Неужели мы – лёгкие, балаганные люди? — КиберПедия 

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Неужели мы – лёгкие, балаганные люди?

2022-10-04 29
Неужели мы – лёгкие, балаганные люди? 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

И есть ещё люди безвредные, но и лёгкие, как тени, на которые нельзя опереться, какие‑то балаганные. Эти «уезжают, и оставшиеся вспоминают о них лишь по чудачествам и выкидонам, на которые они мастаки, вроде тех, что один артист зубами поднимал любой стол с закуской, другой делал на водке тюрю и не морщась выхлёбывал её ложкой, третий, пугая работающих на почте девчонок, любил отправлять телеграммы, похожие на шифровки: „Третий день дождь, что делать?“ – или: „За ноябрём декабрь, не перепутай“, – или: „Не жди меня, но я вернусь“. Старая Егоровка за все триста лет допотопного существования не изведала и тысячной доли тех чудес и кудес, какие приняла Сосновка за двадцать. И, судя по всему, они не к концу идут».

И есть немало людей, теряющих себя.

«Обозначился в последние годы особый сорт людей, не совсем бросовых, не потерянных окончательно, которые в своих бесконечных перемещениях не за деньгами гоняются и выпадающие им деньги тут же с лёгкостью спускают, а гонимы словно бы сектантским отвержением и безразличием ко всякому делу. Такой ни себе помощи не принимает, но и другому её не подаст, процедуру жизни он исполняет в укороте, не имея ни семьи, ни друзей, ни привязанностей, и с тягостью, точно бы отбывая жизнь как наказание. Про такого раньше говорили: ушибленный мешком из‑за угла, теперь можно сказать, что он всебятился, принял одиночество как присягу. И что в этих душах делается, кому принадлежат эти души – не распознать».

Как заноза, жалила Ивана Петровича, выросшего и жившего до затопления ангарских берегов в деревне Егоровка, мысль: что же с нами произошло?

«…не было же этого поначалу, уже и в новом посёлке не было, чтоб люди так разошлись всяк по себе, так отвернулись и отбились от общего и слаженного существования, которое крепилось не вчера придуманными привычками и законами. А вспомнить, не ими ли, не этими ли законами, не этой ли грудью единой спасались и спасались в старой деревне в войну и в лихие послевоенные годы, когда за десять колосков, не размениваясь и не мелочась, по десять же лет и приговаривали? Когда едва справлялись с налогами, когда у „нерадивых“ обрезали огороды, чтоб обрезанное зарастало крапивой, и не позволяли до белых мух покосить на свою коровёнку? Когда надо было не только держаться вместе, но вместе и исхитриться, чтоб выстоять? А ведь в деревне тоже всякие люди водились, и кой у кого зудело, поди, донести да навести, соблюсти законность и сослужить верную, запрашиваемую службу. Не без того, чтоб не зудело. Но знал он: в деревне после этого не живать, Егоровка ему этого не простит».

Может быть, все повести прозаика объединяют одна боль, одна тревога, одно предчувствие: человечество теряет под собой почву, оно теряет не только землю, на которой обитало, но и нравственные правила, которые ему удалось выработать за тысячелетия. «Унесённые ветром» – не о нас ли это сказано на другом конце земли? Писатель вглядывается в жизнь одного посёлка, маленькой округи на большой планете, но беда, подступающая к ним, оказывается всеобщей. Во всяком случае, на родной Руси – всеобщей:

«…взамен уехавших и унесённых принялись селиться люди лёгкие, не обзаводящиеся ни хозяйством, ни даже огородишком, знающие одну дорогу – в магазин, и чтоб поесть, и чтоб время от работы до работы скоротать. Сначала от работы до работы, а затем и работу прихватывая, заслоняя её магазином, и чем дальше, тем больше, тем слаще и неудержимей. Работа этого, понятно, не любит – и нелады с ней, с работой, и уж общины другого толка, которых раньше не было и в помине. Водились, конечно, пьянчуги, где они на святой Руси не водились, но чтоб сбиваться в круг, разрастаться в нём в открытую, ничего не боящуюся и не стыдящуюся силу с атаманом и советом, правящим власть, такого нет, не бывало. Это уж наши собственные достижения».

