СЕДЬМАЯ ФЕЯ ПОЯВЛЯЕТСЯ СНОВА — КиберПедия 

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

СЕДЬМАЯ ФЕЯ ПОЯВЛЯЕТСЯ СНОВА

2023-02-03 34
СЕДЬМАЯ ФЕЯ ПОЯВЛЯЕТСЯ СНОВА 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Памятуя о словах императора по поводу естественного хода событий, заключающегося в том, что живые существа и вещи в конце концов неизбежно разрушаются, я представляю себе, как карета Джона Лоу, отделанная бархатом и тяжелой золотой бахромой, покидает площадь Людовика Великого, с предшествующим ей бряцающим оружием войском, и знаю, что именно притаилось за углом, подобно горгулье, примостившейся на парапете. Я боюсь за этого шотландца, который, отрицая судьбу, позволил себе наслаждаться счастьем и даже высунул голову из кареты, чтобы летний дождь капал с золотой бахромы на его красивое лицо в оспинах.

Два года спустя после прибытия бриллианта во Францию Париж был переполнен и стремительно приближался к году 1719-му. Иностранцы из Англии, Нидерландов, Бельгии и Люксембурга и из немецких государств сражались за места в каретах, идущих в город, и спали на кухнях и чердаках, ибо надеялись, что Париж сделает их богатыми. Лоу видел молодых парней, переносящих путешественников на спине через грязь. Люди перевозили скарб на маленьких деревянных тачках, которые толкали перед собой перевозчики. Люди пробирались вперед, вытянув руки, прижимались к стенам домов, оскальзывались и падали, их переезжали и относили в морг. Карета Лоу ехала так быстро, что он не мог слышать, какую цену ломят в эту неделю точильщики и водоносы. И всегда все старались увидеть его, всегда. Если он улыбался, они покупали паи в «Миссисипской компании», если казался расстроенным, продавали. Когда он входил в гостиную, что теперь случалось редко, лорнеты взлетали к глазам и все начинали стекаться к нему, словно комната накренилась.

Над толпой высились обшитые серебром треуголки полицейских, подгонявших обычное отребье — бродяг и преступников, отбросы больниц и тюрем, женщин, которые могли продать только самих себя. К неудовольствию Лоу, даже эти самые подлые горожане не желали отправляться в его новый мир. Им было все равно, что он из воздуха воздвиг в Луизиане герцогства, графства и маркизаты и сделал себя герцогом Арканзаса.

Он проехал Булонский лес, где племя индейцев, вывезенное из Миссури, охотилось на оленя. Ночью они танцевали в Итальянском театре, и регент ездил посмотреть на них. Париж был влюблен в этих экзотических существ с их бусами, и кожей, и жесткими черными волосами. Их принцесса вышла замуж за французского солдата и была крещена в соборе Нотр-Дам (что не помешало ее племени, когда оно вернулось на родину, перебить всех французов).

Земли, которыми Лоу владел на Миссисипи, были во много раз обширнее королевства Франция. Он консолидировал национальный долг королевства и одалживал деньги короне и даже королю Англии, страны, которая приговорила его к смерти. Он контролировал Монетный двор и право чеканить монету, все общественные финансы, морскую торговлю, табачные и соляные доходы. Он был первым иностранцем до императора, который получил у нас такое признание.

Его банк стал королевским банком; Лоу получал огромную прибыль, но несколько утратил контроль. Его бумажные деньги были везде, не всегда обеспеченные золотом и серебром.

Каждое утро в восемь били в барабаны и опускались заграждения на улице Кинкампуа. Затем принцы и герцоги, графы и маркизы бросались с одного конца улицы навстречу своим собственным камердинерам, а также нищим монахам, лавочникам и лекарям в широкополых шляпах, бросавшимся с другого конца. Женщины поднимали подолы легких шелковых платьев и пачкали маленькие туфельки, утопая в месиве, доходившем до лодыжек, и бежали по узким грязным улицам. Расставив локти, напившись нового напитка, кофе, они покупали акции прямо под открытым небом, не соблюдая никаких правил. Какой стоял шум! Как пахло жарящимися гусями с улицы Медведя!

Именно здесь началась революция, потому что герцоги стали выходить из карет, и сам регент, сын Франции, торговал и наживался. Простые люди покупали наши личины — одежды, тяжелые от золотых и серебряных нитей, кареты, драгоценности, места в опере и одевали лакеев в ливреи с гербами, доселе невиданными. Они нанимали знатоков генеалогий и покупали титулы. Они гладили ладонями стенки новых шкафов атласного дерева, сработанных Булем и Крессентом, вешали новые гобелены на стену, ходили по ярким обюссоновским и савонрийским коврам, устилающим недавно положенные полы. Годы азартной игры научили всех алчности, и уже всего казалось мало. Восемьдесят лошадей, девяносто слуг, мгновенно возникший замок. Никаких тайн не оставалось — только деньги и остатки хороших манер. Однако не думайте, что они хоть что-нибудь понимали. Они дурачили только самих себя и других, им подобных. Тем временем принцы вели себя дурно, ибо гребли золото лопатами. И зачем бунтовать, когда всякий может сострить?

