Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Французский учитель в Москве (1828–1829)

2019-07-12 249
Французский учитель в Москве (1828–1829) 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

 

6 ноября 1828 года на почту в Москве было подано французское письмо из Москвы от 3/15 ноября 1828 года от некоего Л. Париса «к Парису в Париж»:

 

Любезный Полен! Я обещал тебе написать сразу по приезде в Россию, однако же до сих пор обещания своего не исполнил, хотя нахожусь в Москве уже больше месяца, а до того две недели провел в Петербурге. – Начну вот с чего: парижанин не в силах составить верное впечатление о стране, где я обитаю ныне; посему, ежели ты желаешь прислушаться к моим наблюдениям, заклинаю тебя забыть все, что ты знал и думал о ней прежде. Ты спросишь, может ли человек образованный надеяться преуспеть здесь, занявшись литературой? ни в малейшей степени. Препятствует этому, во‑первых, всевластная цензура, чьи неумолимые ножницы грозят всему, что претендует не скажу на звание литературного произведения, но, по крайней мере, на выход из печати. В Москве имеют хождение только невинные французские сочинения XVII и XVIII веков. Вольтер и Руссо получают доступ к жителям этого города лишь тайком либо по специальному разрешению. Что до газет, их нередко задерживают на границе, так что пересечь ее им дозволяется не прежде, чем каждая их строчка будет прочитана, взвешена и разобрана по косточкам. В Российской империи печатаются три или четыре газеты, из них две на французском языке: Journal de Saint‑Pétersbourg и Journal d’Odessa; читают их с величайшей жадностью, ибо из всей печатной продукции они одни сближают Россию с Парижем. А между тем что содержится в этих листках? Более или менее достоверные известия о придворной жизни, впрочем весьма пустые, несколько слов о греческих делах, о которых сообщается лишь то, что невозможно скрыть, и бледные отрывки из нескольких иностранных газет. Ни слова ни о политике, ни об экономике, ни об истинной словесности, иными словами, никакой литературной критики. Некий француз, по фамилии Лаво, год назад начал выпускать ежемесячную газету, которую именует литературной. И что же? Эта газета насчитывает от силы полсотни подписчиков, да и те ее не читают, так что в самом скором времени ей грозит банкротство. По всем этим причинам, а также и по разным другим, которые я сообщу тебе позднее, нам надобно отказаться от намерения сочинять литературные корреспонденции и доводить их до сведения публики. То, что ты напишешь мне, не только не попадет в печать, но будет немедленно остановлено на границе; что же до меня, то я, рассказывая тебе о здешней жизни, вынужден буду – ради того, чтобы письмо мое дошло до тебя, – либо льстить, либо выдумывать, ибо как могу я быть честным в стране, которая не желает ни сама слышать правду, ни позволить узнать ее другим! Скажу короче: если меня заподозрят в том, что я намерен возвысить голос, я тотчас буду задержан и отправлен – не в Сибирь, нынче до этого дело не доходит, – но за границу, и вдобавок без паспорта, что, согласись, тоже имеет свои неприятные стороны. Впрочем, довольно рассуждать о цензуре тех стран, где мы живем, поговорим о наших собственных делах или, по крайней мере, о том, что не может никого оскорбить. – В доме Урусовых я нашел все, о чем можно только мечтать, очутившись в такой стране, как Россия, – учтивость, предупредительность, заботливость и тысячу рублей, уплаченных вперед. Таковы личные мои обстоятельства. – Что же касается до русского образования, то, когда я сравниваю его с французским, одна вещь изумляет меня бесконечно: различие в результатах; плодом французского образования явилось обилие людей выдающихся, плоды же русского образования по сей день ничтожны; а между тем здесь не редкость люди, говорящие чисто и без акцента на пяти или шести языках, однако же люди эти замечательны только своими титулами и не умеют найти своим познаниям, как бы разнообразны они ни были, никакого применения. Каждый юный русский – я говорю, разумеется, лишь о дворянах – изучает французский язык, который служит ему в повседневной жизни, русский, которым пользуется он лишь в сношениях со слугами, детьми и немногочисленными соотечественниками, не знающими нашего языка; изучает он также немецкий, английский, латынь и греческий, каковые четыре языка потребны ему так же мало, как мне арабский. Помимо языков обучают его также математике, без которой, как здесь полагают, обойтись невозможно; музыке, которую считают необходимо нужной, а также танцам, фехтованию, верховой езде, не говоря уже об истории и географии, которую русские юноши знают, как правило, в совершенстве; а также физике, теологии, физиологии – да‑да, именно так, и я изумляюсь чудесным свойствам человеческого ума, когда думаю о том, что здешние юноши осваивают все это без труда, без усилий и почти всегда с успехом. Ты не станешь спрашивать у меня, предстоит ли мне обучать моих учеников всем перечисленными наукам, ибо ты прекрасно знаешь, на что я способен. Мне, впрочем, не пришлось