Марк сразу остановился и рухнул в траву у обочины. Джеймс пошел дальше. Он заглянул в сторожку и вышел. — КиберПедия 

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Марк сразу остановился и рухнул в траву у обочины. Джеймс пошел дальше. Он заглянул в сторожку и вышел.

2023-02-03 53
Марк сразу остановился и рухнул в траву у обочины. Джеймс пошел дальше. Он заглянул в сторожку и вышел. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

– Вы ступайте, звоните в полицию, – сказал Майкл. – Я останусь здесь.

Джеймс повернулся и пошел обратно к озеру. Марк поднялся и последовал за ним.

Майкл порывался пройти в дверь – и не мог. Он постоял немного, глядя на руку Ника. Руку эту он знал хорошо. Он отступил назад и сел в траву, прислонившись спиной к теплым камням стены. Он‑то думал, что месть Ника не могла быть более совершенной. Он был не прав. Вот теперь она совершенна. Горячие слезы подступили к глазам, рот, дрожа, раскрылся.

Мерфи, тоже дрожа и поскуливая, стоял рядом и не спускал с него глаз. Он подошел к Майклу, и Майкл нежно погладил его. Перед глазами у него все померкло.

 

 

Глава 26

 

 

Минуло больше четырех недель, и в Имбере никого, кроме Доры и Майкла, не осталось. Стоял поздний октябрь. Тучи всевозможных тонов огромными полосами тянулись без конца по небу, и солнце временами пламенело на сплошной толще желтых или медно‑красных деревьев. Дни стали холоднее, занимались обычно туманом, и вечная дымка лежала на поверхности озера.

Джеймс с настоятельницей распорядились всем очень быстро. Общину решено было распустить. Джеймс уехал обратно в Ист‑Энд Лондона. Стрэффорды решили разделить судьбу общины ремесленников при монастыре в Камберленде. Питер Топглас, по настоятельной просьбе Майкла, присоединился к экспедиции натуралистов, которая как раз отправлялась на Фарерские острова. Пэтчуэй без лишних слов снова стал батрачить в близлежащем поместье. Майкл остался завершать дела с огородом, и Дора осталась с ним.

Маргарет Стрэффорд по‑прежнему находилась в Лондоне с Кэтрин. Кэтрин получала курс лечения инсулином и все время была под воздействием наркотиков. Ей пока не говорили о смерти брата. Маргарет писала, что смысла приезжать к ней сейчас нет. Она даст знать Майклу, когда наступит улучшение и визит его будет желательным. А пока дела у Кэтрин идут неплохо. Врачи не теряют надежд на полное выздоровление. От инсулина она полнеет.

Дора, которая собиралась было уезжать, вдруг объявила с несвойственными ей достоинством и решительностью, что она останется, пока от нее будет хоть какая‑то польза. Она невозмутимо относилась к частым, а теперь уже реже повторяющимся телефонным звонкам. Поначалу все были слишком расстроены и заняты и никто не предложил ей уехать, а потом она сделалась незаменимой. Она за чем‑то бегала, что‑то приносила, ездила на велосипеде в деревню с разными поручениями, безропотно мыла полы, вытирала пыль, прибирала в доме. Настало время, когда с постепенным отъездом остальных она начала делать и больше того. К той поре, когда они с Майклом остались одни, она уже и готовила, и занималась закупкой провизии, и исполняла секретарские обязанности. Выяснилось, что она сносно печатает на машинке, и под конец она взяла на себя всю текущую переписку, составляя письма по формам, заготовленным Майклом.

Одни они оставались уже около двух недель. Питер уехал последним, и даже его отъезд был облегчением для Майкла. Что до остальных, то отношения с ними были безвозвратно испорчены и тягостны. Марк относился к нему с неуклюжей добротой, но не мог удержаться и не проявлять любопытства и снисходительности, Джеймс же тенью ходил за ним с видом такого отчаянного сострадания, что Майкл был просто рад за него, когда тот уехал. Хотя ни Джеймс, ни Марк не знали подробностей истории Майкла, воображение их сработало, да он и не в силах был скрыть от них бурных проявлений своего горя в дни, последовавшие за смертью Ника. Их странные взгляды показывали, что они сделали для себя кое‑какие выводы, и ко времени их отъезда присутствие их стало для Майкла сущей пыткой. Дора же никоим образом не досаждала ему. Она была полезна, она ничего не знала, ни о чем не догадывалась и не осуждала.

