Мусоргский, Глинка, Балакирев — КиберПедия 

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Мусоргский, Глинка, Балакирев

2023-01-02 24
Мусоргский, Глинка, Балакирев 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Р. К. Какого мнения вы были о Мусоргском в годы учения у Римского-Корсакова? Йрипоминаете ли вы что-нибудь сказанное о нем. вашим отцом? Что вы думаете о нем теперь?

И. С. Я очень немногое могу сказать о Мусоргском в связи с годами моего учения у Римского-Корсакова. В то время, находясь под влиянием учителя, который пересочинил заново почти все творения Мусоргского, я повторял то, что обычно говорилось о его «большом таланте» и «бедной технике» и о «значительных услугах», оказанных Римским его «запутанным» и «непрезентабельным» партитурам. Довольно скоро, однако, я понял пристрастность подобных суждений и изменил, свое отношение к Мусоргскому. Это было еще до того, как я вступил в контакт с французскими композиторами, которые, конечно, были горячими противниками корсаковских «транскрипций». Даже предубежденным умам становилось ясно, что произведенная Римским мейербе- ризация «технически несовершенной» музыки Мусоргского не могла быть долее терпимой.

Что касается моих личных чувств (хотя в настоящее время я мало соприкасаюсь с музыкой Мусоргского), думаю, что несмотря на ограниченные технические средства и «неуклюжее письмо», его подлинные партитуры повсюду обнаруживают бес

конечно большую музыкальную ценность и гениальную интуицию, чем «совершенные» аранжировки Римского. Мои родители говорили мне, что Мусоргский был знатоком итальянской оперной музыки и исключительно хорошо аккомпанировал певцам, исполнявшим эту музыку в концертах. Они говорили также, что Мусоргский всегда отличался церемонными манерами и в своем кругу был самым утонченным человеком. Он был частым гостем у нас дома в Санкт-Петербурге. (I)

Р. К. Вы часто дирижируете увертюрами Глинки. Всегда ли вы любили его музыку?

И. С. Глинка — музыкальный герой моего детства. Он всегда был и остается для меня безупречным. Его музыка, конечно, еще незрелая, чего нельзя сказать о нем самом: в нем — истоки всей русской музыки. В 1906 г., вскоре после моей женитьбы, я поехал с женой и с Никольским, моим профессором гражданского права в Санкт-Петербургском университете, с визитом к сестре Глинки, Людмиле Шестаковой. Старая дама 92-х или 93-х лет, окруженная слугами, почти такими же старыми, как она сама, даже не пыталась подняться со своего стула. Она была вдовой адмирала и к ней обращались «ваше превосходительство». Меня взволновала встреча с ней, человеком, который был очень близок Глинке. Она говорила со мной о Глинке, о моем отце, которого очень хорошо знала, о кружке Кюи — Даргомыжского и о его неистовом антивагнеризме. Впоследствии она прислала мне серебряный листок эдельвейса в память о моем посещении. (I)

Р. К. Встречались ли вы когда-нибудь с Балакиревым?

И. С. Я видел его однажды стоящим со своим учеником, Ляпуновым, на концерте в Санкт-Петербургской консерватории. Это был массивный человек, лысый, с калмыцкой головой и пронизывающим взглядом… В то время им не очень восхищались как музыкантом. Это было в 1904 или 1905 г., и его политическую ортодоксальность либералы считали лицемерием. Репутацию Ба- лакирева-пианиста прочно утвердили его многочисленные ученики; — все они, как и он сам, были страстными листианцами. У Римского-Корсакова над столом висел портрет Вагнера, у Балакирева же портрет Листа. Я жалел Балакирева, так как он страдал от приступов жестокой депрессии. (I)

 

Репертуар

 

Р. К. Вы часто упоминаете о санкт-петербургских концертах «Вечера современной музыки». Какую музыку вы там слышали?

И. С. Прежде всего, свою собственную. Николай Рихтер играл там мою раннюю фортепианную Сонату — первое мое сочинение, исполненное публично. Полагаю, то было неудачное подражание позднему Бетховену. Я сам выступал там аккомпаниатором одной певицы, некоей г-жи Петренко, исполнявшей мои романсы на слова Городецкого. Преобладали, конечно, произведения русских композиторов, но исполнялась и французская музыка — квартеты и романсы Дебюсси и Равеля, различные сочинения Дюка и д’ Энди. Исполняли также Брамса и Регера. Подобно «Понедельничным вечерним концертам» в Лос-Анжелосе, эти петербургские концерты, несмотря на название, пытались создать конкуренцию между новой музыкой и старой. Это было очень важно и мало где делалось: так много организаций занимается новой музыкой и так мало — написанной столетиями до Баха. Я впервые услышал там Монтеверди (думаю, что в аранжировке д’Энди), Куперена и Монтеклера; а произведения Баха исполнялись в большом количестве.

