У Фабрицио. Анализ и резонанс — КиберПедия 

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

У Фабрицио. Анализ и резонанс

2019-07-12 121
У Фабрицио. Анализ и резонанс 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

 

Мы перепечатываем здесь статью нашего ведущего ресторанного критика Фабиана Плотника о ресторане «Вилла Нова» Фабрицио, опубликованную в одном серьезном журнале, и самые интересные из читательских откликов, которые она вызвала.

Спагетти – продукт итальянского неореализма; шеф‑повару Марио Спинелли этого не надо объяснять. Спинелли месит свое тесто не спеша. Он хочет, чтобы у посетителей потекли слюнки, он доводит напряжение до предела. Его макароны, непрямолинейные, изобретательные, смелые – порой вызывающие, – многим обязаны Барзино, чье отношение к спагетти как инструменту переустройства общества хорошо известно. Посетитель ресторана Барзино, однако, привык к макаронам белого цвета и ни разу не бывал обманут в своих ожиданиях. Спинелли предлагает нам зеленые спагетти. Почему? Кажется, по чистой прихоти. Как клиенты мы не готовы к таким новшествам. Ничего удивительного, что зеленые макароны не воодушевляют нас. Они вызывают беспокойство, явно не входившее в замысел шеф‑повара. А вот лазанья Спинелли по‑настоящему хороша и лишена назидательности. В ней, конечно, можно различить неустранимый душок марксизма, но в общем соус удачно маскирует его. В свое время пиццы Спинелли, давнего члена Итальянской компартии, славились тончайшим привкусом марксизма.

Я начал ужин с закусок, показавшихся было бессодержательными, но стоило сосредоточиться на анчоусах – и замысел стал проясняться. Похоже, Спинелли видел в своем ассорти развернутую метафору человеческой жизни, где черные маслины призваны неумолимо напоминать о нашей бренности. Если так, то почему не было сельдерея? Случайно или сознательно? Закуски у Якобелли – сплошной сельдерей. Правда, Якобелли экстремист; он стремится продемонстрировать абсурдность жизни. Можно ли забыть его скампи – четыре креветки в чесночном соусе, сервированные так, что говорили о нашей причастности к Вьетнаму больше, чем бесчисленные книги на ту же тему? В свое время это вызывало шок! А теперь кажется такой же банальностью, как легкая пикката финочи (ресторан «Везувий») – пугающая, почти двухметровая телячья отбивная, над которой реет лоскут черного шифона. (Финочи вообще выразительней в телятине, чем в куре и рыбе, и «Тайм» совершил ужасную оплошность, пропустив его фамилию в сноске к колонке Роберта Раушенберга.[54])

В отличие от упомянутых мэтров авангарда, Спинелли редко идет до конца. Он колеблется, как в случае со спумони, и, естественно, в результате мороженое тает. Но все‑таки нетрадиционные подходы всегда привлекали его – взять, например, спагетти вонголе с дарами моря. (До курса психотерапии Спинелли испытывал необъяснимый ужас при виде моллюсков. Он был не в состоянии раскрыть их раковины, а когда однажды поддался уговорам и заглянул вовнутрь, лишился чувств. В ранних набросках вонголе он прибегает исключительно к «фальшивым моллюскам»: пробует земляные орехи, маслины и, на пороге кризиса, прямо перед госпитализацией, ластики от карандашей.)

Прелестный штрих в меню «Вилла Нова» – пармиджана Спинелли из цыпленка без косточек. Название окрашено иронией – ведь он начинил цыпленка дополнительными костями, как бы говоря, что не следует набрасываться на жизнь слишком жадно и беспечно. Необходимость все время извлекать кости изо рта и размещать на тарелке придает блюду сумрачный характер. Неминуемо вспоминается Веберн, чьи мотивы часто возникают у Спинелли.

Роберт Крафт[55] в статье о Стравинском интересно рассуждает о влиянии Шёнберга на салаты Спинелли и о влиянии Спинелли на концерт Стравинского для струнных ре‑мажор. В самом деле, его суп минестроне – прекрасный пример атональности. Посетитель обнаруживает в чашке множество неожиданных кусочков самых разных кушаний – и, чтобы выпить суп, вынужден производить характерные звуки ртом. Эти звуки организованы в серии. Когда я впервые пришел к Фабрицио, два посетителя, маленький мальчик и тучный господин, ели минестроне одновременно; общее восхищение было таково, что им аплодировали стоя. На десерт подавался сыр тортони, и я вспомнил проницательное замечание Лейбница: «У монад нет окон». Просто кстати.

Цены в ресторане у Фабрицио, как однажды сказала мне Ханна Арендт в частной беседе, «сносные, не будучи исторически неизбежными». И она права.