Опять, как в повести «Прощание с Матёрой», а может, ещё больнее, жжёт автора и читателя мысль о том, что мы не исполняем святой завет ушедших из жизни. Они нам оставили нравственные законы и духовные традиции, а мы заменили их низкими страстями и дурными привычками. Для наших соотечественников этот грех многократно возрастает ещё и потому, что спрос за подмену нам предъявляют погибшие на фронтах: таких ли наследников видели они, умирая?

Когда в посёлке подсчитали, сколько земляков взяла война и сколько сгинуло не своей смертью после неё, числа оказались почти равные. «Не своей смертью» – причина расшифровывалась так: «пьяная стрельба, поножовщина, утонувшие и замёрзшие, задавленные на лесосеках по своему ли, по чужому ли недогляду». Иван Петрович, как сказано в повести, был оглушён.

«Несколько дней он ходил сам не свой, пытаясь что‑то понять и понимая только, что невозможно понять, ничего невозможно понять из того, что он пытается извлечь из этого страшного равенства. Тут что ещё: погибший на фронте взывал к справедливости и добру, оставляя их вместе с душой и воспоминаниями, живущими среди родных, и оставлял для движения и исполнения; сами того не подозревая, мы, быть может, лет двадцать после войны держались этим наследством погибших, их единым заветом, который мы по человечьей своей природе не могли не исполнять. Это выше нас и нас сильнее. Потратившийся же вот так, ни за понюх табаку, по дурости и слепому отчаянию – дурость, распущенность и отчаяние после себя и оставляет. Смерть – учитель властный, и чью сторону, доброго или худого, она при своём исполнении берёт, той стороны прибавляется впятеро».

 

«Свет переворачивается не сразу…»

 

Не о себе ли писатель сказал, не от нашего ли имени признался:

«…свет переворачивается не сразу, не одним махом, а вот так, как у нас: было не положено, не принято, стало положено и принято, было нельзя – стало можно, считалось за позор, за смертный грех – почитается за ловкость и доблесть. И до каких же пор мы будем сдавать то, на чём вечно держались? Откуда, из каких тылов и запасов придёт желанная подмога?»

Читая такие слова, клеймящие и власть, и, наверное, каждого из нас, думаешь: почему раздумья писателя, потаённые признания его героев – старой Дарьи, Ивана Петровича, крамольные для идеологии, всё‑таки проходили цензуру? Думаю, потому, что житейская правда, высказанная автором или его героями в связи с будничными событиями, совпадала с «общей», «большой» правдой. Частные наблюдения точно вписывались в повседневную жизнь народа, страны. Кажется, это имел в виду поэт и публицист Станислав Куняев, который написал: «…когда ты владеешь всей полнотой жизненной картины, всякого рода неприемлемые для идеологии и цензуры мысли, чувства и строки становятся естественными и необходимыми, а не утрированными деталями твоего поэтического мира (цензоры и редакторы ужасались лишь в тех случаях, когда подобные строки торчали, как шило в мешке)».

Распутин сам не однажды объяснялся, почему не мог стоять в стороне, когда на кон ставились не просто коренные интересы народа, но и сама судьба России. И всё же послушаем человека со стороны, близкого по духу, но, кажется, не схожего по общественному темпераменту. Валентин Курбатов писал в ноябре 1987 года Виктору Астафьеву:

«А я вот посидел в Култуке на Байкале и думаю, что и нам парижанам есть чем нос утереть… Вале Распутину бы туда, а он мается в неврологии. И хоть палата отдельная, да столовая‑то, да народ‑то в коридоре – обычный нервный больной, от одного вида которого мир перекашивается и сердце темнеет. Хоть бы Вы уговорили. Я понимаю, что ему надо было быть в городе, пока шли митинги и кипела схватка вокруг трубы (по решению тогдашнего Министерства водного хозяйства страны предполагалось отвести вредные стоки Байкальского целлюлозного комбината в реку Иркут, что могло повлечь за собой экологическую катастрофу в целом регионе. – Прим. публикатора писем), но теперь‑то на время всё выправилось и можно пока успеть набраться сил, потому что скоро они опять понадобятся. И ведь не пишет ничего. Так можно и вовсе разучиться. Иногда мне уж кажется, что комбинат для того и завели, чтобы одним писателем в России меньше было, и желательно самым совестливым, иначе‑то к нему не подберёшься. Глядишь, побьётся, побьётся, да и разучится писать, а только того и надо – они своими заткнут образовавшееся пространство. И то, что своих в такую брешь понадобится много, даже и лучше. Кого Аралом, кого Енисеем, кого поворотом рек изведут писателей, а умрёт эта духовная сила, им оставшиеся уже и не страшны будут, тем более они уж и сами скоро попадают без присмотра. Гляжу иногда на жёлтую нашу серию „Дороги к прекрасному“, где рассказывается о славе российской, о лучших землях наших, и сердце обливается кровью – сами того не ведая, мы печатаем приговор своей беспамятности. Ведь что на карточке‑то: купола набок, всё осыпалось, выветрилось, измылось дождями, заросло бурьяном. И уже ничего не воскресишь – душа умерла, а отреставрируешь да под органный зал, так это тоже всё равно что под картошку – духа в наших органных залах не больше, чем в овощехранилищах.

Никак вот не знаю: благо ли то, что и Вы, и Валентин, и Василий Иванович (Белов. – А. Р.) целиком в общественных занятиях. Вроде да – если не вы, то кто же остановит этот сбесившийся поток лжи, безродной наглости и поругания родного дома. Но, с другой стороны, иногда кажется, что они почти с умыслом втравливают вас в эту экологическую, гидротехническую, сельскохозяйственную, плановую и иную борьбу, чтобы обескровить литературу, истощить слова переводом на чужой язык. Ведь мир‑то строится, душа‑то человеческая не статьями и не митингами (это революции ими делаются), а спокойным, мудрым, во все стороны освещённым словом. Нет, русская жизнь непременно, как только родится в ней могучий художник, постарается затолкать его в свои революционные помешательства, непременно на него перевалит все беды и в конце концов именно его заставит расхлёбывать своё варево. И пока он этим мается, пока болеет, а то и погибает, она уже варит другое.

Так вот иногда думаешь – не послать ли её, эту общественную борьбу. Не стараться ли сохранить свет и силу слова вопреки этому шабашу. Не знаю – как сохранить, но как хранили русские молитвенники в своих лесах и скитах, чтобы к ним шли потом за словом совета Дмитрии Донские, и позже – уже и сами Толстой и Достоевский к оптинским старцам, потому что там была сила выше иных сил.

Вы, конечно, скажете, что это уже будет не русская литература. Понимаю, но сердце болит, и злость томит от жестокости нашей русской, опять и опять обворовывающей себя и своих лучших детей…

Всё двухтысячным годом меряем, как будто дальше – дыра или светопреставление. Да и немудрено – когда жизнь рода, всей дали от предков к правнукам, рвётся, то надолго ли загадаешь?»

Постоянно поражаешься: как же отзывчива душа Распутина на главные потери и обретения нашей национальной жизни! Особенно на потери – сколько неутихающей боли вызывают у него очередные удары недругов. Неутомимо напоминает он нам, соотечественникам, о главных скрепах родного народа: о вере, патриотизме, земле, языке. И каждый раз мысль его продолжает воззрения на затронутый предмет мудрых предтеч, опирается на многовековой духовный опыт предков.

Можно было выписать немало строк из опубликованных выступлений Валентина Григорьевича на писательских съездах, Всемирных русских народных соборах, Всероссийских образовательных чтениях, юбилеях выдающихся деятелей русской культуры – не побоимся сказать, что в них всегда и страсть, и убеждённость, и глубина схожи с теми, что отличали Толстого и Достоевского, Шолохова и Леонова. Приведу только один пример – размышление о школьном образовании, разрушаемом в нынешней России. Как построены сегодня школьные программы по литературе?