Появилось новое слово для этого нового класса — «миллионер». Лоу был таковым, а регент во много раз большим. Даже сам бриллиант называли «Миллионер»: это было регентство — преувеличение преувеличения, большое представление, прячущее когти. Как раз в этот момент, 14 июня 1719 года, бриллиант был официально присоединен к драгоценностям короны. Регент, которому бриллиант уже наскучил, швырнул его Виллеруа, чтобы камень хранили вместе с другими королевскими драгоценностями.

Наконец-то регент получил свое «сме-ше-ние », потому что внезапно возникшие состояния нарушали порядок; богатые и бедные слишком быстро сближались в этом взбудораженном городе. В кафе торговцы и иностранцы играли кадриль и разговаривали, ибо разговор, причудливый и отрепетированный, был искусством того времени. Они говорили на известных и на неведомых языках. Один кидал другому словечко, которое приводило к остроте. Осталась бы эта острота остротой, если ее повторить? На улице какой-нибудь горбун наклонялся и одалживал себя в качестве стола, на котором можно было оформить покупку акций «Миссисипской компании». Потом, в пять часов, — снова барабаны; снова ставятся заграждения. Даже после пяти некоторые не могли уйти оттуда и ночевали на улице. Ставка составляла полтора процента. Все одалживали деньги, чтобы вложить их, и каждый день стоимость акций поднималась на десять пунктов. Некоторые зарабатывали тысячу процентов на своих деньгах, и повсюду слышался лихорадочный смех. Как писал Дюкло: «Трудно было бы ныне заставить людей понять лихорадку, которая тогда овладела всеми умами. Существует такая глупость, которая прилична лишь тогда, когда она носит характер эпидемии».

— То же было во время революции, — заметил император. — Полагаю, что и я вызвал у них такую же лихорадку… Ею болели и мои солдаты, а некоторые до сих пор болеют.

— Конечно, это так. Вы были их великой и долгой любовью, — сказал я.

— С неизбежным концом.

И вовек незабвенной, хотел я сказать, но не сказал.

 

* * *

 

Как-то раз во вторник, который не походил на все остальные вторники, Джон Лоу, который уже не был так красив, ворвался к Сен-Симону, пившему в тот момент шоколад. Их встречи по вторникам продолжались, и теперь они говорили друг с другом с доверительностью, подкрепленной тем, что Сен-Симон спас жизнь Лоу в прошлом году, когда парламент собирался отправить его на виселицу как иностранца, который вмешивается в государственные дела. Сен-Симон посоветовал Лоу спрятаться в Пале-Рояле. Он видел, как этот великий человек кричал от страха.

Лоу вернулся, ибо теперь, когда Англия обанкротилась, он, как всякий чужак, жаждал принадлежать к величайшему королевству в Европе. Он хотел, чтобы его сын танцевал в балете с маленьким королем. Он хотел, чтобы герцогини искали расположения Катарины, которая выдавала себя за его жену. Он купил герцогство Меркюр, купил двадцать штатов, покупал все больше земли и драгоценностей, купил библиотеку в сорок пять тысяч томов.

То было лето длинных очередей и слепой веры. Акции стоили тысячу ливров в июле, пять тысяч в сентябре, десять тысяч в ноябре, двадцать тысяч в декабре, а в январе — в пятьдесят раз больше прежнего. Такова была прославленная система Лоу — бунт без крови, сделанный из бумаги.

Архитекторы стали расширять дверные проемы из-за панье,[50] которые теперь носили женщины; мушки усеивали их лица, а на следующий день исчезали. Золоченая бронза всползала вверх по ножкам мебели и почти полностью покрывала ее, захватывая пространство сверкающей древесины и лака. Дамы порхали в свободных платьях без корсажей, с носами, испачканными в табаке, с высоко поднятыми волосами, а потом — с волосами короткими, завитыми и слегка напудренными. Мадам, грузная, как старая собака, не понимала, что творится вокруг.

Каждую неделю Лоу рассказывал маленькому герцогу истории, которые Сен-Симон слышал уже много раз, — о герцогине, которая поцеловала ему руку за акции «Миссисипи», и о даме, которая велела опрокинуть свою карету перед Лоу, чтобы получить возможность встретиться с ним. Она выползла из-под обломков, парик ее сдвинулся набок, она подала ему руку, с которой свисал рваный шелк, и умоляла его продать ей акции. Другая дама, которая проходила перед домом, где Лоу обедал, велела своему кучеру крикнуть «Пожар!», чтобы банкир выбежал на улицу. Люди ломились в его двери, карабкались через окна в особняк де Суассон из сада, обрушивались в его кабинет по каминной трубе. Некий тип оседлал дерево в саду Лоу.