 

В редакцию:

Статья Фабиана Плотника о ресторане «Вилла Нова» полна дельных и тонких наблюдений. Но одно обстоятельство тем не менее ускользнуло от зоркого взгляда автора. Ресторан Фабрицио, являясь предприятием семейным, пренебрегает моделью классической мононуклеарной итальянской семьи, то есть семьи с крепким центром, и, как ни странно, организован по типу небогатой семьи валлийских шахтеров в период, предшествующий индустриальной революции. Отношения Фабрицио с женой и детьми явно рассчитаны на зрителя, а по существу глубоко буржуазны. Сексуальные нравы персонала – типично викторианские, особенно у девушки в кассе. Условия труда влекут за собой проблемы, также типичные для английских мануфактур, и официантам нередко приходится работать по восемь – десять часов в день, сервируя столы салфетками, которые не соответствуют современным стандартам безопасности.

 

Доув Рэпкин

 

 

В редакцию:

В своей рецензии Фабиан Плотник называет цены Фабрицио «сносными». Любопытно: может, и «Четыре квартета» Элиота он тоже назвал бы «сносными»? Скорее всего, возвращение Элиота на более примитивную ступень доктрины Логоса отражает бытийную деятельность имманентных причин, но восемь пятьдесят за тетраццини из цыплят? Это не убеждает, даже в католическом контексте. Обращаю внимание г‑на Плотника на статью в журнале «Энкаунтер» (2/58) под заголовком «Элиот, реинкарнация и суп из устриц».

 

Айно Шмидерер

 

 

В редакцию:

Что господин Плотник забывает принять в расчет, размышляя о феттучине Марио Спинелли, так это, конечно, размер порции, точнее, количество макарон. Совершенно очевидно, что нечетных макаронин там столько же, сколько четных и нечетных вместе. Налицо парадокс. Однако дискурсивный анализ показывает, что это парадокс сугубо вербальный, то есть г‑н Плотник использует термин «феттучине» недостаточно строго. Действительно, рассмотрим феттучине в качестве неизвестного: так сказать, пусть феттучине равно х. Тогда а=х/b, где b – константа, равная половине каждого посетителя. Кто‑то может сказать: по такой логике феттучине – это подливка! Нелепый вывод. Ясно только одно: заключение в виде «феттучине было великолепно» – некорректно. Его лучше формулировать так: «Спагетти с подливкой – это не ригатони». Как неоднократно указывал Гёдель, «всякую сущность следует рассмотреть в категориях логики, прежде чем брать в рот».

 

Уорд Бабкок, профессор Массачусетского технологического института

 

 

В редакцию:

Я с большим любопытством прочитал статью г‑на Фабиана Плотника о ресторане «Вилла Нова» и нахожу ее очередной чудовищной попыткой ревизовать историю. Как быстро мы забыли, что в страшные времена сталинизма ресторан Фабрицио не только преспокойно работал, но и увеличил число столиков в дальнем зале! О политических репрессиях в Советском Союзе там даже не упоминали. Больше того, когда Комитет в поддержку советских диссидентов призвал Фабрицио исключить из меню ньёки, пока русские не освободят троцкиста Григория Томшинского, легендарного повара‑ударника, – Фабрицио отказался. А у Томшинского на руках были десять тысяч кулинарных рецептов, в результате конфискованных НКВД. «В пользу мучимой изжогой бедноты» – как высокопарно оправдывался советский суд, приговоривший Томшинского к каторжным работам. Где были тогда умники из «Виллы Новы»? Гардеробщица Тина даже не попыталась возвысить голос в защиту своих советских коллег, которых забирали прямо из дома и заставляли вешать одежду сталинских сатрапов. Добавлю, что когда десяткам советских физиков предъявили обвинение в переедании и бросили за решетку, то многие рестораны закрылись в знак протеста, но Фабрицио продолжал работать как ни в чем не бывало и даже стал раздавать бесплатные мятные леденцы после еды!

Я сам обедал у него в тридцатые и видел, какое теплое гнездышко свили там махровые сталинисты. Как часто они пытались подсунуть блинчики беспечным посетителям, заказавшим пиццу. Нелепо утверждать, будто большинство не знало, что творится на кухне. Когда просишь принести скунилли, а получаешь блин – вполне понятно, в чем дело. Следует признать, что наши интеллектуалы просто пытались спрятать голову в песок. Однажды мы пошли к Фабрицио вдвоем с профессором Гидоном Хеопсом. Ему подали чисто русский обед: тарелку борща, котлеты по‑киевски и халву. Но он, доедая, сказал мне: «Не правда ли, спагетти удались?»

 

Квинси Мондрагон, профессор Нью‑Йоркского университета

 

 

Отвечает Фабиан Плотник:

Г‑н Шмидерер демонстрирует полную неосведомленность либо о ценах в других ресторанах, либо о «Четырех квартетах». Элиот и сам признавал, что восемь пятьдесят за хорошее тетраццини из цыплят (цитирую по его интервью журналу «Партизан ревю») – «вполне приемлемо». В «Драй Сэльвейджес» ту же мысль Элиот приписывает Кришне, хотя и в других словах.