Дора, раз уж она решила остаться, роль свою играла энергично, хотя и тогда позволила себе все же кое‑какие выходки. Начало октября принесло на короткое время жаркую погоду, и Дора объявила, что намеревается научиться плавать. Пока додумались остановить ее – присматривать за ней некогда, а одной забираться в воду нельзя, – она уже практически научилась сама. Она оказалась, когда занялась этим, прирожденной пловчихой и на воде держалась преспокойно. Питер, а позднее Майкл порой приходили поглядеть на ее старания и давали кое‑какие советы, и она еще до того, как испортилась погода, освоила это искусство в совершенстве.

После отъезда Маргарет Марк Стрэффорд взялся за стряпню. Вскоре Дора, однако, вытеснила его с кухни и усердием возмещала нехватку дарования. Ее старания были оценены, и она явно наслаждалась тем, что делала. Но дни полного блаженства наступили для Доры, когда все остальные уехали и она беспрекословно воцарилась в Имбере. Особое удовольствие доставляла ей полная беспомощность Майкла в домашних делах, и она как‑то сказала ему, что ей нравится готовить для мужчины, который не считает, что умеет готовить лучше, чем она. Она держала дом в отменной чистоте, в конторе был порядок. Обойдя весь сад, она нашла в заброшенных уголках одичавшие осенние цветы и уставила холл и гостиную большими букетами росистых осенних маргариток и душистых хризантем, которые бередили в Майкле воспоминания о детских каникулах, проведенных в Имбере.

Мало‑помалу поместье приходило в разор. Огород продали на корню соседнему фермеру, и добрая доля урожая была сразу снята и увезена. Из дому потихоньку исчезала мебель – какая возвращалась в грузовиках людям, одолжившим ее, какая решительно увозилась сестрой Урсулой в ручной тележке в монастырь. Дамбу восстановили. Новый колокол краном извлекли из озера и без всяких церемоний ввезли на территорию монастыря. Теперь он был установлен на старой башне и чистым голосом возвещал о своем вознесении, что и услышали однажды поутру Майкл с Дорой, когда сидели за завтраком.

Странный, похожий на сон покой опустился на Имбер. Дни мало чем отличались друг от друга. За стол садились, когда придется, и часто засиживались подолгу. Когда светило солнце, двери распахивали и выносили на площадку тяжелый стол. Утра стояли туманные, днем воздух был влажный, мягкий, и в саду, испещренном темными полосами вскопанной земли, было тягостно‑тихо. По ночам было холодно, небо было ясное, стылое, предчувствующее заморозки. Совы ухали рядом с домом. Камышевки улетели. И, возвращаясь вечерами из часовни, Майкл видел мерцающий свет на балконе, и через озеро доносилась до него музыка Моцарта – это ставила пластинку Дора, проявившая неожиданный вкус к классической музыке.

Странные отношения установились в это время между Дорой и Майклом – какие‑то неопределенные, томительные, они даровали Майклу покой и douceur [Сладость (франц.).]. Может, так было оттого, что оба они знали, что время на исходе. Среди прочих размышлений Майкл умудрился подумать и о будущем Доры, и немного погодя он спросил, не стоит ли ей возвратиться в Лондон.