Люди, которых я встречал на этих концертах, также в большой мере способствовали возбуждаемому ими интересу. Там бывали композиторы, поэты и артисты Петербурга, а также интеллигенты-любители вроде моих друзей Ивана Покровского и Степана Митусова, которые были всегда в курсе художественных новинок Берлина и Парижа. (II)

Р. К. Бывали ли в Санкт-Петербурге симфонические концерты с программами «передовой» музыки?

И. С. Нет, программы симфонического оркестра РМО во многом походили на современные программы американских оркестров: стандартный репертуар, и, время от времени, второсортное произведение местного композитора. Симфонии Брукнера и Брамса все еще считались новой музыкой и потому исполнялись очень редко и очень робко. Более интересными были Беляевские «концерты русской симфонической музыки», но они слишком концентрировались на русской «Пятерке». Кстати сказать, я знал Беляева и встречался с ним на концертах. Это был выдающийся музыкальный меценат своего времени — своего рода русский Рокфеллер, — игравший на скрипке.[37]Беляевское издательство в Лейпциге напечатало моего «Фавна и пастушку», вероятно по совету Римского, поскольку Глазунов, другой его советчик, не рекомендовал бы эту вещь. Однажды я видел, как Беляев встал в своей ложе — он был высокого роста, с артистической шевелюрой — и удивленно уставился на Кусевицкого, который вышел со своим контрабасом, собираясь играть соло. Беляев повернулся ко мне и сказал: «До сих пор. такие вещи можно было видеть только в цирке». (II)

Р. К. Каков был репертуар, концертный и оперный в Санкт- Петербурге, когда вы жили там и, в частности, что вы слышали из таких новых композиторов, как Штраус, Малер, Дебюсси, Равель?

И. С. С музыкой Штрауса я познакомился впервые по «Жизни героя» в 1904 или 1905 г., в следующем году в Санкт-Петербурге были исполнены «Заратустра», «Тиль Эйленшпигель» и «Смерть и просветление», но ознакомление в обратном порядке уничтожило во мне всякую симпатию, которую могли возбудить эти сочинения. Напыщенность и высокопарность «Жизни героя» послужили мне лишь в качестве рвотного. Я слышал «Садомею» и «Электру» в Лондоне в 1912 г., под управлением самого Штрауса, но других его опер я не видел до окончания войны, после чего попал в Германию на «Кавалера роз» и «Ариадну». Я восхищался музыкальными заклинаниями истерической Валькирии — Электры, далеко не восхищаясь самой музыкой. (Имею в виду музыку, выражающую приподнятость настроения Электры непосредственно перед выходом Хризотемиды и далее, при ее возгласе «Орест, Орест».) Я воздаю должное сценичности всех знакомых мне одер Штрауса (пожалуй, особенно «Каприччио»[38]), но мне не нравится их слащавость и, полагаю, я прав, отрицая какую-либо роль Штрауса в моем музыкальном становлении. Малер дирижировал в Санкт- Петербурге своей Пятой симфонией. Сам он произвел на меня большое впечатление. Из его симфонических произведений я до сих пор предпочитаю Четвертую симфонию. В десятилетие до «Жар-птицы» Дебюсси и Равеля в Санкт-Петербурге исполняли редко, и все, что исполнялось, обязано усилиям Александра Зи- лоти,[39]поборника новой музыки, заслуживающего того, чтобы его не предали забвению; это Зилоти вызвал Шёнберга для дирижирования в Санкт-Петербурге в 1912 г. его «Пеллеасом и Мели- зандой». Исполнение Зилоти «Ноктюрнов» й «Послеполуденного отдыха фавна» Дебюсси было одним из самых значительных событий моей молодости. «Послеполуденный отдых фавна» исполнялся под улюлюканье, свист и смех, но это не уничтожило эффекта прелестного соло флейты, длинной паузы, арпеджий арфы, звучания валторн, в особенности после всей этой шумной, послевагнеровской музыки. Удивительно, что «Море» я услышал впервые только в 1911 или 1912 г. (в Париже, кажется, под управлением Монтё). (Помню, как во время перерыва Дебюсси рассказывал о первом исполнении «Моря». Он говорил, что скрипачи на репетициях привязали к концам смычков носовые платки в знак насмешки и протеста.) В петербургский период я был очень слабо знаком с фортепианной и вокальной музыкой Дебюсси. Фортепианные сочинения Равеля пользовались большей известностью — и не только фортепианные. Многие музыканты моего поколения смотрели на «Испанскую рапсодию», также исполненную под управлением Зилоти, как на dernier cri[40]по тонкости гармонии и блеску оркестровки (теперь это кажется невероятным). Однако ни Равель, ни Малер, ни Дебюсси, ни Штраус не казались такой квинтэссенцией передовой музыки, как наш местный гений, Александр Скрябин. «Божественная поэма», «Прометей», «Поэма экстаза» — эти тяжелые случаи музыкальной эмфиземы — и наиболее интересная Седьмая соната, считались столь же современными, как парижское метро.

