Родился Николай Шпанов (1896) — КиберПедия 

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Родился Николай Шпанов (1896)

2022-10-28 26
Родился Николай Шпанов (1896) 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

СВЕЖЕСТЬ

 

Про Шпанова современный читатель в лучшем случае знает одну апокрифическую историю, хотя она, в сущности, не про него, а про отважную Александру Бруштейн, автора трилогии «Дорога уходит в даль», на которой росли многие славные дети. На обсуждении какого-то из ксенофобских, густопсово-изоляционистских шпановских романов — то ли «Урагана», то ли «Поджигателей» — Бруштейн рассказала притчу из своего виленского детства. Дети лепят костел из навоза, мимо идет ксендз. «Ах, какие хорошие, набожные ребятишки! А ксендз в этом костеле будет?» — «Если говна хватит, то будет» — отвечают юные наглецы. «Так вот, товарищи, — закончила Бруштейн, — в романе товарища Шпанова говна хватило на все!»

И это очень хорошо и правильно, как говорил Зощенко; и если бы мы обсуждали творчество данного автора в кухне шестидесятых или даже на оттепельном писательском собрании, мы вряд ли отклонились бы от подобного тона. Вспомнили бы еще эпиграмму «Писатель Николай ШпанОв трофейных уважал штанОв и толстых сочинял ромАнов для пополнения кармАнов». Младшие современники Шпанова, вынужденно росшие на его сочинениях, навеки сохранили в памяти перлы его стиля. Друг мой и наставник М. И. Веллер, будучи спрошен о своих детских впечатлениях от беллетристики данного автора, немедленно процитировал: «Сафар был страстно влюблен в свой бомбардировщик, но не был слепым его поклонником».

— Это было так плохо?

— Почему плохо, — раздумчиво проговорил Веллер. — Это было ВООБЩЕ НИКАК.

Но у нас удивительное время, друзья. Оно заставляет переоценить и познать в сравнении даже те вещи, до которых в советские времена у большинства из нас попросту не дошли бы руки. Если недавно проанализированные нами «Бруски» Панферова представляли и этнографический, и психологический интерес, Шпанов скорее замечателен как лишнее доказательство типологичности российской истории, у него в этом спектакле необходимая и важная роль, которую сегодня с переменным успехом играют так называемые «Воины креатива», неприличная Юденич с золоченой «Нефтью» да еще отчасти Глуховский. Это они поставляют на рынок многологии о том, как коварная закулиса окружает Россию, плетет заговоры, отбирает сырье и растлевает граждан. Правда, раньше упор делался-таки на граждан, а не на сырье. Граждане считались (и были!) более ценным ресурсом, вот их и вербовали без устали то стриптизом, то попойками, то — в общении с творческими работниками либо микробиологами — обещанием небывалых свобод. Они сначала поддавались, но всегда успевали опомниться. Как бы то ни было, мобилизационная литература существовала и цвела, как всегда она цветет во время заморозков, но по крайней мере делалась качественно, на чистом сливочном масле. Именно поэтому я обращаюсь сегодня к опыту Шпанова: он явственно высвечивает причину неудач нынешних продолжателей изоляционистской традиции, старательно ваяющих антиутопии о будущих войнах. «Воинам креатива», кто бы ни скрывался под этим мужественным псевдонимом, до Шпанова — как народному кумиру Малахову до народного кумира Чкалова. Так что прошу рассматривать настоящий текст как добрый совет, посильную попытку поставить на крыло новую русскую агитпрозу.