Принцы, офицеры и духовенство стояли в очереди у него в прихожей, рассматривая аллегории Справедливости и Богатства в нишах, ожидая, как если бы то был прежний двор, ибо теперь он стал своего рода королем. Они ждали и не хотели уходить, даже когда день превращался в безумный вечер. Когда Лоу открывал дверь даже чуть-чуть, он чувствовал за ней натиск тел, шелест тяжелых лионских шелков, наплыв запахов и редких духов, и его охватывало отчаянье.

Лоу раздражало, что вся нация хотела акций, а маленький герцог, человек, с которым он виделся каждый вторник (хотя теперь всего лишь на протяжении часа), упорно держится в стороне. Сидя на перилах оранжереи, ведущей в Гулотский лес в Сен-Клу, поворачиваясь на своих красных каблуках, сам регент понуждал Сен-Симона принять от Лоу акции.

— Вы глупец, — сказал Лоу.

— Не слыхал, чтобы кто-нибудь со времен царя Мидаса был способен превращать в золото все, к чему прикасался, — ответил Сен-Симон.

Но все же регент увеличил его содержание.

Прежде чем регент купил бриллиант, он победил своих врагов, наладил дисциплину в парламенте, сокрушил Испанию и нашел Лоу с его системой. Мы знаем о его триумфах. Как долго может длиться удовольствие?

 

* * *

 

Дочь регента, герцогиня де Берри, потерявшая двух своих младенцев, каждую ночь занималась тем, что наедалась до смерти. Она загружала в себя паштет, дыни, фиги, ветчину, колбасы, пиво со льдом, печенья и пирожные. Она ела с десяти до часу с утра, потом немного гуляла в свободных платьях, поглощала огромный завтрак, потом шла спать и кричала, когда постельное белье прикасалось к ее распухшим ногам. Ее прислуга носила белые ливреи, и белые лошади влекли ее кареты, словно все они прислуживали ангелу. Ей пустили кровь в ногах, потом она стала избегать лекарей и заперлась в апартаментах, где ела еще больше дынь, фиг, молока и всего, что ей было запрещено. Ноги наливались водой, а потом она как бы лопнула и начала угасать. Когда она слегла в лихорадке, регент сидел у ее ложа, но на этот раз не смог вырвать ее у смерти. Она находилась в Люксембургском дворце, стены которого расписал Ватто, и умерла среди его fétes champétres и fétes galantes [51] и всех этих лесных нимф, убегающих в леса от преследующих купидонов, которых она никогда больше не увидит. Ей было двадцать три года, и жизнь она прожила столь порочную, что никто не согласился произнести надгробную речь на ее похоронах.

В 1719 году Лоу был все еще на коне. Регент не мог спать из-за своего горя. В кафе люди сыпали остротами. Королевство покупало акции и истощалось. За океаном лежала дикая страна, в которую никто не хотел ехать.

В сентябре по улицам Парижа провели восемьдесят только что обвенчанных пар, скованных попарно и между собой, и поместили в Ля-Рошель, где им предстояло ждать отправки в Америку. Пятнадцатилетних девочек заставляли выходить замуж за преступников. Лоу, который разбирался в теории вероятности, не знал нашего национального характера, нашей неприязни к чужим диким землям, нашей привязанности к домашним удовольствиям, к хрустящим булкам, saucissons ,[52] темным винам, спелому сыру, под солнцем позднего дня сочащемуся ручейками жира по фаянсовой тарелке. (Теперь, в изгнании, я тоже скучаю по всему этому!) Не знал и нашего нежелания связываться с кем попало.

В январе Лоу был назначен главным контролером финансов Франции, и цена акций поднялась до высшей точки, но календарь перелистнулся в год 1720-й — год краха. Началось моровое поветрие. Тех, кто умер от кори, оспы и скарлатины, проносили по улицам, и дети, которые должны были танцевать в королевском балете, в том числе сын Лоу, тоже заболели. Однако маленькому королю балет уже наскучил.

Полторы сотни девушек исцарапали и искусали полицейских, стороживших их в Ля-Рошели в ожидании транспортировки. Стражи порядка стреляли в них, убили дюжину. Когда распространилась эта новость, многие изменили отношение к Лоу.

В ноябре того года инвесторы начали снимать прибыль, и огромное количество акций пошло в продажу. Цены на землю и дома, мясо и масло росли. Люди не могли купить себе хлеба. Поскольку деньги дешевели каждую неделю, долги приходилось выплачивать вдвое, и семьи разорялись.