Благодарю Доува Рэпкина за его замечания о классической итальянской семье и профессора Бабкока за глубокий семантический анализ, хотя не вполне согласен с его выкладками и предложил бы скорее следующий ход рассуждений:

а) некоторые макароны с приправой – это спагетти;

б) приправа – это не макароны;

в) спагетти – это не приправа;

г) спагетти – это макароны.

С помощью подобной модели Витгенштейн[56] доказывал, что Бог существует, а Бертран Рассел[57] – что, более того, в глазах Господа Витгенштейн не больше наперстка.

Наконец, профессор Мондрагон. Спинелли действительно работал на кухне у Фабрицио в тридцатые годы и, возможно, дольше, чем следовало бы. Но все же определенно в его пользу говорит тот факт, что, когда бесславный Комитет по антиамериканской деятельности потребовал сменить в меню «пармскую ветчину с красной смородиной» на менее политически окрашенную ветчину с фигами, Спинелли обратился в Верховный суд и добился принятия знаменитого ныне постановления: «Названия закусок находятся под защитой первой поправки к Конституции».

 

Кара

 

 

Что Конни Чейзен, на которую мне было суждено положить глаз, ответила взаимностью, стало чудом, не имеющим аналогов в истории западной части Центрального парка. Стройная блондинка с высокими скулами, актриса, умница, она кружила головы, оставаясь безнадежно неприступной, а обаяние ее живого ироничного ума состязалось с чарами распутной чувственности, таившейся в каждом изгибе, и всякий молодой человек на той вечеринке понимал, как отчаянно не хватает в его жизни этой девушки. Что она остановит взгляд на мне, Харольде Коэне, тощем носатом драматурге и паникере двадцати четырех лет от роду, было non sequitur, сравнимым только с рождением восьмерых однояйцевых близнецов. Да, я свободно острю и произвожу впечатление интересного собеседника, но удивительно, до чего быстро и точно сумело распознать мои скромные достоинства это безукоризненно сложенное видение!

– Ты потрясающий! – сказала она после часового обмена флюидами, когда, оставив вальполичеллу[58] и закуски, мы прислонились к книжному шкафу. – Может, как‑нибудь позвонишь?

– Позвоню? Да я бы прямо сейчас увел тебя.

– Конец света, – сказала она с кокетливой улыбкой. – Честно говоря, не думала, что произвожу на тебя впечатление.

Я постарался сохранить непринужденный вид, но кровь хлынула по артериям в известных направлениях. Я покраснел – вечная история – и сказал:

– Я думаю, ты просто ураган.

И она тоже покраснела, даже еще сильнее, чем я.

Честно говоря, я был совершенно не готов к немедленному согласию. Все это подогретое вином нахальство было просто подготовкой почвы на будущее, чтобы однажды, когда я наконец предложу перейти в спальню, это не стало полной неожиданностью и не разрушило невыносимо платонической близости. Но оказалось, мне, такому нерешительному, осторожному типу, любимой жертве неврозов и угрызений совести, судьба дарит эту ночь. С пути, который свел нас с Конни Чейзен, свернуть было невозможно, и через час мы метались в неистовом па‑де‑де среди простыней, самозабвенно подчиняясь нелепой хореографии любовной страсти. Никогда прежде у меня не было такой бурной и успешной ночи любви, и потом, когда Конни лежала в моих объятьях утоленная и обессилевшая, я размышлял, как именно судьба собирается взимать свои неотвратимые налоги. Суждено ли мне вскоре ослепнуть? Или стать паралитиком? Какой кошмар предстоит взять на себя Харольду Коэну, чтобы миры смогли продолжить гармоничный круговорот? Но пока это оставалось делом будущего.

Первый месяц прошел без осложнений. Мы с Конни изучали друг дружку и наслаждались каждым открытием. Она оказалась понятливой, пылкой и чуткой, ее воображение – раскованным, а познания – многочисленными и разнообразными. Она была способна рассуждать о Новалисе и цитировала «Ригведу». Знала наизусть тексты всех песен Кола Портера.[59] В постели не признавала запретов и любила эксперименты – настоящее дитя будущего. В поисках недостатков приходилось придираться к мелочам. Скажем, она бывала по‑детски капризна. Каждый раз в ресторане, выбрав блюдо, передумывала, и обязательно когда уже было неловко менять заказ. И всегда сердилась, если я объяснял, что это некрасиво по отношению к официанту и шеф‑повару. Через день меняла диеты, самозабвенно предаваясь одной, а потом отвергая ее в пользу какой‑нибудь новомодной теории похудания. Хотя нельзя сказать, что у Конни был лишний вес. Как раз наоборот. Такой фигуре могли позавидовать манекенщицы из «Вог». Но ее комплекс неполноценности изумил бы даже Кафку, и в мучительных приступах самокритики Конни называла себя жалким ничтожеством, бездарью, которой нечего лезть в актрисы и тем более браться за Чехова. Мои возражения действовали более‑менее ободряюще, и я слагал всё новые гимны ее душе и плоти, понимая, впрочем, что, если б не ее собственная целеустремленность, никакие доводы бы не помогли.