Но концерты, на которых звучала такого рода новаторская музыка, были большой редкостью. «Новой музыкой», которой нас угощали более регулярно, были симфонии и симфонические поэмы Венсана д’Энди, Сен-Санса, Шоссона, Франка, Бизе. В области камерной музыки из. «современных» французских композиторов чаще всего исполняли Русселя и Форе. С Русселем я познакомился позднее, на спектакле «Жар-птицы», и с того времени до самой его смерти мы оставались друзьями. С Форе я познакомился во времена исполнения его «Пенелопы», которую слышал в мае 1913 г., незадолго до премьеры «Весны священной». Равель представил меня ему на концерте в зале Гаво. Я увидел седого, глухого старика с очень милым лицом — в самом деле, за мягкость и простоту его сравнивали с Брукнером.

Репертуар петербургских оркестров того времени был удручающе ограниченным. Классическим было исполнение симфонических поэм Листа, Раффа и Сметаны, увертюр Литольфа («Максимилиан Робеспьер»), Берлиоза, Мендельсона, Вебера, Амбруаза Тома, концертов Шопена, Грига, Бруха, Вьетана, Венявского. Конечно, играли Гайдна, Моцарта, Бетховена, но играли плохо, причем снова и снова одни и те же немногие вещи. Мне не пришлось слышать в России многих симфоний Гайдна, которыми я наслаждаюсь ныне, или Серенады для духовых инструментов Моцарта и до-минорной Мессы (к примеру); список исполнявшихся симфоний Моцарта фактически сводился к одним и тем же трем симфониям. Симфонии более поздних композиторов, Брамса или Брукнера, исполнялись раз в двенадцать реже «Антара» Римского- Корсакова или Второй симфонии Бородина. (С сочинениями Брукнера я познакомился в раннем возрасте, проигрывая их в четыре руки с моим дядей Елачичем, но так и не научился любить их.[41])

Оперные спектакли в Санкт-Петербурге стояли иногда на высоком уровне, и оперный сезон был намного интереснее симфонического, но, хотя я и слышал в Санкт-Петербурге «Свадьбу Фигаро» и «Дон-Жуана», я не слышал ни одной ноты из «Похищения из сераля», «Так поступают все» и «Волшебной флейты». Кроме того, «Дон-Жуан» исполнялся плохо, да и вообще исполнение опер Моцарта захватило меня лишь много позднее, а именно, когда я услышал в Праге «Свадьбу Фигаро» под управлением Александра Цемлинского. Из опер Россини я знал только «Севильского цирюльника». Мой отец часто пел Геслера в «Вильгельме Телле», но я не слышал эту оперу в России (или где-либо в другом месте до 30-х гг., когда ее поставили в Париже, примерно в одно время с «Итальянкой в Алжире», в которой пела Супер- вия). Во времена моей юности из опер Беллини в Санкт-Петербурге исполнялась «Норма», а из Доницетти только «Лючия» и «Дон Паскуале»; однако я вспомнил соло трубы из «Дон Паску- але» — из такого далекого прошлого! — когда писал «Похождения повесы». Я продолжаю считать, что музыкой Доницетти напрасно пренебрегали, так как в лучшем, что он создал — последняя сцена из «Анны Болейн», — он стоит на той же высоте, что и Верди в лучших своих сочинениях того времени. Из опер Верди исполнялись «Травиата», «Трубадур», «Риголетто», «Аида» и— что было

особой удачей — «Отелло», но, разумеется, не «Фальстаф», не «Дон Карлос», не «Бал-маскарад» и не «Сила судьбы». В Санкт- Петербурге Верди всегда служил темой для дискуссий. Чайковский восхищался им, кружок Римского — нет. Когда я как-то в беседе с Римским отозвался о Верди < с восхищением, он посмотрел на меня так, как посмотрел бы Булез, если бы я предложил ему исполнить мои Балетные сцены в Дармштадте. Ни одна из перечисленных опер, однако, не была так популярна, как «Виндзорские проказницы» Николаи (я неоднократно слышал отца в этой опере), «Манон» Массне (много лет спустя Дебюсси удивил меня, защищая это кондитерское изделие), а также «Проданная невеста», «Волшебный стрелок», «Кармен», «Фауст» Гуно, Cav и Pag,[42]и эти монументы Виктора Эммануила II в музыке — «Гугеноты», «Африканка» и «Пророк». Оперы Вагнера (за исключением «Парсифаля»,[43]исполнявшегося в то время только в Байрейте), конечно, ставились и пелись по-русски. Могу добавить, что «Тристан» был любимой оперой Николая II. Кто знает почему? Об этом странном пристрастии царя я слышал также от брата царицы на обеде в Майнце в 1931 или 1932 г.