Лоу встревожился и приуныл. Оспины глубже въелись в его лицо, мясо которого словно таяло на костяке. Теперь он, как и регент, не мог уснуть.

По временам он раздражался и принимал неправильные решения. Дюкло писал позже, что никогда еще тирания не осуществляла власть менее твердой рукой. Лоу, сумевший сторговать самый крупный бриллиант во Франции, запретил носить бриллианты и драгоценные камни без письменного разрешения. Все должны были пользоваться бумажными деньгами, и многие прятали монеты. Солдаты врывались в дома, поднимали полы и ломали стены. Полицейские хватали людей на улицах. Толпа потрясала кулаками, когда Лоу ехал под охраной полка швейцарских гвардейцев.

Дух беззакония распространился по Парижу. Факельщики на улицах освещали напуганных людей; мертвые тела сбрасывали в Сену. Участились похищения и грабежи, и даже принцы совершали преступления. Теперь улица Кинкампуа представлялась Лоу омерзительной. После многих лет тайной полиции, стуков в дверь, насмешливости, прикрывающей убожество, и плохо соблюдаемых законов противостоять оставалось только собственной природе.

Презрительное отношение регента к миру, подобно заразе, распространялось вширь. Насмешки стали обычны в Совете регентства, на заседаниях которого маленький король гладил свою кошку. Старый этикет, основанный на самой утонченной любезности, сменился грубыми манерами, злой сатирой на священное, жестокостью. Все это породило групп молодых людей, Méchants .[53] Они прилюдно целовались с женщинами, у которых под масками лица были загримированы под лица известных персон. А потом маска соскальзывала, компрометируя жертву.

Наконец фондовая биржа лопнула. Парламент объявил Лоу взяточником и приговорил к смерти. Акции падали, произошло нападение на банк. Лавочники не брали бумажек, только монету.

Измученный регент отказался открыто принять Лоу в Пале-Рояле, но впустил его через боковую дверь. Такова была суть характера регента, фатальное смешение — ибо три дня спустя Лоу сидел в его ложе в опере.

Как-то ночью в июле пятнадцать тысяч отчаявшихся душ выстроились в очередь, ожидая, когда откроется банк Лоу, и шестьдесят человек раздавили в толпе насмерть. Мужчины стреляли, чтобы продвинуться в очереди. Они карабкались на стену сада. Толпа отправилась в Лувр, чтобы показать маленькому королю тело женщины, которую убили, а другие пошли в Пале-Рояль показаться регенту. Толпа разнесла в куски карету Лоу, сломала ногу его кучеру, забросала камнями его дочь.

 

* * *

 

— Я хочу знать, кто носил бриллиант все это время, — сказал император. Он отрезал ломтик от груши, поскольку никогда не ел плоды целиком.

— Не думаю, чтобы кто-то носил его, — ответил я.

— В таком случае, как можно в этом крушении винить бриллиант? Или одна только близость к камню принесла проклятие им обоим?

К тому времени я начал задаваться вопросом, может ли какой-либо предмет изменить своего владельца и как может владелец изменить предмет. Конечно, существует некая взаимосвязь между ними. Разделяет ли фетиш божественность того божества, которое он украшает? Мог ли бриллиант, изменяясь сам, обладать властью изменить своего владельца, навести чары на многие поколения?

Мой сын Эммануэль играет за окном в мяч с кем-то из слуг. Я слышу, как кричат морские птицы, а гофмейстер Бертран едет по тропе, изображая на лице улыбку, необходимую при входе в Лонгвуд.

 

* * *

 

В октябре 1720 года был издан эдикт, положивший конец финансовой системе Лоу. Регент оставался с Лоу так долго, как может оставаться только слабый правитель. Теперь уже сочинялись стихи и импровизации о них обоих; ибо нет народа более яростного, чем наш, когда наша любовь, будучи предана, превращается в ненависть. Лоу выбирался из дома инкогнито, либо в карете без опознавательных знаков, либо в королевских экипажах с охраной. Регент вставал позже и подписывал что угодно. Все миссисипские миллионеры подвергались гонениям и облагались огромными штрафами.

Потом с кораблей, пришедших с востока, явилась чума — сначала в Марселе, потом в Э-ле-Бэн, потом в Тулоне. Возродилась Черная смерть четырнадцатого века. Врачи ходили по улицам, покрытые промасленным шелком, надев высокие деревянные башмаки, поскольку миазмы «чумы, что ходит по полудням», пропитали воздух. Каторжники, которых называли «воронами», бросали мертвых на телеги и сжигали трупы. И когда теперь в Париже танцевали в опере и на балах, это было подобно взрыву чувственности. Чума дошла до Авиньона, а затем, несмотря на кордоны, до Парижа, и сотни тысяч бедолаг умерли.