Дора, едва только он затронул эту тему, сразу же проявила страстное желание поговорить с ним обо всем, и они поговорили. Она сказала ему, что не видит смысла в возвращении к Полу, во всяком случае сейчас. Она ведь опять сбежит от него. Да и Пол непременно будет изводить ее – так она и будет мыкаться, не зная, то ли ей покориться из страха, то ли дать отпор из чувства обиды. Она не скрывает, что сама во всем виновата, что ей вообще не надо было выходить за Пола. Она чувствует – по тому, как обстоят дела, – что не сможет жить с Полом, пока не сможет быть в каком‑то смысле равной ему, а желание укрепить свои позиции, став опрометчиво, да еще в теперешнем расположении духа, матерью его детей, у нее нет. Она испытывает потребность, а теперь и способность, жить и работать самостоятельно, стать наконец тем, кем никогда не была, – независимым взрослым человеком. Такие соображения, заметно волнуясь и оправдываясь, она изложила Майклу, явно ожидая, что он скажет, будто она должна вернуться к мужу.

Задумавшись, насколько было для него возможно, над проблемами Доры, Майкл не почувствовал в себе склонности сурово призвать ее к исполнению супружеского долга. Он понимал, что теперешние его взгляды еретичны, представления искажены, а право судить других подорвано. Но он подумал еще раз и пришел к тому же. Когда Дора с дрожью в голосе сказала, что возвращение к Полу смерти подобно, Майкл с печальной ясностью представил себе, что будет, если она и впрямь к нему вернется. Пола, конечно, было за что пожалеть, но человек он неистовый и грубый, и, коли верно, что Дора не должна была за него выходить, верно и то, что он не должен был жениться на Доре. Майкл ограничился тем, что указал Доре на то, что она все‑таки в какой‑то мерс действительно любит Пола и замужество ее – вещь очень серьезная. Важно и то, что Пол любит ее и нуждается в ней. Какие бы планы на ближайшее будущее она ни строила, она должна лелеять надежду на то, что может вернуться к Полу, если он по‑прежнему будет желать этого. Все эти побеги ничего не дадут, пока она не обретет для себя достойной и независимой жизни, которая вдохнет в нее силу, необходимую для того, чтобы держаться с Полом на равных и перестать его бояться.

Какой может быть эта жизнь, они обсудили досконально. Дора в полуизвинительном тоне рассказала Майклу о своем мистическом опыте в Национальной галерее. Майкл предложил ей вернуться к занятиям живописью, и Дора согласилась, твердя, правда, при этом, как и ожидал Майкл, что способностей у нее ни на грош. Может, ей найти преподавательскую работу, которая оставляла бы и время для посещения художественного училища? Может, ей вернуться к учебе, которую она оставила, выйдя замуж за Пола? Проблема, где и на что ей жить, тоже затрагивалась. Майкл советовал ей оставить Лондон. Дора поначалу заявила, что не мыслит жизни без Лондона, но потом ухватилась за эту идею и даже нашла ее увлекательной. Когда обсуждение вступило в эту стадию, пришло, ниспосланное провидением, письмо от Салли, подруги Доры, сообщавшее, что та получила хорошее место – вести уроки рисования в одной из школ в Бате, напала на очень приличную квартирку на двоих и теперь спрашивает: нет ли у Доры знакомых в Бате, которые помогли бы ей подыскать соседку по квартире? Тут и стало ясно, что Дора должна ехать в Бат, и Майкл отправил несколько писем, чтобы помочь ей получить стипендию для завершения учебы в этом городе. Очень маленькая стипендия была обещана, а вместе с ней Доре предложили преподавать в начальной школе. Это как нельзя лучше ее устраивало, и между ней и Салли шли восторженные телефонные переговоры.

По более позднем размышлении Майкл диву давался, как ловко помог он Доре устроить свою далекую от общепринятой будущность, ведь он почти не задумывался над сутью этого дела. Может, полнейшая его отчужденность от Доры да вызванная собственным его душевным состоянием странная, сломленная свобода и позволили ему действовать в ситуации, в которой обычно он бы колебался или действовал иначе. Мудро ли он распорядился? Впрочем, может, и время этого не покажет. Но он верил, что теперь чуточку знает Дору. Она много говорила о себе, и по ее рассказам, без капли горечи, о неприкаянном детстве Майкл догадался о некоторых причинах теперешней ее сути. Никто не внушал ей, что нужно хоть сколько‑нибудь ценить себя, поэтому она до сих пор и чувствовала себя непригодным для общества беспризорным существом, и то, что делало ее непритязательной, делало ее и безответственной, необязательной. Пол с его абсолютными требованиями, с его уничтожающими вспышками презрения и гнева был наихудшей парой, которую она могла для себя выбрать. Тем не менее Дора не оставляла надежды вернуться к Полу, надеялся на это и Майкл, хотя и прекрасно знал, что Джеймс, называя ее сукой, был прав и не похоже, чтобы ее кривая дорожка была близка к концу.