Но более яркими и волнующими были постановки опер русской школы: на первом месте в этом отношении стояли оперы Глинки, а также Даргомыжского, Римского-Корсакова, Чайковского, Бородина и Мусоргского. Разумеется, я много раз слышал «Бориса»,[44]но не в подлинной версии. Следующим по популярности шел «Князь Игорь» (между прочим, Бородин был большим другом моего отца). Из опер Чайковского отчетливее всего запомнились постановки «Евгения Онегина», «Черевичек» и «Пиковой дамы», последняя, однако, лучше шла под управлением Фрица Буша в Дрездене в 20-х гг. Должно быть, я видел все оперы

Римского. Во всяком случае, я помню, что видел «Садко», «Младу», «Снегурочку», «Моцарта и Сальери», «Ночь перед рождеством», «Китеж», «Царя Салтана», «Пана воеводу» и «Золотого петушка». Некоторые части «Золотого петушка», прослушанные ранее, все еще живы в моей памяти, так как всему этому я внимал бок о бок с Римским. «Золотой петушок» стал знаменем студентов и либералов, так как он несколько раз подвергался запрещениям царской цензуры; когда в конце концов его поставили, то это произошло не в Мариинском театре, а в частном театре на Невском проспекте. Римский не выказывал никакого интереса к политической стороне дела, тем не менее он, конечно, придавал этому значение.

Особой чертой музыкальной жизни Санкт-Петербурга было закрытие театров на время великого поста, и тогда наступал сезон ораторий; великий пост и оратории стоят друг друга. «Осуждение Фауста» Берлиоза, «Св. Павел» Мендельсона, «Пери» Шумана, Реквием Брамса, «Времена года» и «Сотворение мира» Гайдна исполнялись из года в год. (Я был удивлен и разочарован, присутствуя недавно на исполнении «Сотворения мира» в Лос-Анже- лосе, невзирая на хоры, предвосхитившие «Фиделио», и неизменную ясность музыки. Справиться с композиционной монотонней — ограниченностью произведений этого типа — и пустотой старого искусства, стремившегося к грандиозности, было не под силу даже Гайдну.) Из исполнявшихся ораторий Генделя лучше всего я помню «Мессию» и «Иуду Маккавея». (Репутация Генделя также представляется мне загадкой, и совсем недавно, прослушав «Валтасара», я думал о нем. Конечно, в исполнении «Валтасара» было много недостатков, главным образом в том, что существовало всего лишь два темпа — один быстрый и один медленный. Но помимо исцолцения, сама музыка основана на одном и том же характере изложения типа фугато, на одном и том же полукруге тональностей, на одних и тех же ограниченного диапазона гармониях. Когда кусок начинается с более интересной хроматической темы, Гендель отказывается развивать ее; как только вступили все голоса, в каждом эпизоде начинает царить однообразие и в гармонии и во всем остальном. За два часа музыки я воспринял только ее стиль; ни разу мне не встретились те изумительные встряски, внезапные модуляции, неожиданные изменения гармонии, ложные кадансы, которые восторгают в каждой кантате Баха. Изобретения Генделя внешнего порядка; он может вести рисунок, черпая из неистощимого резервуара allegro и largo, но он не умеет проводить музыкальную мысль сквозь разработку нарастающей интенсивности.) Единственной крупной вещью Баха, слышанной мной в Санкт-Петербурге, было однократное исполнение «Страстей по Матфею».

Конечно, этот каталог музыкальной жизни Санкт-Петербурга неполон, но и Дополненный, он не был бы менее угнетающим. Примечательны некоторые пробелы. Я неоднократно слышал «Хензель и Гретель» Гумпердинка, но ни разу бетховенского «Фиделио». Популярным был «Князь Игорь», а «Волшебная флейта» не ставилась вовсе. В наших концертах исполнялись Григ, Синдинг и Свенсен, но лишь три или четыре из симфоний Гайдна. Часто фигурировали в программах концертов «Lobge- sang» Мендельсона и «Св. Елизавета» Листа, а баховские «Страсти по Иоанну» и «Траурная ода» совсем не исполнялись. Мой кругозор в детстве расширялся благодаря поездкам в Германию, но преимущественно в области легкой музыки; помню, например, спектакли «Летучая мышь» и «Цыганский барон» во Франкфурте, на которые меня повел мой Дядя Елачич на десятом году моей жизни, но лишь начиная с моих поездок с Дягилевым я получил возможность услышать разные новые сочинения, и за один год под его неизменным страстно-пытливым покровительством я увидел и услышал больше, чем за десятилетие в Санкт-Петербурге. (Кстати, Дягилев был любителем Джил- берта и Салливена, и во время наших довоенных поездок в Лондон мы вместе пробирались на оперетты «The Pirates of Penzance», «Patience», «Iolanthe» и проч.).