Джон Лоу уехал ночью, но его старой спутницы, удачи, с ним не было. Не смогли поехать с ним и его жена с детьми. Он взял с собой только один маленький бриллиант. Регент нарушил свои обещания, и Лоу так и не смог вывезти капиталы за пределы Франции. Когда Лоу бежал в Брюссель в декабре, хлеб стоил четыре или пять су, на следующий год на один золотой луидор можно было купить акцию, которых было продано на двадцать тысяч ливров. Лоу чертовски точно осознавал, что не его финансовая система, но неправильное пользование ею — печатание слишком большого количества бумажек и алчность знати — погубила его.

Лоу слишком много времени проводил за игорными столами. Он проиграл шестьсот тысяч фунтов сыну Томаса Питта, лорду Лондондерри. Ему нечем было заплатить, и его банкиру пришлось отойти от дел, когда Лоу уехал из Парижа. Затем Лоу вернулся в Англию, его видели при дворе, он бродил по всем гостиным, где ставки были высоки. Где бы он ни появлялся, он всюду был в одиночестве.

Пять миллионов человек потеряли свои деньги по вине этой системы и последующих попыток исправить ее. Все же маскированные балы и безумное веселье продолжались, потому что королевство было одержимо. Именно тогда регент сказал о себе и своем министре Дюбуа:

— Прогнившее королевство! Хорошо управляемое пьяницей и сводником!

В то время как на аутодафе в Испании сжигали людей, Джон Лоу играл свои последние карточные партии в Венеции, его кружевные манжеты пожелтели и были не совсем чисты. В палаццо, наполненном картинами Тициана и Рафаэля, рисунками Леонардо да Винчи и Микеланджело, Тинторетто, картинами Пуссена, Веронезе и Гольбейна, Джон Лоу умер от душевного расстройства в 1729 году. Ему пришлось заложить тот единственный бриллиант, который он увез с собой, когда бежал из Франции. Регент и Сен-Симон покинули его. Он сторговал «Регент» и потерял свою репутацию, семью и состояние. Ему так и не довелось увидеть этот великолепный бриллиант выставленным напоказ по поводу какого-либо государственного события.

 

* * *

 

— Право, Лас-Каз, как вы можете знать о его кружевных манжетах? Во всяком случае, у вас слишком много о манжетах, — сказал император, возвращаясь с гофмейстером Бертраном. — Чтобы выстроить вашу историю, вы должны придерживаться фактов.

Бертран наслаждался этим нагоняем.

Я осмелился не ответить императору и не напомнить ему, что он сам мне велел использовать вымысел. Если я и опустился ниже достоинства историка, то ради повествования, как оно от меня требовало.

Позже я встретил Бертрана, Гурго и Монтолона. Они стояли кучкой, обмахивались шляпами и замолчали, когда я проходил мимо.

— О какой истории говорил император? — спросил Бертран.

— О небольшом отступлении, которое я пытаюсь сделать в рассказе о бриллианте «Регент».

— Об этой штуке на его шпаге? — спросил Гурго.

— Эта штука была свидетелем многого из нашего прошлого, — сказал я.

— Вам бывает лучше, когда вы пишете об императоре. Разве этого вам недостаточно? — сказал Бертран.

Миновав их, я услышал смех, и один из них, кажется, Монтолон, сказал:

— Как это типично для иезуита!

— Господина Экстаза, вы хотите сказать, — сказал Гурго. (Я думаю, что они называют меня так потому, что это в моей натуре — изъявлять бурное восхищение по всякому поводу.)

Уже на «Беллерофоне» стало ясно, что генералы всегда будут считать меня незваным гостем. Если император был хорошим чужаком, таким, который выше нас, то я был чужаком дурным, явившимся из другого двора, из того, где такая вещь, как старинный бриллиант, может иметь значение. Для них я навсегда остался предателем революции, человеком, которого испортил король, отнесшийся ко мне с уважением задолго до императора.

Хотя мне сорок девять лет и я здесь старший (императору сорок шесть, Бертрану сорок два, Монтолону и Гурго всего лишь тридцать три), они не могут уважать меня, поскольку мои сражения — это не их сражения. Они никогда не простят мне того, что я родился таким, каков есть. Не простят и двух месяцев, проведенных мною наедине с императором в летнем домике в Бриарах.

И генерал Монтолон, и генерал Гурго, поедом евшие друг друга, ополчились на меня. Их ненависть ко мне — единственное, что их объединяет, ибо не прошло и трех месяцев в Лонгвуде, как Гурго хотел драться с Монтолоном на дуэли.

