилась от голода, ноги еле‑еле передвигались.

– Ну вот, вышли в сосняк. Не помнишь такое место?

– Нет, не помню, давно тут был.

– Куда же итти?

– По дереву разве не узнаешь? Подведи меня к сосне, – сказал слепой, ощупью сползая с носилок.

Я подвел его к нетолстой сосне.

– Смотри хорошо, одна сторона коры должна быть светлая, как золото, другая темная, как старая осина. Видишь?

– Вижу, хорошо заметно.

– Положи мою руку на светлую сторону… Эта сторона всегда смотрит на полдень. Разве не знаешь, что от солнца кора деревьев светлеет, а от тени темнеет? Теперь сам себе скажи, где заход солнца, туда и веди след.

Все оказалось очень просто и понятно. Но сосняк скоро кончился. Мы перешли небольшое болото и снова погрузились в густой смешанный лес. Опять не осталось ориентиров. Чувствую, что иду не туда. Случайно на глаза попалось гайно [61], и я сейчас же сообщил об этом старику.

– Проверь по нему, ладно ли идем, – сказал он.

– А как проверить?

– Вход в гайно всегда за ветром, а ветер тут зимою идет с запада…

Я, оказывается, вел караван в обратном направлении. Пришлось поворачивать назад. Дождь перестал, но с веток продолжают падать на нас тяжелые капли влаги. Липкий холод копится на спине под мокрой одеждой. Ноги скользят по влажному мху и с трудом несут расслабленное тело. В просвете высокоствольного леса показалась округлая сопка. Мы подошли к ней. Кругом непроницаемая завеса из серых туч. Видимость открыта всего лишь на полкилометра.

Под сопкой я нашел пни срубленных деревьев, два огнища, деревянные каркасы чумов. Всюду валялась сохатиная шерсть, кости, олений помет разных лет. Это было какое‑то стойбище, не раз посещавшееся людьми. Улукиткан оживился, попросил подробно рассказать, что вижу.

– Хорошо привел, теперь ладно пойдем, не сблудим… Завтра рано будем у своих, – радовался старик.

– Что, сопку узнал? – спросил я.

– Пастухи Ироканского колхоза с оленями зимою тут живут. Это их место. Понял? Больше тут некому быть.

– Почему ты думаешь, что зимой они тут бывают?

– Смотри, воды‑то близко нет, летом как тут можно жить? А зимою снег заменяет воду.

– В какую же сторону нам дальше итти? – спросил я.

– Теперь от заката солнца можно маленько на полдень свернуть, где‑то близко должна марь большая быть, там есть старый лабаз пастухов, от него тропка пойдет к Джегорме. Говорю, недалеко осталось.

Нас окружили старые ели, но как я ни присматривался, не мог по ним определить, где север, где юг, кора на деревьях совершенно одноцветная. В своей беспомощности я признался старику.

– Если кора не показывает, то по мху на ветках смотри, куда итти… С какой стороны моху больше, там и север. Если одному дереву не веришь, смотри на соседние деревья, не ошибешься…

Действительно, почти у всех елей больше мха было на одной стороне. По этому признаку я без труда определил нужное направление.

– Как до воды дойдем, останавливайся, ночевать будем, – сказал проводник, и мы снова тронулись в путь.

День уже был на исходе. Взбитые ветерком тучи тяжело нависали над падью. Хмуро в старом лесу, почти ничего не видно вокруг. Я вел караван напрямик, руководствуясь только каким‑то внутренним чутьем.

Усталость, истощение дают себя знать. Кажется, если бы не вера в то, что мы находимся совсем близко от людей, я бы свалился прямо на дороге. У оленей от тяжелых вьюков коромыслом прогнулись спины, животные еле‑еле плетутся. Старик почернел и скорчился от сырости и неодолимой слабости.

За сыролесьем нас враждебно встретила старая гарь. Погибшие лиственницы, падая на землю, подняли корнями пласты черной, обугленной земли. Одни деревья сильно наклонились и угрожающе замерли, в воздухе, другие уже распластались по земле, перегородив сучьями проходы. Пробираться сквозь этот хаос с носилками стало невозможно. Старик кое‑как тащился пешком за мной. Наверное, не меньше часа мы пробивались через пятисотметровую гарь.

– Однако, утка кричит, марь близко, – сказал старик, останавливаясь и прислушиваясь.

Где‑то позади и правее одиноко кричала утка.

– Что же делать будем?

– Думай, как лучше: возвращаться ли с оленями на марь или тебе вперед ходить, смотреть, не там ли лабаз?

– Схожу посмотрю. А тебе костер разведу, погреешься пока.