Дора по собственной воле вызвалась поговорить с матушкой Клер. Она виделась с матушкой Клер трижды и, кажется, осталась довольна, хотя и умалчивала, о чем они говорили. Говорили они, ясное дело, о происшествии на озере, после которого Дора стала безмерно восхищаться отважной монахиней‑амфибией. Говорили они, как догадывался Майкл, и о будущем Доры. Он был рад, что монастырь вроде бы не ставил палки в колеса его планам относительно Доры и что ей явно не приказали немедленно возвращаться без всяких разговоров к мужу. Он и в случае с Дорой не видел смысла в том, чтобы силком втягивать ее в механизм греха и покаяния, который был чужд ее природе. Может, потом Дора и покается по‑своему; может, по‑своему и будет спасена.

Когда они побыли немного вдвоем, Майкл начал догадываться, что Дора чуточку влюблена в него. Было в ее взглядах, расспросах, манере обхаживать его нечто наводившее на эту мысль. Майкла это трогало, слегка раздражало, но никаким образом не пугало и не отталкивало. Он был благодарен Доре, потому что чувствовал, что она тот человек, которому он не может принести вреда. В ее любви было нечто смиренное и безнадежное, и это наверняка ей было внове. Майкл наблюдал за этой любовью почти что с нежностью и не делал ничего, чтобы сократить дистанцию между ними. Он делал так, чтобы она говорила о себе, и спокойно уклонялся от ее неуклюжих попыток перевести разговор на него. Ее неподозрительный и неискушенный ум, конечно, не таил мысли о его наклонностях, и, хотя Майкл догадывался, что Дора из тех женщин, которые относятся к гомосексуалистам с заинтересованной симпатией, открываться ей не намеревался. Чуть позже он начал понимать, что она воображает, будто он любит Кэтрин. Это было более удручающим. Майкла раздражали и мучили ее постоянные наводящие вопросы о Кэтрин, ее предположения, будто он ждет не дождется, когда его призовут ухаживать за ней. Но опять‑таки лучше оставить при ней эти иллюзии.

Так и существовали они в полном согласии. Майкл знал, что Дора немного.страдает из‑за него, но чувствовал, что для нее это еще не изведанное и явно безвредное разнообразие.

Несмотря на все, а может, и именно поэтому Дора за последние дни удивительно изменилась и расцвела. Майкл особенно почувствовал это ближе к концу, когда в конторе делать было уже нечего и он часто заставал Дору на озере, где та, сидя за старым пюпитром из Длинного зала, служившим ей мольбертом, делала акварельные наброски Корта – до отъезда она написала дюжины три‑четыре акварелей. Теперь уже становилось холодно, и небо, хотя и по‑прежнему облачное, часто прояснялось. На картинах Доры небо за серебристым фронтоном Корта было сизо‑серым и крапчатым, лимонно‑желтым в полоску, тревожно‑багряным и прозрачно‑зеленым. Как чудесно перенесла все Дора, думал Майкл. Она, как обжоpa, поглотила все несчастья Имбера, и они только добавили ей плотности. Из‑за того, что случились все эти ужасные события, ее, Доры, стало больше. Майкл со слегка презрительной завистью смотрел на это простое и здоровое созданье, но тут вспомнил, как и сам в то последнее утро, когда собирался идти к Нику, цвел на чужом несчастье, пока не был сражен насмерть.