— Будьте братьями, — сказал им император. — Вы здесь для того, чтобы успокаивать меня, а не вызывать еще большие волнения.

В тот день он был так болен, что распластался на полу, и голова Диманш лежала на его животе.

Мы все здесь громоздимся друг на друге, кроме Бертрана, который живет в Хаттс Гейте с угрюмой Фанни, кузиной Жозефины, которая держится от императора на расстоянии.

Император хочет, чтобы мы были как бы его семьей, и так оно и есть, со всей ревностью, мелкими гадостями и раздорами, присущими Бонапартам.

Вот я услышал тихий стон, донесшийся из одной из комнат. Это мог быть кто угодно, или это — никогда не стихающий ветер.

 

12

ОТВЛЕЧЕНИЕ

 

Людовик Пятнадцатый любил смотреть на игру бриллианта, потому что это отвлекало внимание от него самого, а его всегда внимательно изучали. Когда ему было семь лет, его заставили пройтись голым перед всем двором — женщинами и мужчинами, принцами и принцессами, лекарями и аптекарями, каждый из которых мог потрогать и осмотреть его, чтобы убедиться, что он мужского пола, здоров и хорошо сложен. Однако никто к нему не прикоснулся, но все склонились перед ним.

Я видел его детские портреты — слишком большие глаза с тяжелыми длинными ресницами, квадратное лицо, рот как бутон, — в нем виделось обещание чувственности, которое в полной мере сбылось: подбородок с ямкой, длинные пышные блестящие локоны. Все проникнуто торжественностью. Мадам говорила, что он слишком переменчив, вероятно, имея в виду, что король еще не приспособился пребывать в маске королей. Потом у него появилась склонность бить тех, кто ему противоречил. Иногда он кусался.

Людовик Пятнадцатый был не настолько жесток, чтобы заподозрить, будто у него вообще нет сердца. Но еще ребенком он был испорчен и развращен, и это не могло не сказаться. Ему с детства внушали главную идею королей: утверждали, что он — воплощение Бога, но парадокс заключался в том, что он был достаточно развит и понимал, что это не так.

Всем было известно даже то, что первая поллюция случилась у него в одиннадцать лет, и с этого момента его можно было считать мужчиной. За ним наблюдали, без устали и милосердия, как и за всеми королями. Позже он хранил свои тайны, как драгоценности.

В том самом 1721 году, когда ему было одиннадцать, во Францию с визитом к регенту прибыл посол турецкого султана Ахмета, Мегемет Эффенди.

Когда в нашей стране стали известны сказки «Тысячи и одной ночи», люди начали читать о Великом Моголе, об Азии и об Индии, о землях, где находят алмазы. Они читали о гаремах и сералях, о евнухах с высокими голосами, о дворах Востока и о пророке Магомете. Они хотели, чтобы на портретах их изображали в виде страстных султанов в turqueries ,[54] поскольку то был общепринятый способ показать обнаженное тело. Именно тогда Монтескье, скрываясь под псевдонимом, написал «Персидские письма», историю знатного перса, который странствует по Франции времен регентства.

Книга появилась, когда приехал Мегемет Эффенди, предмет великого любопытства. Такие толпы выстроились по берегам реки, чтобы увидеть посла, когда он отплыл в Тулузу, что некоторые упали в воду и утонули, а другие задохнулись в давке. Внутренние дворы гостиниц были полны в три часа утра, и люди ждали всю ночь, чтобы поглазеть на этого человека в свободных вздувающихся шароварах, в высоком, обмотанном вокруг головы тюрбане и туфлях, носки которых загибались кверху так, что, казалось, он вот-вот опрокинется на спину. Зимой, когда Мегемет и сопровождающие его лица тряслись по дорогам из Тулона в Париж, их повозки сломались и им пришлось бросить багаж; вот тут-то их и встретила великолепная делегация в шляпах с перьями и вышитых сюртуках. Эти люди будто внезапно возникли на фоне леса.

— Я еду от регента, чтобы приветствовать вас, великий господин, — сказал их предводитель, который был ростом как юный король и большинство одиннадцатилетних мальчиков. — Мы здесь, чтобы охранять вас от разбойников на дорогах.

Предводитель представил своих спутников, которые все казались молодыми аристократами. Конечно, был устроен пир в лесу с трюфелями и кабанами и лучшим португальским портвейном. Затем турки, шатаясь, отправились в шелковые шатры, чтобы уснуть под своими меховыми халатами.

После чего Картуш, разбойник, предводитель этих людей, украл у турок все их дары, в том числе и два необыкновенных бриллианта, которые они везли королю.