«В них, – говорил писатель, выступая на XIV Рождественских образовательных чтениях, – напротив одного ряда <стоит> другой, несовместимый с первым и приготовленный для его замещения; напротив Пушкина свой Пушкин, к примеру, Бродский, напротив Есенина – Высоцкий, напротив Достоевского – к примеру, Сорокин, напротив Толстого с „Войной и миром“ свой Толстой – к примеру, Войнович с „Чонкиным“, напротив Белинского – Ерофеев… Я говорю „к примеру“, потому что имена второго ряда могут меняться, но ни в коем случае не меняется сама его духовная составляющая. Фигуры эти из второго ряда, разумеется, могут быть в литературном процессе, и они там есть, но зачем же их включать в рацион материнского молока, ибо школьное образование и есть материнское молоко, продолжающее необходимое кормление с пелёнок, и если оно не отвечает этому назначению и этому составу, если оно превращено в молоко хищной волчицы – так чего же тогда и ждать?!

Рука вершителей образования поднимается уже и на „Евгения Онегина“, и на „Героя нашего времени“, и на „Тараса Бульбу“. Стандарты по литературе всё больше и больше теснят Пушкина, Тютчева, Фета, Некрасова, Блока, Есенина, выброшены „Конёк‑Горбунок“ Ершова, „Аленький цветочек“ Аксакова, „Снегурочка“ А. К. Толстого, не стало Кольцова, прежних народных былин и сказок. Подмены, подмены, подмены…

Чтобы прикрыть и оправдать безграмотность, вводят тесты‑угадайки; чтобы не обнаруживать хитроумных нарядов школьной экипировки, не способной прикрыть дыры, притащили из чужих краёв единый экзамен. А с родины этого изобретения, этого единого для выпускников школ и поступающих в университеты, всё чаще звучат крики о беде: тамошние Митрофанушки и после университетов не умеют писать и едва‑едва читают по складам. Причину видят в отступлении от фундаментального образования в сторону прикладного, хотя она, конечно, глубже и кроется в самом обществе, но ведь и у нас это прикладное и непрофильное густым забором, через который трудно продраться, огораживается теперь от основного. „Зачем ума искать и ездить так далёко?“ Нет ответа на эти классические вопросы, а есть задание и есть его исполнение. И ещё: „Русь, куда ж несёшься ты? Дай ответ. Не даёт ответа“. Кто мог бы представить, что слова эти, должные говорить о величии России, могут быть применены к её возвратному ходу, к пресмыкательству перед другими народами и государствами, которые прежде уважительно посторанивались и уступали ей дорогу!

Ещё Ушинский говорил о необходимости сделать русские школы русскими. Стало быть, и в его время в этом была потребность. Сделать русские школы русскими – не значит уткнуться в русское и ничего больше не признавать, мы шире своей колыбели, и об этом прекрасно сказал Достоевский в своей пушкинской речи. Но для того, чтобы принять в себя богатство мировой культуры и науки не для складирования только, а для питания и развития, материя души у русского человека должна быть русской и православной. Такими были в совершенстве своей личности Ломоносов, Менделеев и Вернадский, Пушкин и Тютчев, Толстой и Достоевский, Аксаковы и Киреевские. Русскими остались тысячи и тысячи ушедших на чужбину после Гражданской войны, удивляя просвещённые страны, такие как Франция и Германия, неповреждённостью и глубиной своих ярких талантов. „А за то, что нас Родина выгнала, – мы по свету её разнесли“ – да, разнесли и души, и песни, и особенности нашего быта, и уживчивость, и говор, и веру. Там, на чужбине, созданы были и „Жизнь Арсеньева“, и „Лето Господне“ с „Богомольем“, и многое другое, без чего нашу культуру и не представить».