обнаружить мое невежество. Дети уже имели учителей по математике, русскому, немецкому, английскому, музыке и танцам. Так что я взялся обучать их только французскому и всему, что с этим связано, а именно истории, географии, астрономии и латыни; подразумевается, что позднее мы добавим к этому греческий и итальянский, risum teneatis[13]! – Ты и вообразить не можешь, какое страстное желание учиться проснулось во мне с тех пор, как я оказался в России. Впрочем, в моем положении это не только потребность, но и необходимость. Самое забавное, что, несмотря на глубочайшее невежество, в каком я пребывал до сегодняшнего дня, здесь я слыву человеком достойнейшим, что же касается экзамена, которому я подвергся, скажу тебе, что я, хоть и говорю на родном языке довольно чисто, знаю его лишь наполовину, так что у меня были известные основания этого экзамена опасаться. Экзаменующие спросили у меня, на какие вопросы мне угодно отвечать (ибо выбор предоставляется экзаменуемым). Я отвечал ученому ареопагу, что желал бы быть спрошенным о литературе, а следственно, и о языке французском. Тогда предложили мне изложить вкратце соображения свои об сем предмете, чему я и предался перед лицом экзаменаторов. Я сравнил литературу века Людовика XIV с литературой веков Августа и Перикла – тема банальная и многократно трактованная. Я, само собой разумеется, отдал пальму первенства нашей литературе и привел судей моих в такое восхищение, что они единогласно решили ни о чем другом меня не спрашивать и счесть экзамен сданным, в доказательство чего выдали мне великолепный диплом с весьма лестной характеристикой. – В заключение замечу, что литературы в собственном смысле слова здесь не существует, однако же страна эта весьма хорошо приспособлена для ученых занятий, если понимать под ними приобщение учеников к знаниям, добытым другими; иное дело – новые идеи в какой бы то ни было сфере; их здесь нет и в помине. Русские – весьма ловкие подражатели, хитроумные и умелые копиисты, но творчество и изобретение – слова, в этой стране ровно ничего не значащие и совершенно неупотребительные. – Как бы страстно ни желал я увидеть здесь тебя и Полину [14], я все же советую тебе, если ты сумеешь каким‑то образом свести концы с концами в Париже, там и оставаться, ибо, во‑первых, там ты будешь на родине, рядом с матушкой, а во‑вторых, повторю еще раз: Россия и Москва отличаются от Франции так сильно, что ты и представить не можешь! Позже я рассчитываю изложить тебе свои мысли и наблюдения на сей счет более подробно, так, чтобы ты увидел здешние края воочию и, следовательно, потерял охоту здесь оказаться – если, конечно, ты ее когда‑нибудь имел. Не думай, впрочем, чтобы я был здесь несчастлив; это – вещь невозможная, если вспомнить, как тяжко приходилось мне весь последний год во Франции. – Воспользуйся, дорогой Полен, ближайшей оказией, чтобы отправить мне ящик с книгами, которые оставил я в Париже и в которых испытываю самую большую нужду. – Замечу по этому поводу, что когда Огюст или ты будете отправлять ко мне эти книги, которые ожидаю я с нетерпением, следует вам заблаговременно вынуть из ящика все, что здесь считается подозрительным или запрещенным. Запрещена, в частности, книга Ансело: даже пошлый Ансело, который ничего здесь не видел, пьянствовал беспробудно и снискал себе в Москве, Петербурге и Кронштадте репутацию невежды и подлеца, и тот ухитрился не потрафить русским, а ведь он описал отнюдь не все их замечательные черты. ‹…› Кстати, о твоем лорде Байроне. Писатель этот известен здесь очень мало; полагаю, что сочинения его запрещены. Поэтому в посылку для меня вложи лишь несколько разрезанных экземляров. Если их пропустят, я спрошу у тебя следующих, однако надежды мало. ‹…› Смерть Императрицы‑матери, о которой стало известно здесь дня три назад, – большое несчастие для всей России, обретавшей в ней своего ангела‑хранителя. Траур – не меньшее несчастье для всех отраслей торговли, которая из‑за прекращения празднеств, балов и театральных представлений совершенно приостановилась. Из Франции к нам прибыли вместе с м‑ль Эжени актеры, которые по причине этих обстоятельств лишились средств к существованию [15]. Во Франции после смерти государя обязательный траур длится не больше недели, а здесь – полгода, а то и целый год, и притом соблюдается очень строго. Так что для страны это бедствие двойное. – Средства связи здесь развиты так мало, что, как я узнал, в письме деньги послать невозможно; кстати о письмах, поскольку путешественникам запрещено брать с собой письма запечатанные, а я вовсе не хочу, чтобы содержание письма моего стало известно посторонним, я вверяю послание свое почте – впрочем, не без тревоги. – Пиши мне, прошу тебя, обо всем, что меня интересует, главное, о нашем семействе и о том, что до него касается, я же не могу писать к тебе часто по трем или четырем уважительным причинам, из коих самая главная состоит в том, что далеко не все письма, посланные отсюда, достигают адресатов, зато письма из Франции, за которые я плачу самолично, доходят превосходно.

