Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Заезжий лектор: Уэлсли и Кембридж, 1941–1942

2022-09-11 72
Заезжий лектор: Уэлсли и Кембридж, 1941–1942 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

 

Déménagement [12]  из моего дворцового русского в тесную каморку моего английского был подобен переезду из одного затемненного дома в другой беззвездной ночью во время забастовки свечников и факельщиков.

Неопубликованная запись, архив Набокова1

 

I

 

Писательница Сильвия Беркман, коллега Набокова по Уэлсли, утверждает, что, хотя ей и довелось дружить со многими знаменитыми литераторами, такими как, например, Роберт Фрост, она не встречала никого настолько самобытного, как Набоков, — казалось, что он принадлежал к совершенно особой породе, состоявшей лишь из одного человека2. Уникальным было и его положение в Уэлсли с 1941-го по 1942 год — созданная специально для него должность резидентного лектора по сравнительному литературоведению.

По существу, контракт этот, не считая своей недолгосрочности, устраивал Набокова куда больше, чем все последующие университетские контракты. В Уэлсли не было ни русского отделения, ни отделения сравнительного литературоведения, так что Набоков оказался сам себе хозяин. Его пригласили туда после блестяще прочитанного в марте курса — главным образом для того, чтобы он как писатель служил вдохновением для студенток, поэтому его основной обязанностью было писать. Помимо этого, ему предстояло прочесть всего лишь шесть публичных лекций, «может быть, что-нибудь о великих русских писателях, их значении и влиянии на европейскую культуру», и несколько лекций для студенток различных отделений современной литературы3. Как резидентному лектору ему полагалось жить на территории кампуса, участвовать в общественной жизни и хотя бы раз в неделю ужинать в колледже. Оплачивалось все это щедро, 3000 долларов — что равнялось зарплате опытного преподавателя.

Вернувшись из Калифорнии, Набоковы сняли маленькую уютную квартиру в тихой деревне Уэлсли, всего в нескольких шагах от кампуса: большой дощатый дом под остроконечной крышей, номер 19 по улице Эплби-Роуд. В 1944 году, став штатным преподавателем колледжа, Набоков поселился в Кембридже и приезжал в Уэлсли только на свои лекции, не общаясь почти ни с кем, кроме студентов. Пока же, в первый свой год, он проводил в Уэлсли большую часть времени и вскоре стал заметной фигурой. Он подружился с живущими поблизости коллегами — с пожилыми Агнес Перкинс и Эми Келли, принимавшими его в марте, с Уилмой и Чарльзом Керби-Миллерами, молодыми супругами — преподавателями английского отделения, с Андрэ Брюэль с французского отделения.

Набоков сразу же полюбил Уэлсли — отчасти за то, что в колледже ценили Набокова. Впоследствии он отмечал, что, в отличие от соседнего Гарварда, преподаватели Уэлсли заботились главным образом о науке и о благополучии студентов, а не о своем положении и престиже. Подобное отношение к студентам Набоков считал типичным проявлением американской доброты, а свободный доступ к книгам на библиотечных полках — доказательством американской открытости. После недавних «западных оргий» ему сначала показалось «жалкой скукой созерцать старых добрых бабочек Восточного побережья на газонах колледжа», но в Новой Англии он чувствовал себя более уютно, чем «в красивой, но какой-то ненастоящей Калифорнии, среди этих белокурых холмов», и он полюбил прогулки по лесистому кампусу, среди увитых плющом деревьев и бесчисленных цветов, и по берегам озера Уабан4.

В начале осеннего семестра, в первые три недели октября, Набоков читал по средам публичные лекции в Пенделтон-Холле перед большой аудиторией студентов и преподавателей. В первой лекции «Пушкин как западноевропейский писатель» Набоков представил Пушкина изгнанником в своей стране, не просто страдающим от царской цензуры, но обреченным на «положение вечного изгоя, которое знакомо всем талантливым писателям, но для великих русских писателей всегда было почти что естественным состоянием». Во второй лекции «Лермонтов как западноевропейский писатель» он в основном разбирал короткое стихотворение «Сон». В третьей лекции «Гоголь как западноевропейский писатель» он восхищался иррациональной магией «Шинели» и гоголевским умением создать зрительный образ, позволивший ему избавиться от «истертых комбинаций слепцов-существительных и по-собачьи преданных им эпитетов, которые Европа унаследовала от древних»5.