Однажды пришло письмо от Тоби. Он теперь совсем обосновался в Оксфорде. Майкл читал его письмо с облегчением. В неуклюжих фразах Тоби извинялся за свой поспешный отъезд, за неблагоразумные поступки, которые, как он надеялся, не причинили много бед. Он благодарил Майкла за его доброту, писал, как много значило для него пребывание в Имбере, писал, что очень огорчился, узнав из газет, что все они разъезжаются, но надеялся, что все устроится так же хорошо где‑нибудь в другом месте. Но главное, что явствовало из письма, и это успокаивало Майклу душу, – для Тоби действительно вся эта история была закончена. Никаких намеков на муки вины, ни тревожных дум, ни размышлений о душевном состоянии Майкла. Полный смысл случившегося в Имбере, по счастью, не дошел до Тоби, не мучило его сейчас и любопытство к тому, что минуло. Он был в новом чудесном мире, а Имбер стал для него уже историей. У него в «Корпусе Кристи»[«Корпус Кристи» – колледж в Оксфорде, основанный в 1516 г.] замечательная старинная комната, отделанная панелями, сообщал он Майклу. Он ее украсил изображениями средневекового колокола, которые вырезал из «Иллюстрейтед Ландон ньюс». Тьютор его был просто поражен, когда он рассказал ему, как он обнаружил колокол. Мерфи, между прочим, живется очень хорошо, он прекрасно освоился у его родителей. Здорово, не правда ли, придумал Питер – забрать Мерфи? А как ужасно печально и поразительно то, что случилось с Ником, – он до сих пор с трудом верит, что это правда. Майкл должен навестить его в колледже, если окажется как‑нибудь в Оксфорде, и выпить с ним стаканчик шерри. Майкл улыбался, читая письмо, он был рад ему. Может, он и впрямь заедет когда‑нибудь к Тоби, доставит тому удовольствие покрасоваться покровительственным отношением и сказать потом своим друзьям, что это, мол, и есть тот самый старый хрыч, про которого он им рассказывал, тот самый, что приставал к нему – ну, там, где он нашел колокол.

 

 

* * *

Все эти мысли о Доре и Тоби лишь попеременно мелькали на поверхности сознания Майкла. В глубине души он был постоянно сосредоточен на другом. Боль, которую он ощутил, когда узнал, что Ник мертв, была такой невыносимой, что он поначалу думал, что не перенесет ее. В первые дни его утешало только сознание того, что он еще может покончить с собой. Такая боль не должна длиться. Он мог заниматься только тем, что касалось Ника, говорить только о Нике – когда вообще говорил. Он несколько раз перевернул все вверх дном в сторожке, искал хоть что‑нибудь – письмо, дневник, – что мог бы истолковать как послание к себе. Он не мог поверить, что Ник ушел, не оставив ему ни слова. Он ничего не нашел. В печке лежали обугленные бумаги – останки, вероятно, последней корреспонденции, которую сжег Ник, – но они прогорели, и собрать их было нельзя. Дом ничего не открыл Майклу, пока он в отчаянье, слепой от слез, которые теперь то и дело сами собой набегали на глаза, рыскал по шкафу, чемоданам и карманам пиджаков Ника.

За это время любовь его к Нику выросла каким‑то дьявольским образом до невероятных размеров. Временами эта любовь казалась Майклу огромным деревом, которое прорастает из него, и его мучили страшные сны о раковых опухолях. Теперь образ Ника постоянно стоял у него перед глазами, часто он видел его мальчиком: вот он летает по теннисному корту, ловкий, сильный, скорый, и ощущает на себе взгляд Майкла. Временами Майклу казалось, будто Ник умер в детстве. Вместе с этими виденьями приходило и нестерпимое физическое желание, а за ним и страстное стремление – столь всеобъемлющее, что казалось, оно исходит из всего его существа, – вновь обнять Ника.