Подражание французским бородкам

 

Письмо требует некоторых пояснений. Порой Парис, не успевший до конца разобраться в российской жизни, слегка искажает факты, однако в общем он довольно точен: например, специальные разрешения, о которых он упоминает в начале письма, существовали в самом деле. Российская цензурная практика предполагала сосуществование двух типов запрещения книг: «безусловного» и «для публики»; во втором случае запрещенные книги продавались доверенным лицам по «позволительным запискам» от цензоров. Тем не менее многие сочинения Вольтера и Руссо были, конечно, прекрасно известны в России и в подлиннике, и в переводах. Та же двойственность касается другого упомянутого в письме автора, Байрона (которого адресат письма, Полен Парис, знал очень хорошо: в 1827 году он выпустил в Париже свой перевод байроновского «Дон‑Жуана», а позднее, в 1835 году, издал 13‑томное собрание сочинений Байрона в своем переводе): собрание сочинений Байрона на французском языке 1823 года в самом деле присутствует в «Общем алфавитном списке книгам на французском языке, запрещенным иностранною ценсурою с 1815 по 1853 год включительно» (1855), но это, разумеется, не исключало знакомства с его творчеством в литературных кругах – впрочем, по‑видимому, не среди тех далеких от современной словесности московских жителей, с которыми общался автор письма. Прав Парис и в рассказе о судьбе нежелательных иностранных газет: согласно Уставу о цензуре 1828 года, «иностранные периодические издания, привозимые из‑за границы по почте» подлежали рассмотрению отдельной цензуры, учрежденной при почтовом ведомстве, но официально подчинявшейся вице‑канцлеру Нессельроде. В задачу цензоров входило не пропускать издания, запрещенные к ввозу в Россию, а из разрешенных вымарывать статьи на запрещенные темы. Впрочем, когда Парис пишет об освещении в русских газетах «греческих дел», он несколько сгущает краски. Под «греческими делами» подразумевается борьба за независимость от Османской империи, которую греки вели с 1821 года; Россия первоначально не поддерживала восстание греков, поскольку такая поддержка стала бы нарушением принципов Священного Союза, однако во второй половине 1820‑х годов вместе с другими европейскими державами (Англией, Францией) стала выступать в поддержку греческой независимости в дипломатической сфере и даже оказала грекам военную поддержку (Наваринское сражение 20 октября 1827 года, в ходе которого соединенная эскадра России, Англии и Франции разгромила турецко‑египетский флот). Во второй половине 1820‑х годов греческие события освещались в русских газетах регулярно, хотя, разумеется, не так полно, как в газетах французских. В «Московских ведомостях» в 1827 году имелась рубрика «Греческие и турецкие дела», а в 1828 году – «Греческие дела».

Периодическое издание, которое выпускал в Москве Жорж Лекуэнт де Лаво, француз, живший в России, автор путеводителя по Москве, называлось «Bulletin du Nord. Journal scientifique et littéraire» [Северные записки. Газета научная и литературная]. Оно в самом деле просуществовало всего один год и в 1829 году прекратило свое существование – в отличие от другой упоминаемой Парисом газеты на французском языке, носившей название «Journal de Saint‑Pétersbourg»; она была органом Министерства иностранных дел России и в ней нередко печатались по‑французски такие материалы, которые власть считала необходимым довести до сведения европейских политиков; с перерывами и с некоторыми изменениями в названии эта газета выходила до 1917 года.