 

Нарасхват

 

В одной из бесед с журналистом Валентин Григорьевич сказал, что писатель, получивший хотя бы скромную известность, обязан послужить своим соотечественникам, стране. Всем, что в его силах. Но есть среди популярных людей, по крайней мере в России, знаменитости, которые, в силу своей открытости, доступности, всегда нарасхват. К ним принадлежал Распутин.

Восьмидесятые годы были особенно хлопотными для Валентина Григорьевича. Около десяти поездок за рубеж – в США и ФРГ, Болгарию и Югославию, Чехословакию и Венгрию, Китай и Монголию, выступления вместе с писательскими группами в Москве и Ленинграде, на Карельском полуострове и Алтае, посещение отечественных святынь – Бородинского и Куликова полей, Свято‑Троицкой Сергиевой лавры и Оптиной пустыни. А ещё полёты на самолётах и вертолётах, плавание на пароходах и катерах, опасные путешествия по горным и таёжным дорогам на автомобилях и подводах для того, чтобы увлекательно и достоверно написать книгу «Сибирь, Сибирь…».

О том, что слово «нарасхват» употреблено в точном значении, можно подтвердить, к примеру, письмом писателя кинорежиссёру Элему Климову[24].

«Дорогой Элем!

По телефону вчера зачитали твою телеграмму, хотя я и без того собрался (да прособирался) написать тебе, чтобы объяснить, почему не еду в Западный Берлин[25]. Ехать я, как говорил тебе, хотел, и особенно с тобой и Алесем (Адамовичем. – A. Р.), да и вся делегация из тех, с кем хоть на край света. Но ещё до того, как я сдал выездные документы, пришло приглашение в Германию на „круглый стол“ по экологии и тоже на март. Поездка эта не очень приятная, но необходимая мне, Элем, поскольку я сейчас почти только этим и занимаюсь. А на две поездки в один месяц меня не хватит. Пришлось выбирать и – что делать! – выбирать пришлось и не в вашу, и не в свою пользу. Сейчас уже мало что удаётся делать в свою пользу, времени на это не остаётся.

Чтобы поработать немного, уехал десять дней назад на Байкал, откуда сейчас и пишу. И как вспомню, что скоро возвращаться, – хоть в сендуху (тундру) беги.

Прости, пожалуйста, и пойми.

Привет Антону, Герману и Ефросинье Яновне.

С поклоном

В. Распутин».

 

Распутин никогда не говорил о своих непомерных тяготах и заботах. Он только печально сознавал, как мало писательское слово влияет на людей. И не только на Руси, но и за её рубежами. В 1985 году он с горечью сказал Валентину Курбатову:

«На съезде (писателей. – А. Р), наверно, не буду выступать. Чего уж выступать, воду‑то в ступе толочь. Меня второй раз в областной совет выбирают. Я слушаю, как там мужики режут правду и все беды наружу выворачивают и за спины не прячутся, виновников пальцем показывают, а что меняется? Да ничего. И начальство привыкло – пускай пар повыпустят. Все наши упования на разум, на общее прозрение, на то, что мы будем моделью общего объединения, напрасны. Никакого всечеловечества не будет. В поездках это особенно видно – каждый народ (даже безродный американец) носится по земле, ищет корни, собирает предания, выделяясь из других и определяясь. Ну а коли так, то весь наш мировой коммунизм – чистая утопия. Все будут жить и умирать в своих верах и границах – разве что пока не родится новая вера или всеобъединяющий Антихрист».

 

* * *

 

10 апреля 1986 года в семье Сергея Распутина родилась дочка. Её назвали Тоней. Для Валентина Григорьевича и Светланы Ивановны это была первая долгожданная внучка. Позже, когда писателю дали в столице квартиру и каждый год для супругов стал делиться на зимнюю – московскую, и летнюю – иркутскую половины, оба нетерпеливо рвались в родной город, чтобы понянчиться с малышкой, погулять с ней на даче по цветущему лужку. Но вот что интересно: Тоня не любила фотографироваться, поэтому в семейных альбомах Распутиных непростительно мало её снимков. Как, впрочем, и детей Валентина Григорьевича и Светланы Ивановны.