Набоков читал лекции и на отделении писательского мастерства, и на отделениях современных литератур — английской, французской, испанской и итальянской. Он рассказывал студентам-испанистам об использовании русскими писателями испанских литературных традиций: о «Каменном госте», блестящем пушкинском переложении легенды о Дон Жуане, и о том, как русская интеллигенция отождествляла себя с Дон Кихотом, сражаясь с ветряными мельницами царизма6.

Набоковы часто ужинали в общежитиях и клубах вместе со студентками7. Смелые взгляды и разнообразные интересы Набокова восхищали его юных слушательниц, а он грелся в лучах их восхищения. Девушкам в клетчатых юбках, коротких носках и вязаных кофтах с засученными рукавами он казался очаровательным, красивым и (по меркам благополучного Уэлсли) романтически бедным.

 

II

 

По приезде в Уэлсли Набоков начал писать большую статью по естественной мимикрии, «с яростным опровержением „natural selection“ и „struggle for life“[13]». Эта тема интересовала его с детства. Набоков верил в эволюцию, но считал дарвиновское описание ее механизма ошибочным[14]: он не соглашался с тем, что изысканность создаваемых природой узоров можно объяснить произвольным и ненаправленным естественным отбором, тем более в случаях особо виртуозной мимикрии, многократно превосходящей по сложности то, что необходимо для защиты от естественных врагов. Набоков чувствовал, что в природе есть элемент обманчивости и артистизма, будто ее изысканные узоры сокрыты специально, чтобы дать человеческому разуму возможность обнаружить их. К весне Набоков закончил статью, но опубликовать ее так и не удалось. Сохранился лишь отрывок, вошедший в книгу «Память, говори»8.

Идеи Набокова в отношении мимикрии, ставшие неотъемлемой частью его миропонимания, выходят за пределы естествознания, смещаясь в область метафизики. В остальном же его исследования лепидоптеры безусловно попахивают лабораторным нафталином.

Вскоре после переезда в Уэлсли он отправился в Гарвард (до которого было 25 километров), чтобы сравнить пойманные им в Гранд-Каньоне экземпляры с экспонатами Музея сравнительной зоологии. Оказалось, что большинство бабочек Старого Света из коллекции Уикса разложены бессистемно и даже не защищены стеклом от пыли и музейных клещей. Набоков пошел к заведующему гарвардским отделением энтомологии Натаниэлю Бэнксу и вызвался привести коллекцию в порядок. Друг Бэнкса Уильям Комсток из Американского музея естественной истории предупредил того о возможном посещении Набокова, поэтому на столе у Бэнкса лежала статья, написанная Набоковым в 1920 году, — «Заметки о крымской лепидоптере» — неплохое начало9.

Томас Барбор, директор Музея сравнительной зоологии, предоставил Набокову несколько застекленных стендов, заказал еще и сказал, что будет очень благодарен, если Набоков найдет время упорядочить их коллекцию. Эта неформальная договоренность не предполагала никакой оплаты, но Набокову было довольно и того, что он получил доступ к коллекции. Начиная с октября 1941 года он ездил в Музей по меньшей мере раз в неделю — то на метро и поезде, то на автобусе и трамвае. Там, в комнате 402, выходящей окнами на восток, он сидел на длинной скамье, окруженный стеллажами с аккуратно расправленными и размеченными бабочками, мотыльками и мошками. За год эта скамья фактически стала его вторым домом, дневным приютом10.

Директор музея Барбор не был энтомологом. По воспоминаниям Набокова, это был очень симпатичный человек, который высоко ценил набоковские рассказы, опубликованные в «Атлантик мансли», и Набоков был крайне признателен ему за предоставленную возможность заниматься научной работой. На противоположном конце музейной иерархии находился Кеннет Кристиансен, работавший на добровольных началах студент, который впоследствии отзывался о Набокове как о самом блестящем собеседнике среди многих щедро одаренных красноречием сотрудников музея, — когда он был не слишком занят, коллеги ходили к нему пообщаться. Узнав о том, что Кеннет интересуется стрекозами, Набоков рассказал ему про них и растолковал тонкости таксономии и классификации11.

Набоков никогда прежде не занимался сатиридами — семейством, к которому принадлежала пойманная им в Гранд-Каньоне бабочка; ему пришлось засесть в лаборатории и пересмотреть их классификацию. Собрав из коллекции МСЗ и других американских музеев сто бабочек, традиционно причислявшихся к виду henshawi  Edwards, он убедился, что некоторые из них на самом деле относятся к другому, открытому им виду — dorothea,  a остальные — к третьему виду, pyracmon,  который, как считалось прежде, не встречается в Северной Америке. Пойманные им в Гранд-Каньоне бабочки обратили на себя внимание — коллекционеры принялись собирать образцы того же вида и подтвердили отмеченные Набоковым отличия12.