Мое первое замечание к этому списку можно выразить так — plus que?а change, plus c’est la тёше chose,[45]основная линия репертуара и поныне все та же, хотя содержание его слегка изменилось.[46]Во-вторых, мои самые ценные контакты с новой музыкой всегда были случайными и возникали в чужих странах — например, «Лунного Пьеро» я слышал в Берлине, хотя справедливости ради скажу, что во время моего десятилетнего пребывания в Швейцарии я никакой интересной новой музыки не слышал, и очень мало слышал позднее в Париже. (Я не попал на парижскую премьеру Пяти пьес для оркестра Шёнберга в 1922 г. и на его впервые исполненную там же в 1927 г. Сюиту для септета опус 29.) И если я видел в Берлине первое представление «Трехгрошовой оперы» Вейля, то лишь потому, что случайно оказался там в то время;[47]«Воццека» же. я не видел вплоть до 1952 г.

Но, сравнивая музыкальную жизнь времен моей молодости с теперешней, когда грамзаписи новой музыки выпускаются уже через несколько месяцев после окончания сочинения, и весь музыкальный репертуар находится в пределах досягаемости, я думаю о своем прошлом без сожаления. Ограниченные впечатления, полученные мной в Санкт-Петербурге, были, тем не менее, непосредственными впечатлениями, и это делало их особенно ценными. Сидя в темноте зала Мариинского театра, я видел, слышал и судил вещи, полученные из первых рук, и мои впечатления были неизгладимыми. И вообще Санкт-Петербург в продолжение двух десятилетий до «Жар-птицы» был городом, жить в котором было захватывающе интересно. (III)

 

Исполнители

 

Р. К. Не припомните ли вы, какие инструменталисты, певцы и дирижеры произвели на вас в Санкт-Петербурге наибольшее впечатление?

И. С. Первым мне приходит на память Леопольд Ауэр, возможно потому, что я видел его чаще других исполнителей, но также потому, что он очень хорошо относился ко мне. Ауэр был «солистом его величества»; это означало, что в императорском балете ему поручалось соло в «Лебедином озере». Помню, как он входил в оркестровую яму, играл скрипичное соло (стоя, как на концерте), и затем уходил. Техника у Ауэра была, разумеется, мастерской, но как это часто бывает у виртуозов, она расходовалась, на второразрядную музыку. Он снова и снова играл концерты Вьетана и Венявского, но отказывался исполнять концерты Чайковского и Брамса. Ауэр любил говорить о «секретах» своего мастерства; он часто хвастался, что делает октавы немного нечистыми, чтобы «помочь публике осознать, что я в самом деле играю октавами». У меня с ним всегда были хорошие отношения, и в дальнейшем я встречался с ним во время заграничных поездок — в последний раз это было в Нью-Йорке в 1925 г., когда нас сфртографировали вместе с Крейслером.

София Ментер, Иосиф Гофман, Рейзенауэр, Падеревский, Са- расате, Изаи и Казальс были среди тех, кого я помню со времен своей молодости, и из них наибольшее впечатление на меня произвели Изаи и Иосиф Гофман. Однажды я посетил Изаи в Брюсселе во время моей поездки туда в 20-х гг. и рассказал ему, как в молодости в Санкт-Петербурге был потрясен его игрой. Я не встречался с Сарасате, но познакомился с его другом Гранадосом в Париже в период постановки «Жар-птицы». Гофмана я знал хорошо, и в годы моих занятий пианизмом его игра была для меня источником наслаждения. В 1935 г. мы вместе ехали в США н& пароходе «Рекс», и тут я обнаружил, что он человек раздражительный и очень много пьющий; первое свойство усугублялось вторым. Ему, естественно, не нравилась моя музыка, но я все же не ожидал, что он накинется на нее в разговоре со мной, как он сделал это однажды вечером после того, как услышал Каприччио под моим управлением (в Рио де Жанейро в 1936 г.), высказав с откровенностью пьяного все, что у него было на уме.