 

Волшебная сказка закончилась в один день, примерно через полтора месяца, из‑за беспечности Конни. Ее родители устраивали пикник в Коннектикуте, и мне предстояло наконец познакомиться с семейством Чейзенов.

– Папуля – супер, – с уважением рассказывала Конни. – Он в отличной форме. И мама прелесть. А твои?

– Прелесть… я бы не сказал, – признался я.

Честно говоря, я не очень высоко оценивал внешние достоинства моих близких. Родню по материнской линии я бы сравнил с тем, что выращивают в чашке Петри. У меня были напряженные отношения с домашними, мы вечно доставали друг друга, воевали – разумеется, любя, хотя ни одно ласковое слово ни разу не сорвалось с их уст ни на моей памяти, ни, подозреваю, с тех пор, как Господь поставил свой завет с Авраамом.

– Нет, мои не ссорятся, – сказала Конни. – Они попивают, но очень обходительны. И Дэнни тоже милый. (Ее брат.) Правда, странноватый, но ласковый. Он сочиняет музыку.

– Мне уже не терпится их увидеть.

– Главное, чтоб ты не втрескался в Линдсей.

– А как же. Это кто?

– Моя сестренка. Младше на два года, страшно заводная и сексуальная. Всех сводит с ума.

– Звучит интригующе, – сказал я.

Конни погладила меня по щеке.

– Надеюсь, она тебе понравится не больше, чем я, – произнесла она полушутливым тоном, скрывавшим, вероятно, какие‑то опасения.

– Будь спокойна, – заверил я.

– Правда? Даешь слово?

– Вы соперницы?

– Да нет. Мы обожаем друг дружку. Но у нее совершенно ангельская мордашка и сказочная фигурка. В маму. И при этом довольно приличный IQ и сумасшедшее чувство юмора.

– Ты прекрасна, – сказал я и поцеловал ее.

Но, сознаюсь, до конца того дня меня не оставляли мысли о Линдсей Чейзен. Двадцать один год. Боже мой, думал я, если верить Конни – настоящий вундеркинд. Неужели правда? Мог ли такой слабак, как я, не затрепетать при одной мысли о сладких девичьих запахах и звонком хохоте сногсшибательной чистокровной американки из Коннектикута по имени Линдсей – а имя?! – и не перевести хоть и преданный, но все‑таки незашоренный взгляд с Конни на юную шалунью? В конце концов, я был знаком с Конни всего полтора месяца, и, хотя нам было чудесно вдвоем, влюблен я, в сущности, не был. Впрочем, эта Линдсей должна оказаться поистине сказочно хороша, чтобы я различил свежее дуновенье в урагане радости и страсти, превратившем эти полтора месяца в сплошной праздник.

В тот вечер я любил Конни, но, когда заснул, в мои сны пробралась Линдсей. Сладкая малышка Линдсей, восхитительная студенточка с личиком кинозвезды и повадками принцессы. Я метался, ворочался и проснулся среди ночи с необъяснимой тревогой и дурными предчувствиями.

Наутро все грезы рассеялись, и после завтрака мы с Конни отправились в Коннектикут, захватив вино и цветы. Мы катили по осенним дорогам, слушали Вивальди на УКВ и обсуждали сегодняшнюю рубрику «Культура и отдых». И только подъезжая к воротам чейзеновских владений, я снова вспомнил о запретной сестренке.

– А приятель Линдсей будет? – спросил я шпионским фальцетом.

– У них все кончено, – ответила Конни. – Она меняет их как перчатки. Роковая женщина.

Хм, подумал я, сестренка ко всему и общительна. Но неужели она вправду прелестнее Конни? Это было трудно вообразить, и все‑таки я решил приготовиться к любым неожиданностям. К любым, кроме, конечно, той, что случилась этим ясным, свежим воскресным днем.

Мы с Конни присоединились к пикнику. Было полно харчей и выпивки. Переходя от одного светского кружка к другому, я перезнакомился с ее родней, и хотя сестренка вполне соответствовала описаниям – хорошенькая, игривая, я с удовольствием поболтал с ней, – я не предпочел бы ее Конни. Из сестер старшая привлекала меня больше. Но в тот день мое сердце все‑таки было разбито. Его разбила совсем другая женщина – их потрясающая мать, Эмили.