 

III

 

Пока Набоков работал в Музее, его первый англоязычный роман «Подлинная жизнь Себастьяна Найта» готовился к публикации. Все еще не ручаясь за свой английский, Набоков попросил Агнес Перкинс помочь ему вычитать гранки. Эдмунд Уилсон также просмотрел корректуру и заметил, что роман «совершенно очарователен. Просто удивительно — ты пишешь такую великолепную англоязычную прозу и так разительно отличаешься от других англоязычных писателей… Все это на высочайшем поэтическом  уровне — как оказалось, ты превосходный английский поэт. Роман восхитил и воодушевил меня как ни одна другая новая книга уж и не упомню за сколько времени»13. Тем не менее Уилсон, с его извечным духом соперничества, как всегда, не мог не придраться к некоторым словесным вывертам, и Набоков ответил тоже как всегда: письмом, в котором сознательно употреблял якобы ущербные словосочетания.

В конце октября 1941 года Набоков задумал написать новый англоязычный роман; при этом он признался Алданову, что тоскует по русскому языку и по России. Он по-прежнему оставался русским писателем, и отречение от родного языка было мучительным. Еще в течение нескольких лет он занимался в основном переводами с русского языка и писал о русских писателях или на русские темы. Он послал Алданову «Ultima Thule» — последнюю главу незаконченного романа «Solus Rex», последнего написанного им по-русски, еще до отъезда из Европы, — для первого номера «Нового журнала». Он отправил свою лекцию о Лермонтове в англоязычный «Рашн ревю», неожиданно полюбивший Россию после того, как нападение Гитлера в июне 1941 года сделало Советский Союз союзником американцев. Приехав в Уэлсли, Набоков первым делом перевел три стихотворения Владислава Ходасевича — как и он сам, гениального и незаслуженно обделенного славой во внешнем мире эмигранта. Полвека спустя эти три стихотворения остаются лучшими переводами Ходасевича на английский язык14. Также впервые со времен юности Набоков написал стихотворение на английском языке, прощаясь с «Языком нежнейшим»:

 

То all these things I've said a fatal word [ proshchai, farewell]

using a tongue I had so tuned and tamed

that — like some ancient sonneteer — I heard

its echoes by posterity acclaimed.

But now thou too must go; just here we part,

softest of tongues, my true one, all my own…

And I am left to grope for heart and art

and start anew with clumsy tools of stone15.

 

[Всем этим вещам я сказал роковое слово [прощай, farewell]

на языке, который я отладил и приручил

до такой степени, что — как древний песнопевец — я слышал,

как отзвуками его восторгаются потомки.

Но теперь и тебе пора уходить; вот здесь мы расстанемся,

нежнейший язык, не изменивший мне, только мой…

Я остаюсь искать на ощупь сердце и искусство

и начинать все заново с помощью грубых каменных орудий.]

 

Набоков навестил Уилсонов в Уэлфлите и провел с ними День Благодарения. Столкновение с новейшей американской техникой вдохновило его на написание куда более удачного стихотворения «Холодильник пробуждается», в котором банальный аппарат, гудящий в темноте, превращается в дверь, ведущую к ночным чудесам и романтике полярных открытий16. «Нью-Йоркер», самый щедрый на гонорары американский журнал, сразу же напечатал эту вещь, а в последующие годы и еще несколько набоковских стихотворений.

Уилсон, который месяца два спустя сказал знакомому издателю, что еще никогда не встречал более талантливого человека, чем Набоков, и что в один прекрасный день тот создаст величайший роман современности, написал великолепную аннотацию на «Подлинную жизнь Себастьяна Найта»17. 18 декабря 1941 года — почти что через три года после написания — роман наконец вышел в свет. Отзывы рецензентов делились на восторженные, смешанные и неодобрительные, с преобладанием первого и второго видов. Некоторые рецензии оказались довольно проницательными: «Балтимор сан» писала, что подлинная тема книги — «глубины и тайны индивидуального сознания», «Нью-Йорк геральд трибюн» отметила, что эта книга — не просто попытка показать «полную непостижимость любой личности, но еще и намек на одиночество всякого человека… маленький шедевр как по замыслу, так и по исполнению»18. Однако роман вышел всего лишь через две недели после Перл-Харбора, и публике, соответственно, было просто не до него. Аннотация Уилсона привлекла внимание талантливых молодых читателей — Говарда Немерова, Джона Уэйна, Флэннери О'Коннор, Герберта Голда — для них «Подлинная жизнь Себастьяна Найта» стала в сороковых годах почитаемой классикой. Для Набокова все это было слишком мало, слишком поздно.