Майкл несколько раз ходил к настоятельнице. Теперь, когда было уже слишком поздно, он рассказал ей все. Но сделать для него она уже ничего не могла, и они оба знали это. Майкл чувствовал себя настолько виновным в смерти Ника, как если бы нарочно переехал его грузовиком. Настоятельница не пыталась снять с него это чувство вины, но не могла и помочь ему жить с этим чувством. Он уходил, корчась от угрызений совести, раскаяния и снедавшей его изнутри любви, выразить которую теперь уже не было способа. Теперь, когда было уже бесполезно, он вспомнил, как настоятельница говорила ему, что путь этот всегда вперед.

Ник нуждался в любви, и он должен был дать ему ту, которую мог предложить, не страшась ее несовершенства. Будь в нем больше веры, он бы так и поступил, а не высчитывал бы изъяны Ника да свои собственные. Припомнил Майкл и то, что с Тоби он был куда смелее, а поступал, видимо, все же неверно. Правда, никакого серьезного вреда Тоби он не причинил; к тому же и не любил он Тоби, как любил Ника, и не был за него в ответе, как за Ника. В такой великой любви должна быть крупинка добра, нечто, что, на худой конец, могло хотя бы привязать Ника к этому миру, дать ему какой‑то проблеск надежды. Майкл с горечью принуждал себя вспоминать, как Ник, приехав в Имбер, обращался к нему и как всякий раз он отворачивался от него. Майкл боялся замарать руки, пекся

о себе и своем будущем, тогда как вместо этого должен был открыть свое сердце, должен был пылко, самозабвенно, невзирая ни на что, разбить алавастровый сосуд мира драгоценного [Имеется в виду эпизод, описанный в Евангелии от Матфея (26:6‑13), когда к Иисусу за два дня до распятия в доме Симона прокаженного подошла женщина с «алавастровым сосудом мира драгоценного» и возлила ему на голову. Ученики начали упрекать ее за эту трату, Иисус же сказал, что она сделала доброе дело, приготовив его к погребению.]. С течением времени Майкл попытался думать и о Кэтрин, бедняжке Кэтрин, которая лежала где‑то в Лондоне, напичканная лекарствами, и не ведала об ожидающем ее ужасном пробуждении. Он думал о ней с огромной жалостью, но все же не мог избавиться от отвращения, которое вызывала мысль о ней. Он страшился письма, которое должно было призвать его к ней. Видимо, он с самого начала считал ее существование чем‑то оскорбительным. Может, когда Ник впервые заговорил о ней, он почувствовал ревность? Он пытался припомнить. Он неожиданно обнаружил в себе самые дикие мысли: то желал, мечтал, чтобы Кэтрин умерла вместо Ника, то странным образом воображал, будто это она в каком‑то смысле погубила брата. И все же жалел ее, сознавая с холодной печалью, что до конца своих дней будет заботиться о ней и чувствовать себя в ответе за ее благополучие. Ника больше нет, и, чтобы довершить его страдания, остается Кэтрин.

Прошла первая боль, и Майкл обнаружил, что он еще существует и мыслит. Боясь поначалу страдать слишком сильно, он после боялся страдать слишком мало или как‑то не так. Как магнитом тянется человеческое сердце к утешению, и даже сама печаль под конец становится утешением. Майкл говорил себе, что не хочет жить дальше, не хочет пресытиться смертью Ника. Он тоже хочет умереть. Но смерть нелегка, и жизнь, подделываясь под нее, может победить. Он прикидывал: как бы думать о том, что произошло, так, чтобы не оставалось ему под конец ни спасения, ни облегчения. Ни на минуту не хотел он забывать того, что случилось. Этому хотел отдать свой ум. Он вспоминал о душах у Данте, которые нарочно остаются в очистительном огне. Вот оно покаяние – думать о грехе, не превращая сами думы в утешение.