Однако есть замечательные снимки уже знакомого нам иркутского фотохудожника Бориса Дмитриева, сделанные в разные годы в семье Распутиных. Этот мастер сопровождал писателя во многих поездках при подготовке книги «Сибирь, Сибирь…». Дмитриев иллюстрировал её альбомные издания снимками необычайной выразительности и красоты. В путешествиях со знаменитым земляком он фотографировал и самого прозаика. Например, вспоминая совместную поездку в Русское Устье, Борис Васильевич с гордостью говорил: «Там я сделал уникальный снимок – портрет Валентина Григорьевича на фоне единственной за полярным кругом часовни».

И есть особенные два снимка, которые можно назвать фотодилогией. Их разделяет немалый отрезок времени – пятнадцать лет. На первом из них мы видим Валентина Григорьевича с маленькой дочкой на коленях, а на втором, повторяющем ту же композицию, – с внучкой. Дмитриев рассказывал, как осуществлялся второй замысел:

«…Валентин Григорьевич с внучкой Тоней… Тоже очень памятный для меня двойной портрет. Тонечка была маленькой вертушкой, спокойно на коленях деда сидеть не могла и не хотела. Я и так, и этак снимаю, но чувствую, что композиция будет негодной. И вдруг Тоня, устав, закрыла лицо руками и на мгновение замерла. Я щёлкнул и сразу понял, что это будет лучший за долгое последнее время кадр».

Но время для таких «фотосессий», говоря нынешним языком, выпадало редко.

 

 

Глава шестнадцатая

«СМЫСЛ ДАВНЕГО ПРОШЛОГО»

 

Тысячелетние скрепы

 

На родине писателя ещё с 1970‑х годов издавалась ежемесячная газета «Литературный Иркутск». В конце восьмидесятых её редактором‑составителем стала Валентина Сидоренко, прозаик и поэт. Её стремление регулярно печатать материалы на православные темы горячо поддержал Валентин Григорьевич. Вокруг газеты объединились многие православные публицисты, философы, историки, писатели. На её страницах были опубликованы сочинения выдающихся религиозных деятелей прошлого. Украшением газетных полос стали очерки Распутина. В короткое время он написал для ежемесячника замечательные эссе «Из глубин в глубины» (к 1000‑летию Крещения Руси), «Смысл давнего прошлого. Религиозный раскол в России», «Ближний свет издалека» (о Сергии Радонежском), «Из огня да в полымя. Интеллигенция и патриотизм» и др. Их без преувеличения можно назвать классическими образцами публицистики.

Мы уже говорили о том, что герои многих распутинских произведений прошлых лет, несмотря на антирелигиозную идеологию, были людьми глубоко православными. Читатель не мог не заметить, что строй их души близок и дорог автору. Позже писатель объяснял:

«Русский человек оставался православным. Так скоро, в какие‑то двадцать лет, душа народная в модные одежды не переодевается. Он весь был пронизан, несмотря на новые веяния, дыханием тысячелетней России, он сам был её дыханием, будучи частицей её тела».

А в другом очерке прозаик попытался найти в глубине русской истории причины верности предков православию:

«От принятия христианства князем Владимиром и до нашествия Батыя прошло 250 лет, примерно столько же продолжалось татарское иго. Это совпадение двух разнородных сроков не случайно. Словно сам Господь на весах выверял, чему отдалась русская душа. На Поле Куликово под водительством двух вождей – князя Дмитрия и Преподобного Сергия Радонежского – впервые вышла объединённая Святая Русь, там, в ночи рабства, беспрестанно продолжалась тонкая душетканая работа собирания русичей с помощью Иисусовой молитвы в единый народ. Русь возродилась ещё до победной битвы, на Поле Куликово она шла скреплённой в сыновьем и братском родстве – и как сыны Земли Русской, и как братья во Христе. И самоотверженное воодушевление Дмитриевой дружины было таково, что сколько бы ни запросила победа, столько и положили бы к её стопам».