Об экзамене, которому он, как следует из его дальнейших писем, подвергся 17 ноября 1828 года, через два месяца после прибытия в Москву, Парис рассказывает в сугубо комическом тоне; следует, однако, заметить, что постепенно требования к экзаменуемым усложнялись. Историк образования Т. И. Пашкова приводит перечень вопросов, на которые отвечал в 1847 году претендовавший на звание домашнего учителя Эдуард Поль: его спрашивали о самых разных предметах, от Пелопоннесской и Семилетней войны до умножения и деления именованных чисел, а вдобавок он должен был прочесть пробную лекцию и написать сочинение.

Более или менее точен, но чересчур пристрастен Парис в характеристике французского литератора Жака‑Арсена‑Франсуа‑Поликарпа Ансело (1794–1854), который прибыл в Россию к коронации Николая I в мае 1826 года в свите маршала Мармона, провел здесь полгода и описал их в книге «Шесть месяцев в России» (1827). Книга эта в самом деле была запрещена в России цензурой, но не безусловно, а только «для публики» – второй, более мягкий тип запрета, о котором Парис упоминает в начале письма. «Пьянство» Ансело в России было запечатлено не только в русской прессе («Северная пчела» в номере от 20 мая 1826 года информировала об обеде, который «некоторые здешние литераторы», а именно Греч и Булгарин, дали в честь «почтенного французского писателя», причем подробно перечисляла все, за что пили собравшиеся), но и в его собственной книге; здесь тому же обеду и произнесенным в тот вечер тостам посвящено письмо восьмое. О русских, которым «не потрафил» Ансело, подробно рассказано в предисловии Н. М. Сперанской к русскому изданию его книги (2001).

Наконец, необходимо пояснить, что имел в виду Парис, говоря о том, что платит «самолично» за письма, присланные к нему из Франции. По тогдашним почтовым правилам отправитель мог сам заплатить за доставку письма, но мог и переложить эту обязанность на получателя; таким образом у почтальонов возникала «материальная заинтересованность» в том, чтобы послание дошло до адресата. Впрочем, впоследствии Парис утратил уверенность в том, что письма из Франции доходят к нему без происшествий. В письме к матери из Мемеля от 8 января 1830 года он, несколькими днями раньше выдворенный за пределы Российской империи, жаловался на отсутствие писем из дома и выражал уверенность в том, что некоторые из них были перехвачены.

Письмо Париса – живой и остроумный очерк, позволяющий судить о впечатлении, которое производила на обычного француза обычная русская действительность. Но этим его значение не исчерпывается. Оно дает представление о том, как экзаменовали иностранных учителей в Москве в конце 1820‑х годов, а дальнейшая судьба его автора показывает, к чему приводила перлюстрация корреспонденции неосторожных французов.

Надежда автора на то, что содержание его письма не станет известно посторонним, оказалась тщетной. Послание Париса к Парису было перлюстрировано; под выпиской из него, сохранившейся в архиве III Отделения, стоит помета «Верно: московский почт‑директор Рушковский». С копии этого письма, имевшего для автора самые неприятные последствия, начинается заведенное III Отделением дело на 58 листах, носящее название «О проживающем в Москве французском подданном Л. Парисе, дозволившем себе невыгодные о России рассуждения».

Копия, сделанная на московском почтамте, была отослана в Петербург, и уже 19 ноября 1828 года глава III Отделения граф Бенкендорф затребовал у вице‑канцлера Нессельроде сведения об авторе неблагонадежного послания и о его адресате; вице‑канцлеру предлагалось запросить об обоих Парисах русское посольство в Париже.

В тот же день Бенкендорф привлек к фигуре Париса внимание начальника 2‑го жандармского округа А. А. Волкова (уже знакомого нам по главе третьей), которого «покорно просил приказать иметь ближайшее под рукою [тайное], но самое благовидное наблюдение за поведением и связями сего иностранца, уведомя меня, в свое время, о последующем».

28 ноября 1828 года Волков доложил Бенкендорфу о первом результате своих разысканий; ничего компрометирующего, кроме того, что француз «имеет весьма вольное обращение», он не сообщил.

Одновременно посол России в Париже граф Поццо ди Борго произвел разыскания за границей; французский министр юстиции граф де Порталис сообщил ему сведения о Луи Парисе, полученные от министра внутренних дел Мартиньяка: окончив учебу, Парис служил у стряпчего в своем родном городе Эперне, затем завел в Париже книжную лавку в Пале‑Руаяле, но поскольку предприятие это потерпело неудачу, вынужден был его бросить. В эту пору его родственник, некто Руже, проживающий в Москве, приискал ему в этом городе место учителя. Что же до брата его Полена Париса, он с некоторых пор постоянно проживает в столице, где служил секретарем у покойного г‑на Оже, члена Академии. Оба брата, уверял Мартиньяк, отличались всегда отменным поведением, а семейство их пользуется всеобщим уважением.