Вся Франция была влюблена в Картуша и его сообщников, хотя людям и приходилось платить за его покровительство, чтобы путешествовать по большим дорогам. Прежде он был солдатом, а теперь разъезжал верхом во главе сотен мужчин и женщин, готовых сделать все, что он ни скажет. Разорившиеся дворяне присоединялись к нему и распространяли легенду о том, как он сбивает шпагой литеры «С» и швыряет горсти монет беднякам. Он грабил дома и повозки, пока не заимел сундук с драгоценностями. Опасность доставляла ему удовольствие, а стало быть, он жил в подходящее для себя время.

По ночам, отрабатывая свои маскарады, он планировал самое дерзкое преступление — он решил украсть «Регент».

Мегемет Эффенди и его представители в Блистательной Порте наконец устроили торжественный въезд в Париж и встретились с юным королем, который с восхищением рассматривал их халаты и кинжалы. 21 марта 1721 года король принял Эффенди в Версале. Картуш, переодетый, сидел на трибуне, поскольку всякий мог купить место, чтобы посмотреть на королей во время церемоний.

Людовик Пятнадцатый появился в камзоле красного бархата с прадедовским набором бриллиантовых пуговиц и петель. Он надел грушевидный, в 53 карата, «Великий Санси», самый красивый из бриллиантов его прадеда, на шляпу (такое небрежное использование самых великолепных камней характерно для всех Бурбонов).

Мегемет Эффенди не знал, куда смотреть сначала. Хотя он был привычен к роскоши, великолепие Версаля и двора покорило его — ангелоподобные женщины с серебряными щеками, сверкающий мальчик-король.

Он поздоровался, произнеся «салям», потом встал и увидел плечо короля. Бант из бриллиантов и жемчужин удерживал «Регент», бриллиант, превосходивший все султанские сокровища. Картуш, сидевший на трибуне, не отрывал глаз от плеча короля.

Мегемет Эффенди так описывал прием:

 

«— Что вы думаете о красоте моего короля? — спросил маршал Виллеруа. — Разве он не прекрасно сложен? И заметьте, это его собственные волосы.

Сказав это, он заставил короля повернуться, и я рассмотрел его локоны и осторожно погладил их.

Они были, как сети из золотых нитей, совершенно гладкие, и доходили до самой талии.

— Его походка, — продолжал его опекун, — тоже очень красива. — И, повернувшись к королю, добавил: — Давайте немного пройдемся, сир; позвольте нам увидеть, как вы двигаетесь.

Король с важным видом, с величественностью куропатки прошел до середины комнаты и обратно.

— Пройдите немного быстрее, — сказал опекун. — Позвольте нам видеть, как легка ваша поступь.

После чего король начал бегать так быстро, как только мог».

 

В тот же день Мадам писала в письме: «У любого, кто не познал страха во Франции, очень скоро появляется повод для страха». Она рассказала о трех гранд-дамах, которые бегали за турецким послом, допьяна поили его сына и удерживали его три дня, постоянно соблазняя.

 

* * *

 

— Лас-Каз, боюсь, вы пренебрегаете мною ради этого бриллианта, — сказал император именно на этом месте. — И где вы нашли записи о турецком посланнике здесь, на этой скале? Прочтешь это и понимаешь, что Виллеруа любил короля, однако какую куколку он пытался из него сделать!

— Сир, Виллеруа погубили его внуки, потому что именно они пытались развратить короля. Поначалу его внучка хватала короля за самые интимные места, а потом его внуки занимались содомией в лесах Версаля. Виллеруа прогнал их, сказав, что они испортили изгороди в парке. — И тогда, и теперь обо всех говорят что угодно, — сказал император. — Что есть история, если не постоянный пересмотр того, что происходило когда-то?

— Очень скоро Виллеруа убрали.

Я сказал императору, что после скандала с молодыми аристократами регент велел запихнуть Виллеруа в портшез и отвезти в его родовой замок. Маленький король плакал и отказывался есть из-за старика, который сказал ему: «Правьте и не давайте править вами» и «Никогда не позволяйте себе привязаться к кому-либо». Виллеруа всегда был готов учить его, как себя вести, и всегда держал под замком его носовые платки, хлеб и масло, чтобы их не отравили. Когда Виллеруа в конце концов разрешили вернуться ко двору, мальчик, уже замкнувшийся в себе, перестал с ним разговаривать. Он стал королем и замкнулся в твердом хрустальном панцире, будто в бриллиантовой оболочке.

В тот же месяц в соборе Нотр-Дам Людовик Пятнадцатый в костюме из бархата цвета лаванды присутствовал на торжественной мессе «Te Deum» в честь заключения союза с Испанией, и «Регент» был прикреплен к банту у плеча. Теперь бриллиант стал деталью королевского наряда.