После смерти Ника он долгое время был совершенно не способен молиться. Действительно, у него было такое чувство, будто вера его одним‑единственным ударом разбита или будто он и не верил никогда. Он так самозабвенно и отчаянно отдался мыслям о Нике, что мысль о Боге казалась ему насильственной и нелепой. Постепенно он немного отошел, но возрождать веру смысла не было. Он думал о религии как о чем‑то далеком, во что он никогда особо не вникал. Смутно припоминал, что были некогда у него чувства, переживания, надежды, только истинная вера в Бога ничего общего с этим не имеет. Он это понял наконец и бесстрастно ощущал это различие. Образец, к которому он стремился в своей жизни, существовал лишь в его романтическом воображении. На человеческом уровне образца нет вообще. «Как небо выше земли, так пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших» [Книга Пророка Исайи, 55:9.]. И когда он с горечью проникся беспощадностью этих слов, он сказал себе: Бог есть, но я в него не верю.

В конце концов на него снизошел некий покой. Так затравленный зверь, затаиваясь надолго в укрытии, впадает потом в некую спячку. Тихие дни проходили как сон. Закончив с делами, он усаживался с Дорой в трапезной, они без счета пили, чашку за чашкой, чай – на стол падали, источая сладкий томительный аромат сухих духов, лепестки вянущих роз – и говорили о планах Доры. Он наблюдал за Дорой, повернувшейся к жизни и счастью, словно сильное растение к солнцу, впитывающей все, что встречается ей на пути. И все время думал о Нике, пока не стал в мыслях как бы обращаться к нему с непрерывной, умоляющей, бессловесной речью, похожей на молитву.

Очень медленно возвращалось к нему чувство собственной индивидуальности. Уничтожающее чувство полной вины влекло за собой более вдумчивые и придирчивые воспоминания. Действительно, от него теперь мало что осталось. И уже не надо бояться, что он поднимется, зацветет на этом несчастье. Его подкосили под корень. Рефлексия, что находит оправдания и сочиняет надежды, теперь уже не могла прийти на помощь. Он вяло размышлял о себе самом: что он такое, со своей общей обидой на природу и исключительно неверным выбором? Когда‑нибудь это, без сомнения, вновь станет иметь огромное значение, и он еще раз попытается найти истину. Когда‑нибудь он снова испытает, откликнувшись сердцем, ту безграничную потребность, которую одно человеческое существо испытывает в другом. Отвлеченно сознавая это, он спрашивал себя: удастся тогда ему это лучше или нет? Только, похоже, это совершенно ни к чему. Прошлого ничем не поправишь.

Никакой острой внутренней необходимости в молитве он не ощущал. Думал о себе со спокойствием конченого человека. Но что еще оставалось ему от прежней жизни, так это месса. По прошествии первых недель он вернулся к ней и по зову колокола ранним утром ходил через дамбу сквозь белый туман, осторожно ступая по кирпичам, которые, казалось, горели у него под ногами в свете неразличимого солнца. Месса оставалась – не утешала, не поднимала духа, но была хоть чем‑то реально существующим. Она более не была для него гарантией того, что все обернется к лучшему. Она просто существовала как некая чистая реальность, отдельно от его собственных мыслей. Он присутствовал на ней почти как зритель и с удивлением вспоминал: ведь было время, когда он думал, что настанет день и он сам отслужит мессу, и в день этот, казалось ему тогда, он умрет от счастья. День этот никогда не наступит, и чувства те ветхие, мертвые. Но кто бы ее ни служил, месса существовала, и Майкл существовал рядом с ней. Он теперь ничего не предпринимал, не тянулся ни к чьей руке. Пусть его найдут и извлекут – иначе ему не помочь. А может, ему вообще не помочь. Он думал о тех, перед кем провинился, и без конца, а может, и без смысла окружал их своим вниманием. И на грани, так сказать, полного неверия в нем вновь рождался самовлюбленный и беспомощный вопль из «Dies Grae»:

 

Quarens me, sedisti lassus;  

Redemisti, Crucem passus;  

Tantus labor поп sit cassus.  

 

[«Тот день, день гнева» – начало средневекового церковного гимна, которым открывается вторая часть заупокойной мессы.  

Взыскуя меня, ты сидел изнуренный.  

Искупил, претерпев крест.  

Пусть же этот труд не будет тщетным (лат.).]  

 

 

* * *


Поделиться с друзьями:

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.054 с.