Тем временем генерал Волков продолжал наблюдение за французом и через полгода, 21 июня 1829 года, прислал в III Отделение новый доклад о нем – вновь достаточно благоприятный:

 

В доме Хитровой отзывы об нем более хороши, нежели дурны, хотя по молодости его лет несколько ветрен и любит рассеянность. – Раза по два в неделю бывает у содержательницы водочного завода, состоящего в Пресненской части, иностранки Руже, имеющей у себя трех дочерей, из которых одна находится замужем в Париже за братом Париса [16] , а на другой, проживающей здесь при матери, предполагают, что и здешний Парис имеет намерение жениться; что, по замечанию, есть главною причиною частых его посещений к г. Руже. – Иногда также видают его и на публичных гуляньях с детьми княгини Урусовой.

 

И далее жандармский начальник называет нескольких московских французов, с которыми Парис «находится в дружеском отношении» и о которых он, Волков, также не может сказать ничего дурного.

Между тем «Всеподданнейший доклад об иностранце Парисе, позволившем себе невыгодные о России рассуждения» поступает 30 июня 1829 года в собрание всеподданнейших докладов, и 12 июля император накладывает резолюцию: «Выслать за границу, ибо подобный человек принесет более вреда, нежели пользы», а 23 июля Бенкендорф уведомляет об этом московского военного генерал‑губернатора князя Д. В. Голицына и просит прислать «приметы сего иностранца для надлежащих распоряжений к воспрещению ему обратного въезда в Россию».

Парису между тем уезжать вовсе не хотелось. Получив через полицмейстера приказ генерал‑губернатора «покинуть Москву в 24 часа и быть готовым выехать незамедлительно с территории Российской империи в сопровождении жандармского офицера», он 31 июля 1829 года пишет Голицыну письмо, в котором подробно излагает всю историю своего пребывания в России начиная с прибытия в Кронштадт 2/14 сентября 1828 года и пытается отвести от себя возможные подозрения в неблагонадежности, ссылаясь на мнение тех русских дам, в чьем доме он служил: Ирины Никитичны Урусовой (урожденной Хитровой; 1784–1854), вдовы генерал‑майора князя Николая Юрьевича Урусова (1764–1821), и ее матери Настасьи Николаевны Хитровой, в чьем доме на Пречистенке рано овдовевшая княгиня жила с двумя сыновьями, Сергеем и Дмитрием, и одной дочерью, Настасьей:

 

В публичных местах никто меня не видел и никакое преступление поставлено мне быть в вину не может. Г‑жа генеральша Хитрова и княгиня Урусова благоволят отзываться о моей нравственности самым лестным образом.

Из тех, кого оставил я во Франции, переписку я вел по приезде в Россию лишь с шестидесятилетней матушкой моей, удалившейся от света и ни о чем, кроме детей своих, не помышляющей, и с братом моим, парижским литератором и одним из хранителей рукописей в Королевской библиотеке. Касалась переписка эта лишь дел семейственных и условий житья моего в России; по сему поводу сообщал я об особах, у коих проживаю и с коими имею сношения, сведения самые лестные.

Вот уже месяц ожидаю я три ящика с учебными книгами, посланными парижским книгопродавцем как для меня самого, так и для юных князей Урусовых, учеников моих. Среди этих книг находятся некоторые сочинения, которых я не запрашивал и для которых книгопродавец просит меня здесь найти покупателей.

Вот вкратце вся история жизни моей в России. Ставят ли мне в вину одно из обстоятельств, мною перечисленных? Или же повинен я в преступлении, вовсе мне неведомом? О том мне ничего не известно.

 

Видно, как Парис пытается угадать, чем именно он прогневил российские власти: своими письмами? книгами, которые ему прислали? – и выбирает самую благоприятную для себя гипотезу: все дело в недоразумении; его, иностранца в высшей степени умеренного, просто перепутали с другим французом по фамилии Парис; ведь и сам, как он выражается, «генерал тайной полиции» (Волков) сказал, что выдворять его за границу нет оснований.