 

IV

 

Война преобразила Уэлсли еще до Перл-Харбора. Помимо экономии тепла и нескончаемого вязания теплых вещей для фронтовиков и беженцев, ввели учебные воздушные тревоги, курсы по оказанию первой помощи, по уходу на дому и по приготовлению еды в походных условиях. По всей стране нарастала волна просоветского энтузиазма — тем истеричней, чем дальше продвигались по России гитлеровские войска.

Желание внести свой вклад в оборону побудило Набокова начать новый роман (который он назовет «Под знаком незаконнорожденных»), чтобы показать, что фашистская Германия и Советская Россия по большому счету обе знаменуют собой одинаково грубую пошлость, враждебную всему хрупкому и ценному в человеческой жизни. В декабре и январе он погрузился в написание первых глав романа — к тому времени он еще не отказался от традиционных методов и писал подряд, главу за главой — и оптимистично сообщил Джеймсу Лохлину: «Он будет готов для Вас через три или четыре месяца»19.

В начале февраля Набоков выступил на круглом столе, организованном Чрезвычайным комитетом колледжа. За год до этого, когда Гитлер и Сталин растаскивали на куски Восточную Европу, Набоков публично сравнил фашистскую Германию с Советским Союзом. Сейчас же, не желая восхищаться сталинской Россией, но не вправе осуждать страну, отражающую немецкое нападение, он подчеркнул сходство английской и американской демократии с недолго просуществовавшей демократией в старой России:

 

Старый русский демократ легко находил общий язык с английским или американским демократом, несмотря на различия в формах правления их стран…

Демократия — это лучшее проявление гуманности не потому, что мы отчего-то считаем, что республика лучше, чем король, а король лучше, чем ничего, а ничего лучше, чем диктатор, а потому, что демократия — естественное состояние каждого человека с того самого момента, как человеческий разум стал осознавать и мир, и себя. В нравственном смысле демократия непобедима. В физическом смысле победу одерживает та сторона, у которой более совершенное оружие. Веры и гордости хватает и тем, и другим. То, что наша  вера и наша  гордость совершенно другого порядка, абсолютно не волнует нашего врага, который проливает чужую кровь и гордится своей20.

 

 

V

 

В начале второго семестра Набоков вновь прочел три публичные лекции: об акварельном стиле Тургенева и об уникальном даре Толстого соотносить время воображаемых событий со временем читателей; о поэзии Тютчева; о пафосе Чехова и о его волшебном даре переплетения как бы случайно выбранных деталей. Он читал студентам-итальянистам лекции о Леонардо, англистам о трагедии трагедии, зоологам о теории и практике мимикрии. Его имя часто мелькало в вестнике новостей колледжа. Одна студентка взяла у него интервью на предмет его эстетической философии. «Искусства как общего понятия не существует, — заявил Набоков, — существуют отдельные творцы, но все они индивидуальности, пользующиеся различными формами выражения». Выслушав его мрачное брюзжание по поводу условности «военного искусства», девушка спросила, не считает ли он, что искусство вообще умирает. Набоков удивленно рассмеялся: «Искусство еще во младенчестве!»21

В конце марта он сочинил длинное и, пожалуй, лучшее свое русскоязычное стихотворение «Слава»22. В этом бередящем душу стихотворении неизвестный персонаж, который в силу своей неопределенности выглядит невероятно мрачным и зловещим, пытается навязать поэту чувство вины за то, что тот расстался с родиной, а следовательно — теперь, когда эмиграция изжила себя, — и с читателями. До этого места стихотворение написано как антитеза традиции exegi monumentum:  ты хотел воздвигнуть себе поэтический памятник, но его никто никогда не увидит; в отличие от Пушкина, ты вне России, и неизвестен, и никогда не будешь известен, выходит, твоя жизнь всего лишь шутка? Однако поэт смеясь прогоняет отчаяние и говорит, что дело не в славе и не в читателях, а в том особом видении, которое он носит внутри себя и которое некоторые  читатели способны интуитивно уловить, испытав при этом пронзительную дрожь восторга:

 

Это тайна та-та, та-та-та-та, та-та,

а точнее сказать я не вправе.

Оттого так смешна мне пустая мечта

о читателе, теле и славе.