Оговорюсь сразу: Шпанов никогда и никаким боком не прозаик. Он и не претендовал. Чтение его литературы — занятие исключительно для историка либо филолога: читателей-добровольцев сегодня вряд ли сыщешь, даром что в отличие от современников-соцреалистов этот приключенец переиздан в 2006 и 2008 годах, как раз «Первый удар», дебютное и самое нашумевшее его творение. Однако поскольку Шкловский заметил когда-то, что всех нас научили отлично разбираться во вкусовых градациях ботиночных шнурков, — заметим, что свои градации есть и тут. Агитационная литература бывает первоклассной, как у Маяковского, второсортной, как у Шпанова, или позорной, как у его нынешних наследников. Чтение Шпанова — не самое духоподъемное занятие, особенно если речь идет о «Поджигателях», послевоенном политическом романе, выдержанном в духе «Чужой тени» (что ж, Симонов всю жизнь каялся, но тогда оскоромился). Но от некоторых страниц Шпанова, в особенности от «Первого удара» или «Старой тетради», где он рассказывает о вымышленном знаменитом путешественнике, веет какой-то добротной свежестью, хотя современникам все это могло казаться тухлятиной. Как ни странно, в иных своих сочинениях — преимущественно аполитичных, случались у него и такие — Шпанов становится похож на Каверина времен «Двух капитанов»: есть у него эта совершенно ныне забытая романтика полярных перелетов, путешествий, отважных покорителей безлюдных пространств и т. д. Мы представляем тридцатые годы царством страха, и так оно и было, но всякая насыщенная эпоха многокрасочна: наличествовала и эта краска — юные запойные читатели, конструкторы самодельных приемников, отмечавшие по карте маршруты челюскинского и папанинского дрейфа; героями этой эпохи были не только Ворошилов и Вышинский, но и Шмидт, и Кренкель, и Ляпидевский. Шпанов ведь не кремлевский соловей, не бард генштаба: он романтизирует то, что достойно романтизации. И оттого даже в насквозь идеологизированном, шапкозакидательском «Первом ударе» есть прелестные куски — взять хоть сцену, в которой майор Гроза устанавливает рекорд высоты в 16 300 метров. А он слишком туго затянул ремень комбинезона на ноге, и на высоте ногу перехватывает мучительной болью. Попутно мы узнаем, что на больших высотах любой физический дискомфорт воспринимается стократно острей, а также получаем краткую популярную лекцию о том, как максимально облегчить самолет для набора рекордной высоты. Короче, человек знал свое дело — и руководствовался не только жаждой выслужиться, но и вполне искренней любовью к авиации. В лучших своих текстах Шпанов похож на Ефремова — и единственный женский образ в «Первом ударе», статная красавица-сибирячка Олеся Богульная, напоминает женщин из «Лезвия бритвы»: очень сильная, очень здоровая, очень чистая — и стеснительная, разумеется; богатырша, «коваль в юбке».

Шпанов родился в Приморском крае 22 июня 1896 года (да, читатель, в будущий День памяти и скорби, и есть, как хотите, нечто неслучайное в том, что именно он написал самую популярную в СССР повесть о предстоящей войне, хоть и не угадал ее хода). Добровольцем пошел на фронт Первой мировой, окончил воздухоплавательную школу, после революции немедленно взял сторону большевиков, добровольцем же вступил в красную армию, после Гражданской редактировал журналы «Вестник воздушного флота», «Техника воздушного флота» и «Самолет». Написал учебник для летных училищ и монографию об авиационных моторах. Дебютировал в литературе повестью «Лед и фраки», сочетавшей крайнюю политизированность с увлекательностью и подлинным исследовательским азартом: материал для нее он собрал, отправившись в качестве корреспондента «Известий» на «Красине» спасать Нобиле и его дирижабль «Италия». «Первый удар», называвшийся вначале «Двенадцать часов войны», был сочинен десять лет спустя, в 1938 году, и отвергнут всеми издательствами по причине литературной беспомощности. Впрочем, мы знаем, что литературная беспомощность никогда не мешала советским классикам, и более того — рассматривалась как преимущество; дело было в политической неопределенности. У Шпанова явно воевали с фашистами, с немцами, а окончательной ссоры с ними не произошло: конечно, в тридцать восьмом мало кто мог допустить возможность договора о ненападении и дружбе, отсюда и почти всеобщий шок, о котором вспоминают многие, от того же Симонова до Эренбурга; однако брать на себя ответственность — публиковать сценарий воздушной войны с наиболее вероятным противником — никто не рвался. Похвальную храбрость проявил один Всеволод Вишневский: он всю вторую половину тридцатых неустанно твердил о близости грандиозной войны, которая сотрет в пыль Польшу и уничтожит десятки европейских городов. Советская победа не вызывала у Вишневского сомнений, но воевать, предсказывал он, придется долго. Желающих проследить историю публикации, согласования и раздувания «Первого удара» отсылаю к информативной и дотошной статье Василия Токарева «Советская военная утопия кануна Второй мировой».