Между тем в дело вступает посол Франции в России герцог де Мортемар. Парис успел известить герцога о преследованиях, которым он подвергается, и сообщил ему копию со своего послания Д. В. Голицыну. Ознакомившись с этим документом, Мортемар 6 августа 1829 года шлет Нессельроде пространное послание, суть которого вице‑канцлер через день, 8 августа, резюмирует в письме к Бенкендорфу:

 

Основываясь на сведениях, дошедших к французскому посольству о нравственности помянутого Париса, дюк [герцог] де Мортемар полагает, что распоряжение о высылке его должно, может быть, касаться до другого человека, имеющего с ним одинаковую фамилию; почему и ходатайствует о исследовании сего обстоятельства. Буде же сей иностранец действительно заслужил определенное ему наказание, в таком случае дюк де Мортемар желает иметь сведение, за какой проступок высылается он из России.

 

Иначе говоря, Мортемар, полагаясь на доводы самого Париса, разыгрывает ту же карту: 1) французский подданный Парис «получил приказ покинуть Россию за проступок, ему неведомый»; 2) между тем, по полученным сведениям, Парис «отличается спокойным поведением и безупречной нравственностью»; 3) поскольку Парису ничего не поставлено в вину и поставлено, по всей вероятности, быть не может, значит, «суровое с ним обхождение есть не что иное, как плод недоразумения»: единственный проступок Париса, скорее всего, состоит в распространенности его фамилии; в Москве проживают в данный момент по меньшей мере два француза, носящие фамилию Парис.

Посол Франции оказался не единственным защитником Париса. Московский генерал‑губернатор, потому ли, что получил о поведении французского учителя благоприятные отзывы, потому ли, что ревновал к влиянию жандармского ведомства и не желал действовать с ним в унисон, внял аргументам Париса и отложил исполнение приказа о его высылке. В письме к шефу жандармов Бенкендорфу, которое было написано 10 августа 1829 года, а получено 15‑го, он объясняет, что «при начале распоряжений к исполнению Высочайшей воли» о высылке учителя Париса за границу «встретил следующее затруднение»: «В Москве находятся два иностранца, носящие фамилию Парис, оба французские подданные и оба учителя: один Александр, а другой Антон». В поведении обоих «со стороны полиции ничего предосудительного доныне замечено не было», что же касается «Антона Луи Париса», то и генеральша Хитрова, и княгиня Урусова отзываются «с отличною похвалою как о поведении его и тихом характере, так и о хорошей нравственности». В конце письма Голицын покорнейше просит Бенкендорфа «почтить его надлежащим уведомлением» о том, какого именно Париса следует выслать за границу и каковы его приметы.

Приметы Луи Париса были обозначены в билете на проезд в Москву, выданном ему в Кронштадте (он процитирован в нашей первой главе, с. 53). Однофамилец его был с ним отчасти схож, но имелись у двух Парисов и различия: у одного лицо белое, а у другого – смугловатое, одному 40 лет, а другому, «Антону Луи», – всего 26. Но все это не имело решительно никакого значения, ибо в III Отделении прекрасно знали, какого Париса и за что именно следует выслать. Поэтому в тот день, когда в Петербурге было получено послание Д. В. Голицына, 15 августа 1829 года, Бенкендорф «спешил ответствовать» вице‑канцлеру Нессельроде (для передачи послу Мортемару), что «французский подданный Антон Людвиг Парис ‹…› есть тот самый, который по Высочайшему повелению должен быть выслан из Москвы за границу» и что «причины, побудившие правительство наше к сей мере, сколько мне известно, заключаются в верных, не подлежащих сомнению сведениях насчет неблагонадежного образа мыслей и неосторожных выражений сего иностранца». Четырьмя днями позже Бенкендорф подтвердил и Голицыну, что из проживающих в Москве двух французских подданных речь идет об «Антоне Парисе» и что именно его надо выслать за границу и принять надлежащие меры к воспрещению ему обратного въезда в Россию. О таком же воспрепятствовании Бенкендорф «покорнейше просит» вице‑канцлера Нессельроде и временно исполняющего обязанности министра внутренних дел Ф. И. Энгеля, который 28 августа 1829 года докладывает Бенкендорфу, что «довел о сем до сведения Его Императорского Высочества, Государя Цесаревича, Великого князя Константина Павловича и сообщил начальникам пограничных губерний» (обычная процедура в подобных случаях).