……………………………

…однажды, пласты разуменья дробя,

углубляясь в свое ключевое,

я увидел, как в зеркале, мир и себя

и другое, другое, другое.

 

Годы спустя Набоков часто жаловался на то, какой мукой стало для него в начале 1940-х годов отречение от родного языка, расставание с пышущей здоровьем русскоязычной музой: «Личная моя трагедия — которая не может и не должна кого-либо касаться — это то, что мне пришлось отказаться от природной речи, от моего ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного мне русского слога ради второстепенного сорта английского языка…». Язык, на котором он теперь начал писать, еще долго казался ему «колченогим, ненатуральным, на нем, может быть, и удастся описать закат или насекомое, но когда мне требуется кратчайшим путем пройти от склада к магазину, невозможно утаить бедность его синтаксиса и скудость домодельного лексикона. Потрепанный „роллс-ройс“ не всегда лучше работяги-„джипа“». Единственной отдушиной стали для него несколько больших русских стихотворений, написанных в начале 1940-х годов, которые, по его же собственному совершенно справедливому суждению, «по непонятным причинам превосходят по напряженности и сосредоточенности» всю его более раннюю поэзию23.

На следующий день после того, как Набоков прочитал последнюю публичную лекцию в Уэлсли, представители итальянского, французского, испанского и немецкого отделений обратились к Элле Китс Уайтинг, декану, ответственному за учебный процесс, с просьбой продлить его контракт: «Его оригинальность, творческий талант, яркое критическое мышление, личное обаяние и блестящее обращение с английским языком бесспорно заслужили ему место в колледже Уэлсли»24. Состоятельная выпускница послала сто долларов в Президентский фонд в надежде, что это поможет оставить Набокова при колледже:

 

Я много слышала о нем от… студентов и преподавателей в прошлом году… они все говорили, что он вдохновляет. В прошлом месяце мне довелось встретиться с ним за ужином, устроенным госпожой Перкинс для господина Моргана… и на следующий день, когда он и его жена были почетными гостями на чаепитии, устроенном факультетом перед его блестящей лекцией о Чехове… на следующее утро мы обсуждали лекцию и его самого за завтраком: преподавателей-французов, итальянцев, испанцев и американцев, равно как мисс Маккрам и меня, изумляет, каким он является мощным интеллектуальным стимулом для всех членов факультета25.

 

В апреле Эми Келли, использовавшая тексты Набокова, опубликованные в «Атлантик мансли», в своих лекциях по писательскому мастерству, совместно с Агнес Перкинс написала петицию с просьбой оставить его в колледже. Это не помогло. Набокова пригласили в Уэлсли не только как блестящего лектора, но и как человека, чьи прямолинейные высказывания по поводу равной посредственности и варварства фашистского и советского режимов попали в нужную струю, когда Гитлер и Сталин, заключив пакт, подминали под себя Европу. Теперь же, когда советские батальоны и советские граждане из последних сил сражались с немецкими захватчиками и Америка, вступив в войну, стала официальным союзником СССР, прямота Набокова могла поставить в неловкое положение ректора Уэлсли Милдред Макафи, ожидавшую назначения в Вашингтон возглавлять Женский Морской Резерв (WAVES, Women Accepted for Volunteer Emergency Service). Хотя Набокову хватало ума не афишировать свои антисоветские взгляды в то время, как советские люди гибли на войне, а гитлеровские войска продвигались по советской территории, Милдред Макафи отказалась подписать долгосрочный контракт под предлогом, что должность Набокова финансировалась из специального фонда, который уже практически исчерпан26.

Мучимый неопределенностью в отношении предстоящего года, Набоков в апреле подписал договор с Институтом международного образования на осеннее лекционное турне. Он предлагал им широкий выбор лекций: «Писательское мастерство», «Роман», «Новелла», «Трагедия трагедии», «Художник и здравый смысл», «Суровые факты о читателях», «Век изгнания», «Странная судьба русской литературы» и отдельные лекции о Пушкине, Лермонтове, Гоголе и Толстом. Рекламное объявление завершала громкая похвала Филипа Мозли из Корнеля: «Я хотел бы добавить, что, по моему мнению и по мнению куда более авторитетных, чем я, специалистов, господин Набоков уже является (под псевдонимом Сирин) величайшим русским романистом современности и обещает достичь бесконечно большего… Говоря о его творчестве, я с полным основанием использую превосходную степень, поскольку читаю его русские книги с 1932 года»27.