С трудом припоминаю сольные концерты певцов в Санкт-Петербурге, возможно, по той причине, что эти концерты были для меня пыткой. Однако я ходил слушать Аделину Патти всего лишь из любопытства, так как в то время голос этой крошечной женщины в большом оранжевом парике звучал, как велосипедный насос. Все певцы, которых я хорошо запомнил, пели в опере, и единственной знаменитостью среди них был Шаляпин. Человек большого музыкального и артистического таланта, Шаляпин, когда он бывал в форме, поистине поражал. Сильнейшее впечатление он производил на меня в «Псковитянке», но Римский не соглашался: «Что мне делать? Я автор, а он не обращает никакого внимания на то, что я говорю». Характерные для Шаляпина плохие черты проявлялись, когда он слишком часто выступал в одной роли, например в «Борисе», где с каждым спектаклем он все более и более лицедействовал. Шаляпин обладал также талантом рассказчика и в возрасте от 21 до 23 лет, часто встречая его у Римского, я с большим удовольствием слушал его рассказы. Ведущий бас Мариинского театра, Шаляпин был преемником моего отца, и я помню спектакль «Князя Игоря», когда они вместе выходили кланяться — отец в роли Скулы, Шаляпин в роли Галицкого, и отец жестом объяснил публике эту преемственность. На память мне приходят три тенора Мариинского театра: Собинов, легкий лирический тенор — идеальный Ленский, Ершов — «героический тенор», выдающийся Зигфрид (позднее он пел Рыбака в петроградской постацовке моего «Соловья») и Николай Фигнер — друг Чайковского и король оперы в Санкт-Петербурге. Ведущими певицами были Фелия Литвин — поразительно блестящая Брунгильда, поражавшая своим крошечным ртом, и Мария Кузнецова — драматическое сопрано, которую можно было лицезреть и слушать с одинаковым аппетитом.

Я уже отмечал, что из дирщкеров наибольшее впечатление на меня произвел Густав Малер. Частично я объясняю это тем, что он был также композитором. Самые интересные дирижеры (хотя, конечно, не обязательно самые эффектные или принимаемые с наибольшим воодушевлением) являются одновременно композиторами, и только они могут действительно по-новому постигнуть суть музыки. Современные дирижеры, больше всех продвинувшие вперед технику дирижирования (связь между исполнителями), — это Булез и Мадерна, оба композиторы. Жалкие же музыканты, делающие карьеру дирижера, не могут угнаться за дирижерами- композиторами по той простой причине, что они только дирижеры, а это означает, что они всегда останавливаются у какой-то черты, в какой-то определенной нише прошлого. Конечно, среди них были и хорошие дирижеры — Мотль, чей «Зигфрид» произвел на меня большое впечатление, Ганс Рихтер и др., — но дирижирование — это область, очень близкая к цирку, и иногда акробаты мало чем отличаются от музыкантов. Никиш, например, при исполнении гораздо больше имел в виду публику, чем самую музыку, и программы его бывали составлены так, чтобы обеспечить успех. (Однажды я встретил Никита на улице около консерватории уже после того, как я был представлен ему. Что-то во мне показалось ему знакомым, возможно, мой большой нос, потому что он воспользовался случаем и сказал мне: «Es freut mich so sie zu sahen, Herr Bakst.»4)

Но звездой среди петербургских дирижеров был Направник. Поскольку Направники и Стравинские занимали квартиры в смежных домах, я видел знаменитого дирижера почти что ежедневно и хорошо знал его. Отец пел в опере «Дубровский», и в то время у нас были с ним весьма дружеские отношения. Однако, как почти все профессиональные дирижеры, Направник обладал примитивной культурой и неразвитым вкусом. Этот маленький, жесткий человек с хорошим слухом и хорошей памятью был полным хозяином Мариинского театра. Его выход на концертные подмостки или в оперную яму действительно выглядел очень величественно, но еще более волнующим событием был момент снятия им перчатки с левой руки. (Дирижеры в то время носили во время исполнения белые перчатки, чтобы лучше было видно, как они отбивают такт — во всяком случае, так они утверждали; однако Направник использовал свою левую руку главным образом, чтобы поправлять пенсне на носу. Ни на одно животное в период линьки никто и никогда еще не смотрел с таким вниманием, с каким смотрели на Направника, когда он стягивал свою перчатку.) (III)

 

 

Дягилев и его балет

 

Танцовщики

 

Р. К. Сохранили ли вы воспоминания о первом в вашей жизни посещении балетного спектакля?

И. С. Меня впервые взяли на «Спящую красавицу», когда мне было семь или восемь лет. (Припоминаю, что был на «Жизни за царя» в более старшем возрасте. Это противоречит одному моему прежнему заявлению о том, что первым музыкальным спектаклем, на котором я присутствовал, был «Жизнь за царя» !). Балет очаровал меня, но я уже заранее был подготовлен к тому, что увижу, так как балет играл видную роль в нашей культуре и был знакомым предметом с самого раннего моего детства. Поэтому я разбирался в танцевальных позициях и движениях, знал сюжет и музыку. Кроме того, Петипа, хореограф, дружил с моим отцом, и я видел его много раз. Что касается самого спектакля, помню, однако, только мои музыкальные впечатления; вероятно это были «впечатления о впечатлениях» моих родителей, излагавшихся мне впоследствии. Но танцы меня действительно взволновали, и я аплодировал изо всех сцл. Если бы я мог перенестись на семьдесят лет назад к тому вечеру, я сделал бы это единственно ради того, чтобы удовлетворить свое любопытство относительно темпов: меня всегда интересовал вопрос о темпах исполнения в другие времена.