Миссис Эмили Чейзен, пятьдесят пять лет, энергичная, загорелая, прекрасное лицо пионерки Дикого Запада, волосы с проседью убраны назад, сочные упругие округлости выступают безукоризненными арками в духе Бранкузи,[60] а в широкой белозубой улыбке и громком грудном смехе столько теплоты, и обаяния, и соблазна, что не поддаться им невозможно.

«Ну и порода! – думал я. – Ну и гены у этой семейки! И смотри какие стойкие, судя по тому, что Эмили Чейзен вела себя со мной не менее свободно, чем ее дочь». Я не отходил от Эмили ни на минуту, и она явно предпочитала болтать со мной, совершенно не заботясь о других гостях, все продолжавших прибывать. Мы говорили о фотографии (ее хобби) и о книгах. Она сейчас читала одну вещь Джозефа Хеллера.[61] Читала с наслаждением, находила ее очень забавной и, с очаровательным смехом наполняя мой бокал, сказала: «Господи боже, вы, евреи, и вправду совершенно невероятны». Невероятны? Знала бы она Гринблатов. Или чету Фогельштейнов – это папины друзья. Или еще лучше – моего племянничка Тову. Невероятны? Ну, они по‑своему милы, но что уж такого невероятного в этих вечных спорах о том, как лучше бороться с запором или на каком расстоянии смотреть телевизор?

 

Мы с Эмили наперебой говорили о фильмах, мы обсудили мои театральные планы и ее новое увлечение – составление коллажей. У нее безусловно были недюжинные творческие и интеллектуальные способности, но по той или иной причине они не проявились. Притом Эмили явно не тяготилась своим образом жизни, и они с Джоном Чейзеном, постаревшим парнем из тех, с кем можно пойти в разведку, обнимались и выпивали на пару, как молодые влюбленные. Нет, правда: по сравнению с моими стариками, которые совершенно необъяснимым образом жили вместе уже сорок лет (вероятно, назло друг дружке), Эмили и Джон смотрелись дуэтом воздушных гимнастов из дружной цирковой династии Лунтс. Моим не удавалось обсудить даже погоду без того, чтоб не начались взаимные обвинения, упреки, только что не стрельба.

Когда пришло время уезжать, мне стало грустно, и на обратном пути все мои мысли занимала Эмили.

– Милые, правда же? – спросила Конни по дороге в Манхэттен.

– Очень, – согласился я.

– Папуля – мировой, правда? Просто чудо.

– М‑м‑м.

Честно говоря, мы с ее папой не обменялись и парой слов.

– А мама прекрасно выглядит. Давно не видела ее такой молодчиной. Тем более что она после гриппа.

– Она удивительная.

– Мне нравятся ее фотографии и коллажи, – сказала Конни. – Жаль, отец не поощряет ее, он очень старомоден. Он просто не понимает, как можно заниматься искусством. И никогда не понимал.

– Действительно жаль, – сказал я. – Надеюсь, это не слишком отравляло ей жизнь.

– Еще как отравляло, – ответила Конни. – Ну, а Линдсей? Влюбился?

– Она очень мила. Но до тебя ей далеко. Другой класс совсем. По крайней мере, на мой вкус.

– Ты меня успокоил, – сказала Конни смеясь и уткнулась мне в щеку.

Не мог же я, гнусная тварь, сообщить ей, что только и мечтаю о том, как бы снова увидеться с ее фантастической мамашей, и мой бедный мозг жужжит и щелкает вроде ЭВМ, пытаясь сообразить, каким образом это устроить! Если бы меня спросили, чего я жду от встречи, я бы, честное слово, не знал, что сказать. Но я точно знал, ведя машину сквозь холодную осеннюю ночь, как сейчас надо мной хохочут Фрейд, Софокл и Юджин О’Нил.

В следующие несколько месяцев мне удалось повидаться с Эмили Чейзен не один раз. Обычно это бывали невинные развлечения втроем: мы с Конни встречали ее в городе и отправлялись в музей или на концерт. Пару раз, когда Конни оказывалась занята, я придумывал что‑нибудь для Эмили сам. Конни была в восторге: ее мать и ее любовник смогли подружиться. Еще пару раз я ухитрялся подстроить безукоризненно случайную встречу с Эмили, которая совершенно стихийно перетекала в прогулку либо в легкую выпивку. Я с одобрением выслушивал ее творческие замыслы, понимающе смеялся шуткам, и Эмили было явно по душе мое общество. Мы говорили о музыке, о литературе, о жизни – мои наблюдения никогда не оставляли ее равнодушной. И при этом было совершенно ясно, что она даже отдаленно не видит во мне ничего, кроме просто приятеля. А если и видит, то ни за что этого не обнаружит. Да и как могло быть иначе? Я жил с ее дочерью. Благопристойное сожительство в цивилизованном обществе, где соблюдаются определенные табу. В конце концов, на что я мог рассчитывать? Что она развратная вамп из немецких фильмов и примется соблазнять любовника собственной дочери? Честно‑то говоря, я уверен, что потерял бы всякое уважение к Эмили, признайся она в чувствах ко мне или дай хоть малейший повод усомниться в своей недоступности. И все же я совершенно потерял голову. Страсть измучила меня, и вопреки всякой логике я молил небеса ниспослать хоть малюсенький намек на то, что брак Эмили не столь идеален, как кажется, или что, отчаянно сопротивляясь, она все‑таки по уши влюбилась в меня. Я даже подумывал о решительных, дерзких шагах, но перед внутренним взором возникали огромные заголовки передовиц в бульварной прессе.