Интересные соображения на эту же тему публиковал в разное время (прежде всего в статьях о Гайдаре) киновед и культуролог Евгений Марголит: всеобщий милитаристский психоз в его трактовке предстает единственной возможностью разрядить невыносимое напряжение, копящееся в воздухе, снять все противоречия, оправдать любой террор. Война была необходима, входила непременной частью во всю советскую мифологию тридцатых — вопрос заключался лишь в том, кто ее убедительнее вообразит и представит более лестную для Отечества версию. Трагифарс состоит в том, что Сталин обожал фильм «Если завтра война» (тоже 1938-й) и регулярно смотрел его… во время войны! Нет, прикиньте: все уже случилось, причем совершенно не так, как предсказывала картина Дзигана (по сценарию, между прочим, Светлова), а он мало того, что регулярно пересматривает эту квазидокументальную, чуть не первую в жанре mockumentary, агитационную ленту, а еще и дает ей в 1941 году премию своего имени второй степени! Понятно, что ход пропагандистский, — значит, и впрямь велика наша мощь, и мы это подтверждаем, не наказывать же теперь тех, кто давал шапкозакидательские прогнозы, — но картину-то он смотрел не принародно, на даче, для себя. Стало быть, она его вдохновляла и успокаивала, что и требовалось. И чего не отнять у советского предвоенного искусства — так это чувства спокойствия и силы; шпановское сочинение — не исключение. У него там советские истребители встречают немецких в воздухе ровно через три минуты после того, как те пересекли нашу границу 18 августа тысяча девятьсот тридцать будущего года, а потом, обратив их в бегство, стремительно раздалбывают и всю вражескую территорию. Разумеется, вся советская предвоенная мифология строилась на западной провокации, на которую мы отвечаем «малой кровью, могучим ударом»: все точно по Суворову, лишний аргумент в его копилку.

Есть один занятный нюанс во всех этих советских агитках, своеобразная экстраполяция, пока никем не отмеченная. Почти все, начиная с Радека и кончая нашим Шпановым, были убеждены, что простые люди Германии не захотят войны и быстренько начнут разваливать тыл. Вишневский прямо писал, что именно развал и деморализация тыла были причиной всех германских военных поражений. Степень зомбированности немцев в СССР явно недооценивали, искренне уповая на восстание германского пролетариата, не желающего воевать с первой страной победившей революции; а между тем немецкий пролетариат пер и пер на Россию, даже не думая протестовать. Единственный значимый антигитлеровский заговор был аристократический, офицерский. В том и дело, что Россия никогда не была по-настоящему тоталитарной страной: здесь между идеологией и убеждениями масс всегда есть значительный зазор, подушка безопасности, здесь никто никогда вполне не верит тому, что официально сообщается, а потому и внутренняя мобилизация, как отлично показал Марк Солонин, происходит не сразу. Нужно время, чтобы государство и Родина отождествились. Обычно же население России относится ко всему, что говорит и делает власть, с серьезной поправкой, с иронической дистанцией, и старается дистанцироваться от рискованных инициатив, дабы потом не оказаться крайним. Такого же поведения россияне справедливо ожидают и от немцев, но в Германии подушка отсутствует — там процент людей, убежденных в святости нацизма, оказался печально высок, а степень иммунитета к тоталитарным гипнозам — в разы ниже, чем в России с ее пресловутой и во многом мифической тоталитарностью. В России всегда есть щель, зазор, и об этом точнее всего — у Кушнера: «Когда б я родился в Германии, в том же году… Но мне повезло, я родился в России, такой, сякой, возмутительной, сладко не жившей ни дня, бесстыдной, бесправной, замученной, полунагой, кромешной — и выжить был все-таки шанс у меня».

Россия никогда не была вполне коммунистической, даже в годы большого террора, но Германия была нацистской, ничего не поделаешь. Шпанов предполагал: «Первые же разрывы советских бомб подтвердили со всей очевидностью тяжелый для германского командования недостаток технических войск. Слишком многое зависело от людей, обладающих умелыми и грубыми руками, слишком многое господа офицеры не умели делать сами. Если в пехоте солдат, попавший в бой, под страхом наведенных на него с тыла пулеметов полевой жандармерии волей-неволей должен идти вперед, стрелять, колоть и умирать за тех, кому он хотел бы всадить в живот свой штык, то здесь, в авиации, где нужны прежде всего умелые руки ремесленника и сметка мастерового, пулеметом не поможешь. Увы, это было слишком ясно и самим офицерам». Первая составляющая утопии вполне убедительна — русские асы отлично владеют собой, машиной и всей полнотой информации; но вторая — мы победим при мощной поддержке германского пролетариата — наводит на мысль, что уж лучше бы он летал.