Надеяться Парису было больше не на что. Князь Д. В. Голицын сообщил ему высочайшую волю, на что, согласно рапорту московского генерал‑губернатора на имя императора от 6 сентября 1829 года,

 

Парис сей объявил, что он по недостаточному своему состоянию, дабы сколько можно уменьшить путевые издержки, желает отправиться за границу морем, для чего и просил позволить следовать ему в С [анкт] – Петербург.

 

Вняв просьбе француза, Голицын «отправил его при нарочном унтер‑офицере штата московской полиции к санкт‑петербургскому военному генерал‑губернатору для зависящих с его стороны распоряжений к дальнейшей высылке его за границу». 17 сентября 1829 года петербургский военный генерал‑губернатор П. В. Голенищев‑Кутузов докладывает Бенкендорфу, что Парис «прислан к нему из Москвы с нарочным», и он «сделал распоряжение об отправлении Париса чрез Кронштадт морем на корабле, идущем к берегам Франции».

Сам Парис, уже выбравшись из России, так описал этот процесс отправки из Москвы в Петербург, а затем из Петербурга в Кронштадт:

 

За мной являются и под надзором отвозят в Петербург. Я пишу прошение на имя Императора, но оно растворяется в архивах полиции, которая неведомо как сумела им завладеть. Я надеялся быть представленным в Петербурге генерал‑губернатору, нашему послу, который самым решительным образом требовал, чтобы меня к нему доставили, а возможно, и самому Императору… Однако приставленный ко мне офицер полиции держал меня под замком в какой‑то каморке и грозил, что любая моя попытка выбраться оттуда будет стоить ему палочных ударов. Разумеется, остановило меня не это соображение… Просто‑напросто я все еще надеялся, что кто‑то соблаговолит меня выслушать.

 

Однако вместо этого, пишет Парис, к нему явился человек, «на чьей подлой физиономии было написано: я жандарм и шпион», погрузил его с вещами в наемный экипаж, отвез в порт, посадил на судно, плывущее в Кронштадт, а по прибытии сдал на руки представителям тамошней полиции, под охраной которых Парис провел еще неделю взаперти вместе с каторжниками, ожидающими отправки в Сибирь…

30 сентября 1829 года кронштадтский военный губернатор вице‑адмирал П. М. Рожнов рапортовал императору о том, что французский подданный учитель Антон Парис «выпровожден» из России на отошедшем 25 сентября в море французском судне «Лемабль Виктуар» (то есть «Любезная победа»).

Казалось бы, «русский» эпизод из биографии Луи Париса можно было считать завершенным; однако судьба распорядилась иначе. 30 сентября «Любезная победа» села на мель близ Ревеля, а затем была с мели снята и приведена в гавань для починки. Вместе с судном в Ревель попал и высылаемый Парис, о чем по возвращении из «дозволенного отпуска из‑за границы» узнал эстляндский гражданский губернатор барон Г. Б. Будберг. Парис находился в Ревеле под надзором полиции; следовало решить, как поступить с ним дальше. 5 ноября 1829 года барон Будберг доложил Бенкендорфу, что, поскольку «Победу» до сих пор не починили, он предписал ревельскому полицмейстеру отправить Париса на судне, готовом к отходу, однако Парис «сделался больным и в удостоверение того представил чрез полицмейстера свидетельство городского физикуса [врача]». Будберг, не поверив жалобам Париса,

 

поручил Эстляндской врачебной управе освидетельствовать его, и по оному оказалось, что он действительно страдает поносом и одержим лихорадкою, чрез что не может перенести переезда морем, не подвергая жизнь свою опасности.

 

По этой причине на сей раз француз просил позволения за свой счет отправиться за границу «сухопутно» (впрочем, по позднейшему признанию Париса, болезнь его была чистейшей симуляцией: опыт морского плавания оказался столь неудачным, что он не желал больше его повторять). Бенкендорф против такого варианта не возражал, но уточнял:

 

Имея в виду принятые прусским правительством правила о недопущении в пределы королевства иностранцев подданных чужих держав, по разным обстоятельствам из России удаленных, и для отвращения всякого в сем случае затруднения, почитал бы за нужное снабдить помянутого Париса установленным паспортом для выезда за границу без возврата.