Я изнывал, мне ужасно хотелось обо всем рассказать Конни, открыться, попросить у нее помощи и вместе развязать мучительный узел, но я боялся спровоцировать небольшой ядерный взрыв. И вместо того чтобы набраться мужества, проявить честность – вынюхивал, как хорек, хоть что‑нибудь, что могло бы рассказать об отношении Эмили ко мне.

– Я водил маму на выставку Матисса, – сообщил я однажды.

– Знаю, – сказала Конни. – Она в восторге.

– Слушай, ей повезло в жизни. Она выглядит совершенно счастливой. Что значит удачный брак.

– Да.

Пауза.

– Ну, и… она тебе что‑то рассказывала?

– Сказала, что вы потом чудесно поболтали. О ее фотографиях.

– Точно. – Пауза. – А еще? Обо мне? В смысле, мне кажется… Может, я начинаю ей надоедать?

– Да с чего ты взял? Нет, конечно! Она тебя обожает!

– Правда?

– Дэнни проводит все больше времени с отцом, и ты в каком‑то смысле заменяешь ей сына.

– Сына? – огорченно переспросил я.

– Я думаю, маме хотелось бы, чтобы сын так же интересовался ее занятиями, как ты. Чтобы он был ей настоящим другом. И более склонен к размышлениям. Лучше понимал ее творческую натуру. Я думаю, ты для нее играешь именно такую роль.

В тот вечер я в мерзком настроении сидел перед телевизором рядом с Конни, а мое тело с исступленной нежностью рвалось к женщине, которая считала меня не более опасным, чем собственный сынок. Или нет? Может, все это домыслы Конни? Разве Эмили не была бы потрясена, узнай она, что мужчина, который значительно ее моложе, находит ее потрясающей, сексуальной, привлекательной и мечтает вступить с ней в отношения, мало похожие на родственные? Разве так уж невозможно, чтобы женщина ее лет, в особенности если она не встречает в муже отклика на глубинные потребности своей души, благосклонно отнеслась к пылкому влюбленному? И не придаю ли я с моими мещанскими предрассудками слишком большого значения тому обстоятельству, что живу с ее дочерью? В конце концов, случаются и более невероятные истории. Естественно, среди тонких, художественных натур. Надо было в последний раз все хорошенько взвесить и покончить с колебаниями, которые уже превратились в одержимость. Еще чуть‑чуть, и я бы не выдержал; пришло время действовать или выкинуть все из головы. Я решил действовать. Победоносные кампании прошлого подсказали наилучшую стратегию. Следовало заманить Эмили в «Трейдер Викс»,[62] сумрачную пещеру первобытных наслаждений, где в укромных уголках обманчиво легкие ромовые коктейли быстро освобождали разъяренное либидо из его темницы. Пара «Май‑Тай», и сдается любая. Рука на колене. Внезапный настойчивый поцелуй. Переплетенные пальцы. На чары волшебного пунша можно положиться, осечек не бывало. А если ошеломленная жертва отстранялась, высоко подняв брови, можно было изящно дать задний ход, списав все на воздействие туземных напитков. «Прости меня, – мог оправдаться я, – у меня поехала крыша от этого зелья. Не соображаю, что творю». Всё, хватит, время светской болтовни прошло, думал я. Я люблю сразу двух? Не такое невиданное дело. Они оказались дочкой и матерью? Тем заманчивее! Я был близок к нервному срыву. Я был уверен в победе. Но, вынужден признать, в конце концов все произошло не совсем так, как было задумано. Да, однажды холодным февральским днем мы с Эмили действительно зашли в «Трейдер Викс». И мы смотрели друг другу в глаза, потягивая из высоких бокалов белые напитки, в которых под маленькими соломенными зонтиками нежились в пене кусочки ананаса, и жизнь виделась нам во все более розовом свете – но этим дело и ограничилось. Ограничилось несмотря на то, что моим животным инстинктам была предоставлена полная свобода. Я просто понял, что сломаю Конни жизнь. И моя грязная совесть – или, скорее, вернувшийся здравый смысл – не позволила мне отработанным движением положить руку на колено Эмили Чейзен и утолить свои темные страсти. Мне вдруг стало ясно, что я просто безумный фантазер, который на самом деле любит Конни и ни за что не посмеет рисковать, чтобы не причинить ей боль. И я пришел в себя. Да‑да, Харольд Коэн оказался более приличным типом, чем можно было предположить. И любил свою подружку гораздо сильнее, чем ему казалось. Историю с Эмили Чейзен следовало сдать в архив и забыть навсегда. Это будет мучительно, но я полагался на рассудок и здравый смысл.