Когда Шпанов отвлекается от авиации на личную жизнь героев, пейзажи и громкую идеологию — видно, как ему все это скучно. Зато когда речь заходит о ТТХ (тактико-технических характеристиках), скорости, высоте полета — он в своей стихии, и в стиле его, нарочито стертом, появляется даже нечто поэтическое. В описаниях отрицательных героев он явно наследует Жюлю Верну — все они сплошь аристократы и развратники, не умеющие ничего спланировать на сутки вперед. Наши же необыкновенно четки, быстры и деловиты — новый, не являвшийся прежде образ «массового человека», весьма показательная эволюция от рохли и мечтателя к железному, все умеющему конструктивисту. И некие черты этого нового облика были реальны. Скажем, вышеупомянутый азарт, жажда сделать невозможное и явить его миру, а главное — все та же свежесть, восторг первопроходца, зашедшего туда, где никто еще не бывал! Фашизм опирался на архаику, на подвиги дедов, искал идеала в прошлом, но первопроходчество, в том числе и социальное, бредит только будущим, и в этой модернистской ориентации — главное различие между двумя тоталитарными режимами, различие, которого не чувствуют люди с отбитым обаянием. Они ходят на выставку «Москва — Берлин», любуются тяжеловесными спортивными Брунгильдами и кричат об эстетических сходствах; но стоит им сравнить тевтонскую прозу с романами Шпанова (хотя бы роман Роберта Кнаусса под псевдонимом майор Гельдерс «Разрушение Парижа», демонстративно переведенный и выпущенный в СССР, — с тем же «Первым ударом»), и все интонационные, фабульные и эмоциональные различия сделаются наглядны. И это уже не градация во вкусовых качествах ботиночных шнурков, а полярность самой ориентации: от фашистской утопии, равно как и от нынешних «суверенных» потуг, несет отборной тухлятиной, а утопии времен советского проекта — от «Иприта» того же Шкловского с Ивановым до «Аэлиты», от «Звезды КЭЦ» Александра Беляева до «Глубинного пути» Николая Трублаини — веют свежестью, ничего не поделаешь. Хорошие люди с правильными ценностями, с верой в разум и в необходимость человеческого отношения к человеку, идут, летят, плывут и растут в том направлении, где никто еще не бывал. И этого озона ничем не отобьешь — сколько бы ерунды ни написал Шпанов после войны, когда проект начал выдыхаться. Ведь в «Первом ударе» нет ксенофобии, вот в чем дело: в военном романе — и нет! Потому что это роман о ХОРОШИХ немцах, свергающих собственный режим, и о том, как русские побеждают Германию В СОЮЗЕ С НЕМЦАМИ. Идиотская вера, но трогательная. А вот в поздних сочинениях Шпанова, чуткого к воздуху времени, повеяло как раз архаикой и — более того — сусальностью; войны уже не было, она была уже совсем, так сказать, холодная, а враги уже были везде, и прежде всего в Штатах. Мир был уже безоговорочно враждебен, а главный положительный герой, легендарный сыщик Нил Кручинин, следователь с душой художника, писал такие, например, пейзажи: «Нил Платонович сидел на парусиновом стульчике посреди лужайки, окаймленной веселым хороводом молодых березок. Перед Кручининым стоял мольберт; на мольберте — подрамник с натянутым холстом. У ног Кручинина лежал ящик с тюбиками, выпачканными красками и измятыми так, что нельзя было заподозрить их владельца в бездеятельности. Но палитра Кручинина была чиста, и рука с зажатой кистью опущена. Склонивши голову набок, Кручинин приглядывался к березкам, словно они заворожили его и он не мог оторвать от них взгляда прищуренных голубых глаз».

По Шпанову наглядно можно судить об этапах перерождения советского проекта — от его раннего конструктивистского модернизма в поздний квасной пафос, от интернационализма к синдрому осажденной крепости, от оптимизма в отношении человеческой природы (в том числе и германского пролетариата) — к мрачному мироощущению, заполнявшему мир «Заговорщиками», «Поджигателями» и «Ураганами». Отдыхал он душою только на стилизациях в духе «Старой тетради», хотя и там подхалтуривал, ибо многое тырил, скажем, у Эдгара По. Сравните то, что писал Шпанов до и во время войны, с тем, что он ваял после, — и причины советской катастрофы станут вам очевидны. Но и с поздними его сочинениями «Воинов креатива» и «Американское сало» не сравнить: Шпанов вызывает чувство горечи, а его нынешние аналоги — чувство гадливости. Почему бы?

А потому, что Шпанов верил в то, что писал. Это и есть чистое сливочное масло пропаганды: главной особенностью так называемого суверенного дискурса является не экспертная, а экспортная его природа. То есть ориентация на другого потребителя — заграничного ли, отечественного ли, живущего этажом ниже. Сами хозяева дискурса не верят ни одному своему слову и даже подмигивают тем, кто кажется им «своими»: ну вы же видите.