 

Парису, однако, очень не хотелось возвращаться в Париж столь бесславным образом. В письме, сочиненном, по его собственному признанию, на борту увозящей его из России «Любезной победы», француз – совершенно в духе «Горя от ума», впрочем ему не известного, – рассуждает о слухах, которые породит его появление в родном краю:

 

Что мне теперь делать во Франции? Меня встретят с любопытством, начнутся расспросы, я расскажу о своих злоключениях, буду правдив, искренен, но никто мне не поверит. Что же такое он натворил? станут спрашивать у тех, кому я поведаю все, что мне самому известно о причине моей высылки. – О, так вы ничего не знаете? – воскликнет один. – Он ввязался в очень скверную историю… – Утверждают, – скажет другой, – что он хотел соблазнить одну юную девицу… – Да‑да, дочь генерала. – Да нет, – перебьет третий, – дело заключалось совсем в другом: он прямо в кофейне, при всем народе, объявил, что Император Николай задушил своего отца и отравил брата!.. – А вот я знаю, – возразит четвертый, – что он участвовал в заговоре против властей предержащих… – Да нет, – заявит пятый, – все гораздо серьезнее: он приехал, чтобы шпионить и продавать французским газетам русские секреты. – Как бы там ни было, скажут даже самые благожелательные из собеседников, надо думать, что он совершил нечто весьма предосудительное, ибо ни в одной стране мира не обрушивают таких жестоких кар на человека, которого не в чем упрекнуть.

 

Покидать Россию «на щите» Парису не хотелось, и он попытался действовать сразу в двух направлениях. Во‑первых, рассчитывая все‑таки разжалобить сердце императора если не прозой (упомянутым выше прошением на высочайшее имя, которое дошло до Бенкендорфа уже после высылки Париса, императору передано не было и никакого влияния на судьбу француза не оказало), то стихами, он на борту «Любезной победы» сочинил стихотворение о своих разрушенных надеждах на государеву милость. В стихотворении этом четыре строфы, и каждая кончается чуть измененным рефреном, посвященным непосредственно императору:

 

Я Николая милостью пленялся

Он мой герой, его верните мне.

Я Николая гением прельщен был.

Он мой герой, его верните мне.

Я Николая прогневил невольно;

Он мой герой, его верните мне.

Я правосудья ждал от Николая;

Он мой герой, его верните мне.

 

Но стихов, разумеется, было недостаточно, и Парис решил действовать другим, не слишком благовидным способом. Страстно желая угадать, в чем же все‑таки причина гонений на него, он, вместо того чтобы «на себя оборотиться», винил во всем чью‑то клевету и решил отомстить предполагаемым обидчикам. Матери он писал из Мемеля уже после высылки из России, что в Москве был обласкан тем семейством, в котором жил, и поэтому у него появились завистники и враги, хотя сам он вел себя чрезвычайно скромно – даже, возможно, слишком скромно, потому что в России необходимо говорить о себе: «Я гений, я талант, все остальные – ослы, и только я истинное чудо». Я до сих пор не знаю наверное, продолжает он в письме к матери, кто причина моих несчастий, а тех лиц, на которых падают мои подозрения, называть пока не стану, потому что объяснения увели бы меня слишком далеко: «они были бы уместны только в книге, которую я, возможно, напишу». Книги о своих предполагаемых гонителях Парис не написал, зато высказал свои подозрения в более мобильном жанре – в форме доноса; по‑видимому, он решил, что заслужит прощение властей, если обличит своих неблагонадежных собеседников.

9 декабря 1829 года Бенкендорфу пришел датированный 30 ноября 1829 года доклад от штабс‑капитана корпуса жандармов барона Э. Р. Унгерна‑Штернберга, который, «находясь по нынешнему рекрутскому набору в Ревеле», встретился там с «французом, по имени Антоний Луи Парис», расспросил его «насчет связей его в Москве и тамошних его приключений», и тут Парис не только передал ему копию своего прошения на имя императора, но и пустился в обличения своих московских знакомцев, как русских, так и французских: «какого‑то служащего в гражданской службе князя Масальского», «человека неспокойного и пронырливого», обвинил в «неблагонамеренных суждениях» относительно Русско‑турецкой войны (завершившейся подписанием 2/14 сентября 1829 года Адрианопольского мирного договора), а французского эмигранта Дизарна – в «осуждении обрядов православной греко‑российской церкви» и в проповедовании «самых нелепых понятий о российской нации». Жандармский штабс‑капитан «на всякий случай» проинформировал обо всем этом шефа жандармов.

В своем «извете» Парис довольно метко затронул болевые точки, которые очень беспокоили российские власти во время войны с Турцией; «праздным, а иногда и злостным толкованиям» военных событий и отсутствию в народе энтузиазма по поводу войны уделено особое внимание в «Кратком обзоре общественного мнения в 1828 году», который представило императору III Отделение; причем в обзоре подчеркивается, что <


Поделиться с друзьями:

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.099 с.