 

В завершение чудесной встречи, апогеем которой должен был стать яростный поцелуй спелых, манящих губ Эмили, мне подали счет, и я сказал себе: кончено. Смеясь, мы вышли на улицу; заметал снежок, я проводил Эмили до машины и смотрел, как она уезжает в Коннектикут; мне же предстояло вернуться домой с новым, более глубоким чувством к той, что по ночам делила со мной постель. Жизнь действительно сущий хаос, думал я. Чувства так непредсказуемы. Как могут люди прожить вместе сорок лет? Вот настоящее чудо – что там расступившиеся воды Красного моря? – только мой простодушный отец может считать последнее большим достижением! Я поцеловал Конни и признался в глубине своих чувств. Она ответила взаимностью. Мы легли.

Наплыв, как выражаются в кино: несколько месяцев спустя. Конни больше не может спать со мной. И почему же? Я сам навлек на себя эту беду, как протагонист в греческой трагедии. Наш секс стал мало‑помалу портиться довольно давно.

– Что случилось? – спрашивал я. – Я что‑то делаю не так?

– Господи, нет, ты ни в чем не виноват. Черт!

– Ну что? Скажи мне.

– Просто я не настроена, – отвечала она. – Может, нам не следует каждую ночь?

«Каждая ночь» на самом деле случалась лишь несколько раз в неделю, а вскоре и того реже.

– Я не могу, – виновато говорила Конни, когда я пытался проявить инициативу. – У меня сейчас трудный период.

– Какой трудный период? – с подозрением спрашивал я. – У тебя кто‑то есть?

– Конечно нет.

– Ты меня любишь?

– Да. К сожалению.

– Так в чем же дело? Что приключилось? И смотри, чем дальше, тем хуже.

– Я не могу спать с тобой, – наконец призналась Конни однажды ночью. – Ты напоминаешь мне моего брата.

– Кого?

– Ты напоминаешь мне Дэнни. Не спрашивай почему.

– Ты шутишь, что ли?

– Нет.

– Но ему же двадцать три года, он блондин, чистокровный американец, он служит в юридической конторе у вашего отца – чем я его напоминаю?

– У меня чувство, что я ложусь в постель с собственным братом. – Она заплакала.

– Хорошо, хорошо, не надо плакать. Что‑нибудь придумаем. Я только приму аспирин и лягу. Как‑то неважно себя чувствую.

Сжимая пульсирующие виски, я изображал полное недоумение, но, конечно, все понял: Конни ощутила во мне что‑то братское из‑за наших близких отношений с Эмили. Судьба принялась за сведение счетов. Я был обречен на танталовы муки: стройное, загорелое тело Конни лежало в десяти сантиметрах, но стоило протянуть руку, как классическое идиотское «Эй» останавливало меня. В необъяснимом распределении ролей (что так типично для наших душевных драм) мне неожиданно досталась роль брата героини.

Следующие месяцы ознаменовались разнообразными фазами мучений. Сначала пытка воздержанием. Затем признание самим себе, что положение не улучшается. Притом мои старания быть чутким и терпеливым. Я вспоминал, как однажды в колледже потерпел неудачу с хорошенькой однокурсницей исключительно потому, что какой‑то поворот ее головы вдруг напомнил мне тетю Ривку. Та девушка была гораздо симпатичнее тетки из моего детства, похожей на белку, но мысль, что я буду заниматься любовью с маминой сестрой, бесповоротно погубила свидание. Я понимал, каково Конни, но сексуальная неудовлетворенность накапливалась во мне и искала выхода. Через какое‑то время я уже не мог удержаться от язвительных замечаний, а чуть позже – от острого желания спалить дом дотла. И все‑таки старался держать себя в руках, пытаясь выгрести из бури безрассудства и спасти наши, в остальном хорошие, отношения с Конни. Мой совет сходить к психоаналитику наткнулся на глухую стену, ибо не было ничего более чуждого ее коннектикутскому воспитанию, чем выдумки венских евреев.

– Спи с другими, – посоветовала она. – Что я могу еще предложить?

– Я не хочу спать с другими. Я люблю тебя.

– И я тебя люблю. Ты же знаешь. Но я не могу ложиться с тобой в постель.