А Шпанов — верил. Может быть, потому, что он был не такой умный, а может быть, потому, что слова хозяев дискурса не так расходились с делами, и дети главных идеологов ксенофобии не обучались за границей, и заграничных вкладов у них тоже не было. Есть только один рецепт качественной агитлитературы: ты должен хотеть жить в мире, который рисуешь в качестве положительного образца, и верить в собственные слова. Это, кстати, касается в первую очередь утопии Стругацких, которые сформировались под прямым влиянием раннесоветского утопизма. Позднесоветские времена были в основном отмечены уже антиутопиями о холодных противостояниях, осадах и подкупах; апофеозом этой белиберды стало кочетовское «Чего же ты хочешь», роман во многих отношениях фантастический, в том числе фантастически смешной. Символично, что раннесоветская утопия была о страшной войне, а поздние апокалиптические сочинения — о мире; почувствуйте разницу самого качества жизни. Впрочем, это отчасти и возрастное: молодость сильна и бесстрашна — старость слабеет и всего боится, кругом враги, не вылезешь из норы своей коммунальной, чужие дети хамят, соседка нарочно рассыпает по кухне свои крашеные волосы…

Современная российская пропаганда, мягкообложечная, крикливая и напыщенно наглая, соотносится с прозой Шпанова примерно как мир Саракша с миром Полдня. Мир Полдня — особенно у поздних Стругацких — тоже не рай, там возрастает роль Комкона (организации с прозрачными прототипами) и все очевидней становится расслоение на людей и люденов, но это все-таки не Саракш. Не Саракш.

Впрочем, Михаил Харитонов обоснованно предположил, что Саракш был лишь заповедником, учрежденным комконовцами для обкатки некоторых идей вроде башен-ретрансляторов. Потому что мир Полдня в этих башнях нуждается чем дальше, тем больше.

 

 

Июня

Родился Дэн Браун (1964)

 

КОД РЕПИНА

 

 

Часть теоретическая

 

Главным мировым бестселлером 2004―2005 годов стал роман американца Дэна Брауна «Код Да Винчи», немедленно породивший груду вспомогательной литературы («Взламывая код Да Винчи»), судебных исков, заявок на экранизацию и маркетинговых исследований.

Первый вопрос, возникающий у критика, — возможен ли роман, подобный «Коду», на русском материале? Всемирным бестселлером ему, понятное дело, не стать (русский материал нынче не в моде), но способен ли хоть один отечественный беллетрист выдать на-гора настоящий культовый роман и каким он должен быть, если переносить рецепты Брауна на русскую почву?

Прежде всего Браун может служить отличной иллюстрацией к одному тургеневскому стихотворению в прозе, где описан один чрезвычайно читающий город. Главный поэт этого города сочинил стихотворение, прочел — и сограждане его дружно освистали. Тогда другой поэт, поплоше, несколько ухудшил текст — и сограждане его превознесли. Мудрец утешил освистанного: «Ты сказал свое — да не вовремя, а он чужое — да вовремя». В истории литературы, как правило, так и бывает: пишешь шедевр — не понимают, разбавляешь в пропорции 1:5 — доходит.

«Код да Винчи» — не просто Умберто Эко, брошенный в массы, или Перес-Реверте, лишившийся единственного хорошего, что у него было, а именно остроумия. В конце концов, конспирологические романы о сектах сочинялись давно, их просветительская роль даже позитивна, если угодно (откуда бы еще массовому читателю узнать тайны Ватикана или расположение залов Лувра?), и тут Браун никакого велосипеда не изобрел. Иное дело, что у него было два предшественника, об одном из которых он, вероятно, понятия не имеет, зато уж второй ему известен наверняка, потому что ободрал он его, как липку. Первый — Еремей Парнов, автор «Ларца Марии Медичи», в котором уже в 1972 году были все браунские и многие эковские фишки: таинственный стишок, содержащий указания на клад; шифры; секта тамплиеров и ее сокровища… Правда, в семьдесят втором еще не знали, что такое альтернативная история (хотя уже писали в этом духе), а потому версии насчет Христа и Магдалины там не было, хотя была другая, про Грааль. Всякому автору, сочиняющему роман о поиске таинственного сокровища, приходится решать мучительный вопрос: что такое найдут герои в конце? Трудно придумать нечто грандиозное, и сокровище в большинстве случаев оказывается недосягаемым либо несуществующим; Парнов поступил изысканно — утопил его вместе с целым островом, пошедшим на дно в результате землетрясения. Думаю, что сегодня «Ларец Марии Медичи», переведи его кто-то на английский и сильно раскрути, стал бы мегахитом — книга написана ярче и увлекательней «Кода», да вдобавок вдвое короче. Что касается второго предшественника — той самой липки, из лыка которой Браун сплел внешнюю канву и всех героев, — это уж буквально из тургеневского стихотворения. Мой любимый американский беллетрист Ирвин Уоллес написал фигову гору романов, лучший из которых — «Слово» (тоже, по странному совпадению, 1972-й). Его у нас издали, высокомерно отругали и забыли, а роман-то классом повыше Брауна, не говоря уж о том, что это настоящий христианский роман, с глубокой и остроумной мыслью. Речь там идет как раз о фальсификации Евангелия и об отважном атеисте, который с помощью дюжины ученых и одной красотки эту фальсификацию разоблачает. Но чем дальше он углубляется в козни и хитросплетения врагов, проявляя при этом все высшие христианские добродетели, тем ближе оказывается к Богу: «Откроюсь не искавшим меня». Так что в конце, все вроде бы разоблачив, он как раз уверовал. Слизано все — герои, героини, профессора, основные коллизии и даже некоторые особо хитрые сюжетные повороты, но таланта-то не украдешь. Поэтому роман Уоллеса остается блестящей и умной христианской литературой, а «Код да Винчи» — вполне заурядным чтивом.