Набоков уже знал, что подобная хвала не многого стоит. Он встал на воинский учет и почти надеялся, что его призовут. В воображении он уже представлял себе, как осенью возглавит взвод; однако армия его так и не востребовала28.

 

VI

 

В мае студентки Уэлсли спешили сдать хвосты, и им было не до сверхурочных развлечений вроде Набокова. В первый уик-энд месяца он провел сутки у Уилсона на Кейп-Коде, прихватив с собой Пушкина, сачок и статью по мимикрии. Там он познакомился с Рэндалом Джаррелом, который отзывался о нем как о «просто чудесном, необыкновенно обаятельном человеке». Он прочел первую книгу Мэри Маккарти «С кем она водится» и был приятно удивлен, даже «несколько ошарашен»29.

В конце мая Набоков побывал в Йеле, где ему предложили должность, весьма скромную, младшего преподавателя русского языка на летних курсах, «но, так как мне бы пришлось обучать русскому языку и старшего преподавателя, я отказался». На самом деле Набокову показалось, что профессор Трейгер, говоривший по-русски с сильным одесским акцентом, унаследованным от живущих в Бруклине родителей, ищет не образованного преподавателя, «а скорей кого-нибудь, кто говорит по-русски так же, как он»[15]. Набоков сказал декану Де Вейну: «Эта должность мне не подходит, я давно привык окрашивать их (должности) своим собственным пигментом», хотя он надеялся, что его пригласят читать лекции по русской литературе. Война породила моду на все русское, но Набокову все равно не удавалось найти работу. Он даже пожаловался Уилсону: «Смешно знать русский язык лучше всех — по крайней мере, в Америке — а английский лучше всех русских в Америке — и при этом испытывать такие трудности с поисками университетской работы. Я начинаю всерьез беспокоиться о том, что будет в следующем году»30.

В конце концов мода на Россию все-таки дала ему возможность заработать. В середине мая к Набокову приехал Джеймс Лохлин и заказал целый том стихотворных переводов Пушкина и Тютчева, а также литературоведческую работу о Гоголе в 200 страниц. Набоков сразу же погрузился в работу над Гоголем, надеясь закончить и отослать рукопись издателю к середине июля. В качестве передышки он с подачи Эдмунда Уилсона написал стихотворение «Жалоба человека завтрашнего дня»: в первую брачную ночь Супермена энергия Стального Человека взрывает гостиничный люкс, где уединились новобрачные. Увы, бедная Лоис! Чопорный «Нью-Йоркер» отказался напечатать стихотворение, и рукопись не сохранилась31.

К этому времени Набоков закончил свою первую большую статью о бабочках «Некоторые новые или малоизвестные неарктические представители Neonympha».  Два дня в неделю он работал в Музее сравнительной зоологии — его препаратор ушел на фронт, и кабинет чешуекрылых оказался целиком в распоряжении Набокова. В июне он узнал, что на 1942–1943 учебный год он получил должность внештатного научного сотрудника отдела энтомологии. Зарплата составляла всего 1000 долларов, зато предполагала неполный рабочий день, — а ведь до сих пор он работал бесплатно. Кроме того, других предложений пока что не поступало32.

Дмитрий проболел всю зиму, ему только что удалили аденоиды, и родителям очень хотелось вывезти его на природу. Денег на отдых у Набоковых не было, но, к счастью, Карповичи вновь пригласили их на лето к себе на ферму в Вермонт. Набоковы провели там несколько дней в начале июня, потом вернулись на июль и август. Набоков оборудовал себе уютный кабинет на чердаке и восемь — десять часов в день работал над книгой о Гоголе. Она продвигалась медленно, так как ему приходилось многое переводить заново: «Я уже потерял неделю, переводя нужные отрывки из „Ревизора“, так как не могу работать с сухим дерьмом Констанс Гарнетт». Он написал Джеймсу Лохлину, что очень хочет, чтобы «Дар» перевели на английский язык и опубликовали, добавив, что переводчик должен быть «человеком, который владеет английским языком лучше, чем русским, — причем мужчиной, не женщиной. В вопросе о переводчиках я откровенный гомосексуалист». Лохлин предложил Ярмолинского из славянского отдела Нью-Йоркской публичной библиотеки, но Набоков не согласился:

 

Я видел перевод из Пушкина, выполненный Ярмолинским и его женой[16]: их работа добросовестна, довольно точна и аккуратна, но им не хватает того главного, что я ищу: чувства стиля и богатства словаря. Не имея развитого лингвистического и поэтического воображения, за мой материал браться бесполезно… Я знаю, что трудно найти человека, который в достаточной степени владеет русским, чтобы понять мой текст, и в то же время может вывернуть английский наизнанку и ударить, срезать, скрутить, отбить, погасить, отвести, поднять, подкинуть и дослать в нужное место каждое слово; Ярмолинский же вялым шлепком загонит мяч в сетку — или с размаху отправит его в соседский сад33.