– Костер хорошо, тело шибко застыло…

Я вывел караван к сыролесью, усадил слепого под лиственницей, развел костер и пошел искать марь…

Утка не обманула: за небольшой гривой стройного лиственничного леса потянулась далеко бугристая марь. С двух сторон в нее вонзались жала узких перелесков. Земля была, словно оспой, изъедена черными рытвинами, усеяна пухлыми кочками, затянутыми ржавой накипью толстого мха. Я обошел болотце, примыкающее к лесу, и направился дальше вдоль мари. Вдруг из‑под ног выскочил заяц. Метнувшись в кусты, он метров через полтораста остановился, приподнялся на задних ногах и пугливо замер. Обрадовакно сбрасывая с плеча карабин, прижимаясь щекой к ложу, прицеливаюсь. Одинокий выстрел всколыхнул сырую тишину. На зайца же выстрел не произвел никакого впечатления, он только настороженно повел длинными ушами и продолжал стоять на задних ногах. Я торопливо прицелился еще раз и выстрелил. Косой исчез. Неужели снова промах? Не чувствуя ног под собой, я кинулся туда, где был заяц. Ага, вот она, добыча! Теперь у нас есть чем утолить мучительный голод. Чтобы не таскать зайца за собой, да у меня и сил уже не было для этого, я положил его под приметной лиственницей и пошел дальше вдоль мари…

Однако вскоре убедился, что до конца ее мне не дойти. Было уже поздно, туман выжимал из леса густой сумрак. Моросил дождь. Решил возвращаться, но тут на глаза мне случайно попалась тропа. «Она, вероятно, идет к лабазу», – подумал я и зашагал по ней.

Тропа перевела меня через марь, пересекла перелесок и действительно вышла к лабазу. Как я был ему рад! Словно увидел родной дом. Теперь уже не оставалось никаких сомнений, что мы близко от своих.

Я на минуту задержался, чтобы запомнить место, и приметы лабаза. Он стоял на возвышенности, и, судя по тому, что вокруг него уже поднялась молодая поросль леса, место это давно не посещалось людьми. Это видно было и по самому лабазу: крыша у него прогнила, пол провалился, один столб наклонился набок. На деревьях были сделаны зарубки, вбиты колышки, на земле валялась старая железная печь, ствол от старинного ружья, всякая рухлядь. Если бы Улукиткан мог видеть все это, он, наверное, рассказал бы о людях, бывших возле лабаза.

Место для ночевки здесь очень удобное: рядом вода, хороший корм для оленей. Надо было поторопиться засветло привести сюда караван. Возвращаясь к старику, я намеренно прошел по тропе дальше своего следа, чтобы не итти по‑над марью, а свернуть там напрямик к гари.

На пути попалось кочковатое болото. Пока обходил его, густой туман лег на тайгу, сильнее заморосил дождь. Впереди увидел просвет. Вышел к нему. Это, оказалось, не марь, а бурелом. Осмотрелся – место незнакомое. Вспомнил, что марь оставалась у меня слева, свернул от бурелома к ней. Иду, тороплюсь, а мари нет, все лес да лес. Начинаю ругать себя за опрометчивое решение итти прямиком. Но я уверен, что караван где‑то близко. Крикнул, прислушался – никто не отвечает, не откликнулось и эхо. А ночь черным крылом уже накрыла тайгу, лес угрожающе сомкнулся вокруг меня. Неужели заблудился? Не может быть! Слепой старик не должен остаться один в эту дождливую и холодную ночь. Бросаюсь еще левее, бегу. Сучья в темноте ловят одежду, я падаю, запутавшись в валежнике, но не чувствую ушибов, продолжаю пробиваться почти ползком вперед. Понять не могу, куда девалась марь и горелый лес. Вероятно, я сбился с направления, когда обходил болото, и ушел в противоположную сторону. Бреду в темноте на ощупь. И сейчас со всей силой ощущаю страшную беспомощность, какую испытывает, вероятно, и Улукиткан, потеряв зрение. Я пробую снова кричать, но вместо крика из горла вырывается хриплый стон. Начинаю понимать, что иду зря, не найти мне сегодня старика. Но только остановлюсь – сейчас же в воображении появляется лиственница на краю гари с привязанными к ней оленями, залитый дождем огонек и слепой старик, промокший, голодный, со своими безрадостными думами.

Так темно, что глаза уже не нужны. Руками нащупываю проход. Тут мне напоминает о себе карабин, висящий за спиной. Я делаю выстрел вверх. Заворчала старая тайга, запал бескрылый звук в недрах промокшего леса. Жду ответа, жду долго. Ноги подламываются в коленях, руки хватаются за березку. С болью подумал о том, что у старика все патроны в бердане с осечками, и ни один из них может не разрядиться. Стреляю еще раз и снова напрасно жду ответа. Видимо, я далеко ушел от старика.

Снова бреду, почти бессознательно передвигая отяжелевшие ноги. Спотыкаюсь и падаю, чувствую, что подняться уже нет сил. Какое‑то безразличие овладевает мною, ненужным становится костер, тепло, ужин из зайчатины. Хочется прижаться лицом к сырой земле и забыться в долгом‑долгом сне. Это была минута полной физической расслабленности… Но вот в памяти встает образ старика, брошенного у гари, и этого достаточно, чтобы я мгновенно поднялся. Нахожу березку, сдираю с нее кусок коры, собираю на ощупь сушняк и разжигаю костер. Разум подсказывает, что надо восстановить силы до наступления завтрашнего дня.

Одежда на мне промокла насквозь, дрова горят вяло, зверски терзает голод. Руки напрасно шарят по кармана<


Поделиться с друзьями:

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.122 с.