Важно, однако, разобраться в другом: возможен ли сегодня конспирологический роман с культуртрегерским подтекстом на материале русской, а не европейской культуры? Отчего же нет, очень возможен, и мы вам сейчас предложим схему такого романа. Он будет гарантированно иметь сногсшибательный успех, но помнить надо вот что. Во-первых, культового художника-мыслителя того же класса, что Леонардо, в русской истории нет. Во-вторых, роль живописи в нашей культуре играет скорей уж литература, потому что она у нас — самое сильное и массовое из искусств. В-третьих, чтобы быть настоящим бестселлером, современный русский роман должен хоть немножко затрагивать политику — ибо эта сфера нашей жизни сегодня закрыта и темна, а значит, вызывает интерес по определению. В-четвертых, тайный орден в России уже есть, он называется «орден меченосцев», или просто ЧК (именно так его замыслил Дзержинский). Ну и наконец — легенда о Христе, который якобы женился на Магдалине, в России большого успеха иметь не может. Хотя бы потому, что подавляющее большинство современных россиян Библии толком не читали и в нюансах не разбираются. В основе романа должна лежать другая мифологема — самая устойчивая, самая близкая национальному сознанию. И такую мифологему мы нашли — ни у кого больше такой нет. Она заключается в том, что где-то далеко есть другая, правильная Россия. Некоторые помещают ее в Шамбалу, другие — в сибирскую тайгу, третьи — на дно среднерусского озера. Важно, что она есть. И все, чего нам не хватает, находится именно там.

 

Часть практическая

 

В Третьяковской галерее найден убитым ее смотритель Сомов, тихий старик, никому не сделавший зла — разве что состоявший в КПСС и служивший в КГБ, но после выхода на пенсию приобщившийся к искусству. Старик замер в чрезвычайно нестандартной позе: последним усилием он вытянул руку резко вверх. Рука указывает прямо на картину Васнецова «Три богатыря», под которой, собственно, старик и лежит в окоченении.

На место убийства поспешно выезжает эксперт из РГГУ Старский (примерно так — если принять lang как «старину» — можно перевести фамилию Лэнгдон). Он обращает внимание на то, что смотритель — человек фантастической воли и отличной тренированности — не просто так принял перед смертью столь вызывающую позу и сумел в ней остаться. Ясно, что он указывает на «Трех богатырей». Но здесь должен крыться и еще какой-то секрет! Старский обращает внимание на неестественное положение левой ноги убитого. Она выгнута таинственным кренделем и указывает ровнехонько на картину Репина «Бурлаки на Волге». Дальнейшее изучение трупа приводит Старского к совершенно уже сенсационным открытиям: в кармане у смотрителя обнаруживается записная книжка, а в ней — всего одна запись: «!Акчунв теанз есв».