 

* * *

 

Разбойник Картуш был уличным двойником регента, но народ любил его гораздо больше. Он был героем многих спектаклей в Париже. Однажды он отправился посмотреть представление о себе самом и был схвачен прежде, чем успел наложить свою маленькую руку на «Регент». Он и сотни его последователей предстали перед судом и были колесованы.

В июле молодой король пять дней болел, и нация, возненавидевшая регента, горевала о том, что, если король умрет, тот сможет продолжить свое правление. В то же время все были охвачены восторгом, и когда регент устроил праздник в Сен-Клу для своей новой любовницы, кареты выстроились вдоль Сены на несколько миль, чтобы видеть фейерверк, и Вольтер поспешил прославить ее. Такова была наша двойственность, ненависть, перевитая восторгом, точно змея на изогнутом китайском дереве.

 

* * *

 

Мадам, которой тогда шел семьдесят первый год, нехорошо себя чувствовала, но в октябре 1722 года заставила себя прибыть на коронацию тринадцатилетнего короля в Реймсский собор. Перед коронацией цирюльник дважды пускал ей кровь. Во время второго кровопускания ей стало дурно, а рана так никогда и не зажила полностью. Мадам, отправляясь в Реймс, была слаба и чувствовала головокружение.

Лоран Ронде и его сын Клод создали корону Людовику Пятнадцатому, вставив в легкий обруч из позолоченного серебра рубины, сапфиры, изумруды, топазы и бриллианты. Восемь лилий — эмблем французского монархического дома — поднимались от его основания, наверху одной из них был «Великий Санси». Этой лилии в короне предстояли красные камни, символизируя кровь и жертву Христа, ибо король был его наместником на земле. В середине короны отец и сын Ронде поместили «Регент».

«Mercure» объявила, что самую богатую корону в мире можно посмотреть в мастерской Ронде в Лувре. Впервые парижане могли увидеть «Регент» так близко. Взглянуть на верхушку короны означало увидеть солнце с его лучами, сверкающее в саду из драгоценных лилий.

Адвокат Барбье, чьи мемуары здесь у нас имеются, отправился в Лувр, чтобы увидеть корону. «Самая блестящая вещь и самая превосходная работа, какую кто-либо когда-либо видел, — писал он. — „Регент“ поражает своей величиной; кто-то назвал его МИЛЛИОНЕРОМ… Кто-то сказал, что у Великого Могола не найдется столь крупного бриллианта. Еще говорят — не знаю, правда ли это, — что тот, кто нашел алмаз, вскрыл себе бедро и, чтобы его не поймали, спрятал алмаз под повязкой на ране; а потом, добравшись сюда, заново вскрыл бедро. Бриллиант этот явно крупнее голубиного яйца».

Во время коронации король снял корону и возложил ее на алтарь. Мадам снова увидела тот бриллиант, о котором услышала много лет назад, когда купец с Востока появился при дворе. Она увидела бриллиант, который Людовик Четырнадцатый не смог купить, а ее сын добыл его для короля. Все крупные бриллианты заставляли ее вспоминать Месье, которого она все же любила. У него был бриллиант размером с четверть «Регента» под названием «Гранд Мадемуазель», в честь принцессы, чье состояние он унаследовал.

По возвращении Людовика Пятнадцатого из Реймса воскурили фимиам, и народ криками приветствовал юного короля. Гости обедали за тремя тысячами столов и выпили восемь тысяч бутылок шампанского и съели пятьдесят тысяч блюд фруктов и пирожных, а над головами у них взрывались фейерверки. Мадам чувствовала себя нехорошо и страдала.

Мадам знала, что час ее настал и что ей не прожить и минуты сверх этого часа; да она и не хотела, ибо, как она сказала, «кувшин так часто ходит к колодцу, что в конце концов разбивается». Ей пустили кровь, когда она была уже слишком слаба, чтобы сопротивляться, ибо врачи всегда делают то, что им угодно, когда пациент слаб.

Одна из ее дам подошла поцеловать ее, когда он уже лежала, умирая от водянки. Дама наклонилась поцеловать руку Мадам.

— Теперь вы можете поцеловать меня как следует. Я отправляюсь в те края, где все равны, — сказала Мадам.

Всю жизнь она настаивала на своих привилегиях и была жертвой своего положения, чужой страны и ситуации, в которой оказалась.

Она умерла в четыре часа утра, и регент весь следующий день рыдал, сидя среди огромных кип рукописей, и весь пол был завален ее письмами. Тут-то он и понял, как несчастна она была, и что она ощущала себя потерпевшей поражение, и что вся жизнь его матери была плаванием по неспокойным водам.

 

* * *

 

Потом умер министр Дюбуа, полностью отошедший от дел, и регент сказал:

— Зверь мертв, и зло мертво. — И занял его место министра.

Регент умер


Поделиться с друзьями:

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.119 с.