 

 

VII

 

1 сентября 1942 года Набоковы переехали в Кембридж и поселились в довольно убогой квартирке № 35 на третьем этаже четырехэтажного кирпичного дома в конце тупика (Крэйги-Сиркл, дом 8), в пятнадцати минутах ходьбы от Гарвардского университета и Музея сравнительной зоологии. В этой квартире они прожили почти шесть лет — единственное долгосрочное пристанище в их бродячей американской жизни. В квартире было две спальни: в одной спали Вера и Дмитрий, в другой Набоков писал по ночам, шагая по комнате с карандашом в руке «под пожилой дамой с каменными ногами и над молодой женщиной со сверчувствительным слухом». Потом и он засыпал — на четыре-пять часов34.

Чтобы обставить квартиру, Набоковы купили подержанную мебель — уложившись в сто долларов. Их приятельница Уилма Керби-Миллер вспоминала: «Я никогда не встречала семьи, где бы так мало внимания уделялось имуществу, еде, всему. Их единственной роскошью был Дмитрий» — ему покупали дорогие игрушки, его отправляли в самые престижные частные школы Новой Англии. То же самое говорят все, кто общался с Набоковыми в Кембридже35.

Иногда, чтобы заплатить за учебу Дмитрия, Вере приходилось давать частные уроки или подрабатывать секретаршей в Гарварде, но в основном она была слишком занята как домохозяйка и мать, — кроме того, ей приходилось перепечатывать то, что ее муж писал по ночам на листках, которые к утру оставлял на полу. Уилма Керби-Миллер назвала ее «женщиной, которая всецело принадлежала одному мужчине, она работала с ним, помогала ему, это было главным делом ее жизни. Она вышла замуж за гения и следила за тем, чтобы он ни в чем не нуждался»36. Гарри и Елену Левинов поражала Верина уверенность в том, что ее муж — величайший из ныне живущих писателей, а также то, сколь многое она предоставляла в его распоряжение — свое деловое чутье, секретарские навыки, дотошность при сборе рецензий на его книги, свою веру и преданность.

Поселившись в Кембридже, Набоковы стали часто видеться с Левинами. Набоков всегда называл себя скучным собеседником. Гарри Левин, сам говорун не из последних, отзывался о Набокове как о великолепном собеседнике, умевшем мгновенно распознать истинную суть другого и с полуслова почувствовать любое притворство, каковое было ему ненавистно. Больше всего Левина поражала способность Набокова к мистификации. Однажды в гостях у Левинов оказался Ральф Бартон Перри, знаменитый философ, профессор из Гарварда. В то время он, как член организации «Обеспокоенные граждане», исследовал взаимоотношения Америки с союзниками и в разгар просоветского бума 1943 года напечатал в «Нью рипаблик» статью под названием «Американо-советская дружба: Приглашение к соглашению». Почувствовав просоветский настрой Перри, Набоков начал морочить ему голову. Он сообщил Перри, что хотя Сталин, возможно, и присутствует на Тегеранской конференции, подлинный советский вождь — некий Павловский, представляющийся всего лишь переводчиком Сталина и стоящий рядом с ним на всех газетных фотографиях. Павловский командует парадом в России, и Соединенным Штатам придется иметь дело именно с ним. Перри принял все это за чистую монету37.

Согласно другому источнику, однажды попался на удочку и сам Гарри Левин. В самом начале их знакомства Набоков заметил, что Левин старается создать впечатление, будто перечитал все книги на свете. Как-то вечером Набоков выдумал некоего автора девятнадцатого века и начал рассказывать о его жизни и книгах, и за весь вечер Левин ни разу не подал вида, что не знает и не читал писателя, оставившего свой след в истории литературы лишь благодаря набоковской импровизации38.

 

VIII

 

Поселившись в Кембридже, Набоковы стали чаще видеться с Эдмундом Уилсоном и Мэри Маккарти. Маккарти была потрясена непритязательностью их домашнего стола, их равнодушием к уюту, уродливыми абажурами и медными пепельницами у них в гостиной. В гостях у Уилсонов Набоков, в свою очередь, подтрунивал над ее кулинарными изысками, давая причудливым блюдам еще более причудливые названия. При этом он мрачно поведал ей свою семейную тайну: дома они готовят карпа с вареной картошкой и морковью и питаются им целую неделю. Маккарти поверила ему39.