Я в самом деле был не из тех, кто норовит переспать с каждой встречной, и, если не считать несостоявшегося приключения с Эмили, ни разу не изменял Конни. Конечно, меня посещали естественные фантазии о всяких случайных женщинах – о какой‑нибудь актрисе, или стюардессе, или глазастенькой старшекласснице, – но никогда бы я не изменил любимой на самом деле. И не потому, что не было случая. Попадались женщины весьма настойчивые, даже агрессивные, – но я был предан Конни. Тем более в дни тяжких испытаний ее импотенцией. Разумеется, мне приходило в голову снова взяться за Эмили, с которой мы по‑прежнему виделись то втроем с Конни, то наедине – невинные дружеские встречи, – но я понимал, что, разворошив угли, которые с таким трудом сумел погасить, сделаю несчастными всех. Притом не скажу, что Конни оставалась мне верна. Нет, как ни печально, по крайней мере, несколько раз она попадалась в коварные вражеские силки и втайне от меня делила ложе с актерами. Да и с драматургами тоже.

– Ну что ты от меня хочешь услышать? – расплакалась она, когда однажды к трем часам ночи я заставил ее запутаться в противоречивых алиби. – Я делаю это, только чтобы убедиться, что я не какая‑то извращенка. Что я в состоянии спать с мужчиной.

– С любым, кроме меня! – Я был взбешен такой несправедливостью.

– Да. Ты напоминаешь мне моего брата.

– Я не хочу больше слушать эту чушь.

– Я же сказала тебе: спи с другими.

– Я старался не делать этого, но похоже – придется.

– Пожалуйста. Начинай. Это какое‑то проклятье! – Она зарыдала.

Это и в самом деле было проклятье. Ну а что же еще, если двое любят друг друга, но вынуждены расстаться из‑за почти комического недоразумения? Совершенно ясно, что я сам навлек на себя эту кару, когда сблизился с матерью Конни. Наверное, это расплата за уверенность, что я смогу соблазнить Эмили Чейзен и переспать с ней, нагулявшись с ее дочерью. Грех гордыни, судя по всему. Я, Харольд Коэн, уличен в гордыне. Я, никогда не ставивший себя выше грызуна, приговорен за самонадеянность. Непостижимо.

И все‑таки мы расстались. Превозмогая боль, мы остались друзьями и пошли каждый своим путем. Правда, нас разделяло всего десять домов и мы ежедневно разговаривали по телефону, но прежние отношения кончились. И вот тогда, только тогда я стал понимать, как же на самом деле я любил Конни. Сполохи отчаянья и страсти разрывали Прустову мглу душевной муки, в которой я жил. Я вспоминал заветные мгновенья нашего счастья, наши бесподобные любовные игры и плакал в одиночестве посреди огромной пустой квартиры. Я попробовал было встречаться с женщинами, но оставался безнадежно холоден. Юные поклонницы и секретарши, потянувшиеся караваном через мою спальню, только опустошали; это было еще хуже, чем одинокий вечер с хорошей книгой. Мир утратил свежесть и перспективу – так, мерзкое сумрачное местечко. Пока однажды я не узнал потрясающую новость: мать Конни ушла от мужа, и они разводятся. Ну надо же, думал я, а сердце мое впервые за долгое время билось быстрей обычного, мои старики воюют, как Монтекки и Капулетти, и прожили вместе всю жизнь. Предки Конни потягивают мартини и нежно обнимаются, а потом бац – подают на развод.

План был ясен. Полинезийская пещера. Теперь на нашем пути ничего не стоит. Конечно, немного неловко, что у меня был роман с Конни, но это уже не такое препятствие, как раньше. Теперь мы просто два свободных существа. Мои чувства к Эмили Чейзен, все это время, конечно, тлевшие под пеплом, вспыхнули снова. Пускай жестокая судьба и разлучила меня с Конни, ничто не помешает мне завоевать ее маму.

В мощном порыве тайной гордыни я позвонил Эмили и условился о встрече. Через три дня мы сидели в людном сумраке моего любимого полинезийского ресторана, и, расслабившись после третьей бахни, она излила душу, рассказав мне все о гибели своего брака. Когда она заговорила о том, что хочет начать новую жизнь, менее замкнутую и более творческую, я поцеловал ее. Да, она отстранилась, но не вскрикнула. Она растерялась, но я признался в своих чувствах к ней и поцеловал опять. Она была смущена – но не вскочила в ярости из‑за стола. После третьего поцелуя я понял, что ей не устоять. Она тоже. Я привез ее к себе домой, и мы любили друг друга. Наутро, когда чары пунша рассеялись, она по‑прежнему казалась мне потрясающей, и мы снова любили друг друга.

– Я хочу, чтоб т<


Поделиться с друзьями:

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.098 с.