В первый момент Старский думает, что запись, наверное, сделана на испанском — ведь восклицательный знак стоит в начале фразы! Старский очень умный, не зря он работает в РГГУ и сотрудничает с органами. Но, поразмыслив, он не обнаруживает в конце фразы второго восклицательного знака и понимает, что таинственную строчку надо просто прочесть задом наперед! «Все знает внучка», — читает он, но тьма от этого только сгущается. Какая внучка? Чья внучка? Может быть, внучка Васнецова? (Отрабатывая эту версию, он теряет три дня, но внучка Васнецова, живущая в Вятке, не знает ничего; подробно излагается история Васнецова, Вятки, внучки). Может, внучка Репина? Но внучка Репина, оставив книгу мемуаров, давно умерла. Из книги мемуаров Старский вместе с читателем узнает множество увлекательных подробностей жизни великого живописца, но ничего, что проливало бы свет на убийство, так и не раскрывается ему. Внезапно его осеняет. Вероятно, старик имел в виду собственную внучку! (Читатель давно уже догадался об этом, но из деликатности читал все то, что нагородил автор.) Поиски внучки старика ни к чему не приводят: она таинственно исчезла, оставив записку «Пошла за хлебом». Старский долго вертит в руках загадочный листок. Что бы это значило?! Внезапно его осеняет ключ к шифру: девушка сначала написала фразу задом наперед, а потом переписала обратно. После двойной дешифровки в руках у Старского вполне внятное послание: «Пошла за хлебом». Старский бежит в ближайшую булочную, но там уже никого: пока он тут мучился с дешифровкой, все магазины закрылись. Интересно, куда же делась внучка?

Тем временем в действие романа плавно вплетается историческая линия. Автор подробно и со смаком излагает историю о невидимом граде Китеже, в котором было сосредоточено все лучшее, что только имелось в древней Руси. Там были истинные праведники, самые красивые церкви и несметные богатства, нажитые праведным трудом. Но как Содом в свое время мог быть спасен одним праведником, Китеж был погублен одним грешником, который указал татарам путь к заветному городу. Тогда, по молитвам его жителей, земля расступилась и спрятала город, а вместе с ним и все самое лучшее. На месте города теперь озеро Светлояр, но некоторым праведникам все же удается попасть в правильное место, где есть все. Для этого надо умилостивить трех стражей озера, но как выйти с ними на контакт — знают только особенно умудренные хранители, постоянно преследуемые мрачной сатанистской организацией «ЧК», что значит «Черный крест».

Вернемся, однако, к Старскому. Изумленный таинственным исчезновением внучки, он устанавливает наблюдение за ее квартирой. Девушка все не появляется, и Старский в свободное время начинает изучать картины «Три богатыря» и «Бурлаки на Волге». Что у них общего? Волга? (Следует подробный рассказ о рельефе Поволжья.) Но какое отношение к Волге имеют «Три богатыря»? Это же Киевская Русь! (Пять страниц о Киевской Руси можно перекатать из детской энциклопедии «Что такое, кто такой».) Может, Васнецов и Репин — одно и то же лицо? На это указывает явное сходство фамилий (в одном из говоров северного подпензья репу называют васнецом, а васнец, в свою очередь, — репой; что такое васнец, автор должен придумать самостоятельно). Однако этот ложный ход отбрасывается: он ничего не дает Старскому. В отчаянии он пристально и безнадежно рассматривает картину, и тут в глазах его загорается огонек разума: он заметил! А заметил он, что среди бурлаков легко разглядеть трех богатырей, которые далеко на заднем плане тащат баржу.

Ну и что, думает Старский, ну и подумаешь, одни и те же натурщики… Но через некоторое время, начав систематически изучать творчество Репина, он обнаруживает, что эти же три лица присутствуют на всех групповых портретах нашего куоккальского да Винчи: на «Государственном совете», на «Крестном ходе в Курской губернии» и даже на прославленном полотне «Иван Грозный убивает своего сына», где у Ивана Васильевича эксперт обнаруживает надбровные дуги Ильи Муромца, у Ивана Ивановича — щеки Алеши Поповича, а в углу в виде подписи меленько подрисована ухмыляющаяся рожа, явно напоминающая Добрыню Никитича. Кто эти трое — Старский понятия не имеет, но внезапно получает электронное письмо с требованием немедленной встречи. Его приглашают в странное, опасное место, в такой час, когда простым смертным лучше туда не попадать, особенно на машине. Старший смотритель Третьяковской галереи будет ждать его в час пик на площади Пушкина.

Старский приходит на площадь и честно торчит там, как идиот, до девяти вечера. Он так поглощен своими мыслями, что не замечает происходящего вокруг. Никто к нему так и не пришел. Старцев озадачен. Только тут он обращает внимание на то, что рядом кого-то убили. Вокруг толпится милиция, Старского просят отойти. Он вглядывается в лицо убитого. Так ведь это же старший смотритель Третьяковской галереи, унесший свою тайну в могилу! Рука его судорожно указывает на что-то. Старский прослеживает направление. Это памятник Пушкину!