Часто они бывали все вместе в куда более просторном доме Левинов. Елена Левин считала, что Набоков и Уилсон — «два антипода: утонченный, замкнутый, домашний Володя и прямолинейный, здравомыслящий Эдмунд, который после трех рюмок „валился, как мешок картошки“, по словам Володи». По воспоминаниям Гарри Левина, даже в те, лучшие, годы их дружбы между ними постоянно возникали трения. Уилсона раздражали непререкаемая самоуверенность и откровенное самодовольство Набокова, его пренебрежительное отношение к другим писателям. Набоков ценил широкий кругозор Уилсона, но считал, что тот слишком уж им бравирует. Как-то раз Уилсон попросил Набокова пригласить его на вечеринку с участием энтомологов, которую Набоков устраивал на Крэйги-Сиркл. Ни один энтомолог не пришел, а не знавший об этом Уилсон принял гостей — преподавателей литературы из Уэлсли — за биологов из Гарварда и, беседуя с ними, попытался блеснуть эрудицией. Впоследствии Набоков с улыбкой вспоминал, что его гости «были просто ошарашены неожиданно прорезавшимся у знаменитого Эдмунда Уилсона интересом к насекомым»40.

Применяя к искусству высочайшие, сугубо объективные стандарты, Набоков-критик любил свергать с пьедестала писателей, которых считал самозванцами. При этом как человек он всегда старался найти в чужой работе зерно таланта, остро чувствовал человеческую уязвимость и старался не обижать ни друзей, ни студентов. Уилсон же, напротив, был одержим духом соперничества и считал необходимым чередовать хвалу с критикой, то внося придирчивые исправления, то заявляя в середине повествования, что он придумал куда более интересную концовку. Уилсон почему-то считал, что такое поведение должно расположить к нему собеседника, продемонстрировать особую уилсоновскую едкость суждений и неординарность его воображения. Набоков с первых же дней обратил внимание на эту черту своего друга. Однако он относился к Уилсону с искренней приязнью, о чем свидетельствуют его письма, куда более теплые, чем ответные послания Уилсона. Набоков даже пожаловался общему другу Роману Гринбергу, что в их дружбе с Уилсоном не хватает «лирической жалобы», украшающей русскую дружбу, которая, по его мнению, вообще недоступна англосаксам: «Я люблю скрипку в отношениях, а в данном случае нет того, чтобы сердечно поохать или ненароком выложить мягкий кусок самого себя»41.

 

IX

 

На 1942–1943 год контракт Набокова в Уэлсли не продлили, и, когда семья переселилась на Крэйги-Сиркл, единственным его доходом была зарплата в 1000 долларов в Музее сравнительной зоологии. Он понимал, что нужно срочно искать другие заработки, даже если это отвлечет его от книги о Гоголе, над которой он усердно работал с мая по сентябрь. Он подал заявку на Гуггенхаймскую стипендию на следующий год, чтобы заняться новым романом. Пока же пришлось отправиться в двухмесячное турне по Америке и читать лекции для Института международного образования.

Когда в последнюю десятилетие своей жизни Набоков задумал написать второй том автобиографии — «Говори дальше, память» или «Говори, Америка», он предполагал посвятить одну главу дружбе с Эдмундом Уилсоном, другую — лепидоптерологическим приключениям в Америке, а третью — этому турне42. Почему он задумал посвятить целую главу столь недолгому периоду своей американской жизни? Отчасти потому, что во время поездки он писал длинные письма жене, и из этих писем сложился подробный дневник путешествия; в то же время он впервые открыл для себя многогранность Америки. Пускай с ним и случались происшествия в пнинианском духе — зато его дневник отражает недоступную бедному рассеянному Пнину чуткость ко всему, что касалось американской жизни.

Вечером 30 сентября Набоков сел в ночной поезд, идущий в Южную Каролину, — ему предстояло прочесть несколько лекций в колледже Кокер в Хартсвиле. Ночью он так и не смог заснуть, зато с утра радостно разглядывал пейзажи, будто написанные ярко-зелеными масляными красками, — такими он представлял себе долины Кавказа. Поезд пришел во Флоренцию, ближайшую к Хартсвилю железнодорожную станцию, с часовым опозданием


Поделиться с друзьями:

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.086 с.