Становясь старше, я все яснее понимал, что балет как таковой закостеневает и что фактически он уже является строго условным искусством. Разумеется, я не мог считать его средства столь же способными к развитию как музыкальные, и выразил бы большое недоверие, если бы кто-нибудь стал утверждать, что новейшие тенденции в искусстве будут исходить от него. Но возникли ли бы эти тенденции без Дягилева? Не думаю. (И)

 

Павлова, Чекетти

 

Р. К. Кем из артистов балета вы больше всего восхищались в ваши студенческие годы?

И. С. Анной Павловой. Однако она никогда не была членом дягилевской труппы, хотя он очень хотел, чтобы она примкнула к ней. Я виделся с Павловой в декабре 1909 г. у нее дома в Санкт-Петербурге. Дягилев просил ее пригласить меня на вечер, надеясь, что после знакомства со мной она. согласится танцевать партию Жар-птицы. Помню, что у нее тогда были также Бенуа и Фокин и что было выпито много шампанского. Но что бы Павлова ни думала лично обо мне, она не взялась танцевать Жар- птицу. Думаю, что причиной ее отказа послужили мое Фантастическое скерцо и «Фейерверк». Она считала эти произведения до ужаса декадентскими. («Декадентский» и «современный» были тогда синонимами, тогда как теперь «декадентский» часто означает «недостаточно современный».)

Линии поз и выразительность мимики Павловой были неизменно прекрасны, но самый танец казался всегда одним и тем же и совершенно лишенным творческого интереса. В самом деле, я не помню различий в ее танце между 1905 или 1906 г., когда я впервые видел ее в Санкт-Петербурге, и 30-ми гг., когда я в последний раз видел ее в Париже. Павлова была художником, но искусство ее далеко отстояло от мира дягилевского балета. (И)

Р. К. От кого вы почерпнули больше всего сведений о технике танца?

И. С. От маэстро Чекетти, старшего из артистов балета и бесспорного авторитета в каждом танцевальном па каждого нашего балета. Все члены труппы, от Нижинского до учеников, благоговели перед ним. Это был очень приятный человек, и мы подружились с ним еще в Санкт-Петербурге. Разумеется, его знания ограничивались классическим танцем, и он противился общему направлению Русского балета, но Дягилеву нужен был именно его академизм, а не его эстетические взгляды. Он оставался совестью танцевальной труппы во все время ее существования. Была там также синьора Чекетти, тоже танцовщица и до того похожая на своего мужа, что их можно было принять за близнецов. Дягилев называл ее «Чекетти в юбочке». Однажды я видел ее танцующей в кринолине с большой «лодкой» из папье-маше на голове. Вообразите, как я был счастлив, когда Чекетти согласился танцевать Фокусника в «Петрушке». Ему-то не нужно было приклеивать фальшивую бороду! (II)

 

Фокин

 

Р. К. Помните ли вы фокинскую хореографию первых постановок «Жар-птицы» и «Петрушки»?

И. С. Да, помню, но вообще-то мне не нравились танцы ни в одном из этих балетов. Женщины-танцовщицы в «Жар-птице» (царевны) были однообразно милыми, в то время как мужчины- танцовщики были до крайности грубо мужественными: в сцене с Кащеем они сидели на полу, брыкая ногами глупейшим образом. Фокинской постановке балета в целом я предпочитаю хореографию Баланчина в постановке сюиты из «Жар-птицы» в 1945 г. (и музыку тоже: балет целиком слишком длинен, и музыка его слишком разношерстна по качеству).

В «Петрушке» Фокин тоже не осуществил моих замыслов, хотя я и подозреваю, что на этот раз больше виноват был Дягилев. Я задумал Фокусника в духе героев Гофмана, как лакея в тесно облегающем синем фраке с золотыми звездами, а вовсе не как русского горожанина. Музыка флейт звучит в стиле Вебера или Гофмана, а не русской «Пятерки». Арапа я также представлял себе в стиле карикатур Вильгельма Буша, а не просто как характерного комика, каким его обычно делают. Кроме того, мне представлялось, что Петрушка будет наблюдать танцы в четвертой картине (кучеров, нянюшек и др.) сквозь дырку в стене своей каморки, и что мы, публика, тоже увидим их в перспективе, из его каморки. Общий танец на всей сцене в этом месте драмы мне никогда не нравился. Фокинская хореография оказалась сомнительного качества и в самом ответственном моменте. Дух Петрушки, на мой взгляд, является настоящим Петрушкой, и его появление в конце делает из Петрушки предыдущих сцен обыкновенную куклу. Его жест не означает ни триумфа, ни протеста, как об этом часто говорят, но лишь длинный нос по адресу публики. Смысл этого жеста никогда не был раскрыт в постановке Фокина. Однако одно его изобретение было замечательным, это движение негнущейся руки незабываемый жест в исполнении Нижинокого.