Историческое отступление № 2 посвящено постепенному исчезновению из России всего хорошего. Из страны последовательно исчезли библиотека Ивана Грозного, сокровища Колчака, Янтарная комната, свобода, равенство, братство, порядочные люди, золото партии и копченая колбаса. Автор делает сенсационный вывод, на котором и держится вся философская концепция будущего бестселлера: в природе ничего не исчезает бесследно. И если у нас всего этого нету, то где-то это есть! Может быть, в Америке? (Излагается история открытия Америки.) Но эта концепция не выдерживает критики: там нет порядочных людей, а значит, все остальное тоже где-то еще. Ненавязчиво автор подводит нас к мысли о том, что все продолжало улетучиваться в город Китеж и где-то там поджидает праведного мужа, которого допустят туда стражи духа.

Старский тем временем задумывается: Пушкин… Пушкин… (Беглое изложение биографии Пушкина можно почерпнуть в открытых источниках.) Может быть, Пушкин был женщиной? Старский сам не знает, почему ему вдруг пришла такая мысль, но уж очень это в духе альтернативной истории. Вообще-то на это указывает многое: страдая варикозом, поэт смотрела на свои ноги и восклицала: «Ах, ножки, ножки, где вы, где вы!». Потом, у Пушкина было четверо детей, а мужчины, как известно, рожать не могут… В черновиках «Онегина» можно найти упоминания о себе в прошедшем времени, третьем лице, единственном числе, женском роде, но все эти ошибки старательно зачеркнуты (можно вписать главу про Пушкинский дом, секс с хорошенькой смотрительницей пушкинских рукописей, элегантную версию о том, что Пушкин тайно влюблен в Онегина)… Вдруг Старского осеняет: ну и женщина, ну и ладно, и что это мне дает? Наверное, он на ложном пути… Наверное, Пушкин выбран просто как символ русской литературы. Надо перечитать русскую литературу! Названия классических произведений явно должны складываться в таинственную историю, таящую в себе загадку. Старский комбинирует так и сяк: «Отцы и дети, война и мир, преступление и наказание, в лесах и на горах… Обломов, обрыв, обыкновенная история… Братья Карамазовы, три сестры, мать… Что делать, кто виноват, чем люди живы?». Ему явно хотят что-то сообщить, но разгадка ускользает. Старский ищет в советском периоде, комбинирует разные названия: «Гвардия и Маргарита… Хорошо в штанах…» Нет, нет, все мимо. Может, имелся в виду не Пушкин, а просто — памятник? Ну конечно, памятник! Старик хотел сказать, что все дело в памятнике… и Старский спешит к директору Третьяковской галереи.

«О, молодой человек, вы не знаете, о чем вы просите!» — шепчет директор, бледнея, и рисует на бумажке черный крест. «Однако приходите завтра, и я вам все расскажу». Угадайте, что происходит с директором назавтра. Ну и не угадали. Он арестован как сообщник Ходорковского и никому уже ничего не расскажет. «Черный крест» работает тонко, на фиг нам столько мертвяков.

В последнем историческом экскурсе рассказывается о безуспешных попытках экскурсантов, ученых и просто местных поселян обнаружить град Китеж и все, что в нем таится. До сих пор попасть туда удавалось лишь очень немногим, потому что войти в контакт со стражами Китежа крайне сложно. Нужно сначала идти в одну сторону, потом в другую, потом в третью, делая строго определенное количество шагов — все как в хорошем компьютерном квесте, — но штука в том, что никто толком не знает алгоритма, и Янтарная комната, полная колбасы, по-прежнему недоступна.

В следующей части романа Старский долго думает, при чем тут памятник. Наконец его осеняет (российских детективов всегда осеняет, с логикой у них проблемы): каких памятников в России больше всего? Разумеется, Ленину! И если проследить историю всех памятников с самого первого (установленного в августе 1924 года в сибирском селе Шабановское, факт подлинный, следует история памятника), можно точно восстановить направления, по которым надо двигаться по берегу озера! Первый Ленин указывает на юго-восток, второй — на северо-запад, ну и так далее (чтобы проследить хронологию всех памятников, часть которых снесена, Старский тратит год, думать забыв про внучку; следует пассаж о том, как нехорошо сносить памятники — ведь это часть нашей жизни!). Под конец, собрав море ненужных сведений, он полностью восстанавливает зашифрованный в Лениных маршрут (даты установки памятников указывают на количество шагов, сообщает Старскому ульяновский краевед, которого на утро находят до смерти объевшимся грибами). Старский составляет маршрут и выезжает к озеру Светлояр, но по дороге на вокзал видит у пивного ларька трех мужчин, поразительно похожих на стражей озера. Все трое оживленно обсуждают судьбы России. Старский пристает к ним с вопросами, получает бутылкой по г


Поделиться с друзьями:

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.063 с.