Фокин был самым неприятным человеком, с которым я когда- либо работал. Мы никогда не были друзьями, даже в первый год нашего сотрудничества: я держал сторону Чекетти, а Чекетти был для него только академистом. Несмотря на это, Дягилев согласился с моим мнением, что поставленные Фокиным танцы в «Князе Игоре» рекомендуют его как наилучшего из наших квалифицированных балетмейстеров для постановки «Жар-птицы». После «Жар-птицы» и «Петрушки» я мало общался с ним. Он был избалован успехом в Америке и потом всегда напускал на себя вид «я победил Америку». В последний раз я видел его с Идой Рубинштейн. Он должен был поставить для нее танцы моего «Поцелуя феи», но сделала это, в конце концов, Бронислава Нижинская, и я был очень доволен. Затем, вплоть до конца его жизни (1942), я получал от него жалобы по деловым вопросам или по поводу отчислений с поспектакльной оплаты «Жар- птицы», о которой он говорил: «его музыкальное сопровождение» к «моей хореографической поэме»* (И)

 

Нижинский и Нижинская

 

Р. К. Можете ли вы добавить что-либо к тому, что раньше писали о Вацлаве Нижинском?

И. С. Когда Дягилев познакомил меня с Нижинским — в Санкт-Петербурге в 1909 г., — я сразу заметил необычность его конституции. Я заметил также странные провалы в его личности. Мне нравилась его застенчивость и мягкая польская манера речи, и он сразу стал со мной очень откровенным и нежным — но он всегда был таким. Позже, когда я лучше узнал его, он мне показался по-ребячьи избалованным й импульсивным. Еще позже я стал понимать, что эти провалы были своего рода стигматом;[48]я не мог и вообразить тогда, что они так скоро и так трагически погубят его. Я часто думаю о Нижинском последних лет его жизни, о пленнике собственного разума, неподвижном, пораженном в своем прекраснейшем даре — экспрессии движений.

Когда мй с ним познакомились, Нижинский был уже известен, но вскоре еще более прославился благодаря одному скандалу. Дягилев. взял на себя заботу о его костюмах — они жили вместе, — в результате чего Нижинский появился на подмостках императорского театра в столь тесно облегающем наряде, какого еще никто никогда не видел (фактически, в спортивном бацдаже, сшитом из платочков). Присутствовавшая на спектакле императрица-мать был шокирована. На Дягилева и князя Волконского, директора театра, чьи наклонности были аналогичны дягилевским, пало подозрение в заговоре против общественных приличий. Сам царь был шокирован. Он упомяйул об этом эпизоде в разговоре с Дягилевым, но получил весьма краткий ответ, вследствие чего Дягилев никогда больше не пользовался расположением в официальных кругах. Я сам столкнулся с этим, когда по его просьбе пошел к послу Извольскому, чтобы попытаться получить заграничный паспорт для одного артиста балета призывного возраста. Поняв, что я действую от имени Дягилева, Извольский заговорил холодным, дипломатическим тоном. (Позднее я часто бывал дягилевским послом, в особенности «финансовым» — или, как он сам называл меня, его сборщиком податей.)

Возвращаясь к скандалу в императорском театре, надо сказать, что виновником был не Нижинский, а Дягилев. Нижинский всегда был очень серьезным, благородным человеком и, по-моему, никогда не смотрел на свои выступления с дягилевской точки зрения. Еще больше я в этом уверился впоследствии в Париже, когда он танцевал в «Послеполуденном отдыхе фавна». Знаменитое представление любовного акта, исполненное в натуралистической манере в этом балете было целиком измышлено Дягилевым, но даже в таком виде исполнение Нижинского являло собой столь изумительно концентрированное искусство, что только глупец возмутился бы этим зрелищем — правда, я обожал этот балет.

Нижинский был абсолютно бесхитростным человеком. Больше того, он был до наивности, до ужаса честным. Он никогда не мог понять, что в обществе не всегда говорят то, что думают. На одном вечере в Лондоне, незадолго до премьеры «Весны священной», леди Райпон затеяла шуточную игру, в которой все мы должны были решать, на какое животное каждый из участников больше всего походит — опасную игру. Леди Райпон начала первая заявлением, что «Дягилев похож на бульдога, а Стравинский на лисицу. Ну-ка, Нижинский, как вы думаете, на кого же похожа я?» Ниж


Поделиться с друзьями:

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.053 с.