Размышления Валентина Распутина о православии, его роли в истории России, в духовном формировании народа привлекали читателей несколькими особенностями. Во‑первых, смелостью суждений. Следует учесть, что первый очерк «Из глубин в глубины» опубликован в газете «Литературный Иркутск» в конце 1988 года. Господствующая идеология ещё охраняла свои догмы («гласность» и «плюрализм» открывали шлюзы разве что для оплёвывания истории страны), по‑прежнему отстаивала атеизм. И в этой атмосфере не служитель церкви, не религиозный публицист, а писатель убеждённо и открыто заявляет:

«1000‑летие Крещения Руси – дата настолько великая и многозначная, и несёт она в себе так много всего, что относится не к одной лишь религии, что составляет историю, искусство, народное мировоззрение и чувствование, народный характер и душу, уклад жизни, традиции, язык, наконец, мораль, духовное звучание мира… Выбор, сделанный тысячу лет назад князем Владимиром Святославичем, имел для нашей Родины столь огромные последствия, что у нас сегодня нет возможности приблизиться к их полному осознанию. Это можно сравнить с тем, что, имея землю, Русь получила небо, а славянин, имея тело, получил душу».

Во‑вторых, суждения писателя о православии так глубоки по мысли, что ставят его публикации на эту тему в один ряд с работами выдающихся русских философов начала XX века и воспринимаются как продолжение размышлений предшественников, как прозрения нашего современника.

«Владимиру ничего другого и не оставалось, как склонить голову перед православием, что предопределено было склонностью народного характера, степенью его отзывчивости на тот или иной призыв». Но почему для будущего народа нужна была именно эта вера? На этот вопрос писатель отвечает: «…чтобы освятить человека, привести его жизнь в соответствие с моральными законами, вдохнуть в него вечность, дать внутреннее зрение, показать на поле в его душе, которое требует возделывания с неменьшей старательностью, чем поле хлебное, и постоянно засевать его любовью. Любовь – первое слово и дело православия, его знамя».

Эти размышления Распутина были близки, поучительны для всех нас, воспринимались как нравственный вывод из тех историй, которые он поведал в своих повестях и рассказах.

Может быть, впервые из уст писателя восьмидесятых годов прозвучали слова, которые страна не слышала в последние семьдесят лет. Идеологи заученно твердили: «От каждого по способности, каждому по потребности». Витийствовали о коммунизме как вожделенном рае на земле. И вдруг в этом назойливом гуле раздаётся голос:

«Всякий, кто пытается напомнить о душе, о совести, о назначении человека, о смысле его жизни, вынужден сталкиваться с тем, что понятия эти из руководительной духовной династичности переведены в обслуживающий персонал и набиты чепухой. Если же начинаешь допытываться до старых их смыслов, говорить о вечности, о ценностях души, об единственно спасительных путях – неминуемо попадаешь в разряд ретроградов, реакционеров и обскурантистов…

Посмотрите, чем занято общество: химизация, политехнизация, научная организация, сейчас компьютеризация. И только одним оно не занято – гуманизацией, ещё не отменённой окончательно, но задвинутой в такой угол, откуда шёпот её почти не слышен. Только одним пренебрегает общество, сочтя его устаревшей, подобно технологиям, азбукой, – духовностью. Едва ли надо сомневаться, что в результате предпринимаемых сейчас усилий хлебом земным мы сможем накормить человека, но это произойдёт по правде Великого Инквизитора, по которой человек принадлежит только долу… а как быть с вопросом: во имя чего наша жизнь? – с вопросом, который начинает глодать нас не меньше, чем потребность в хлебе».

И даже о «социальной справедливости», которую страна вроде бы уже достигла, писатель высказал крамольные мысли. «Религия потребительства, – убеждал Распутин, – которой пока всё ещё соблазняется человек, не может иметь будущего… Выход, если мы хотим им воспользоваться, есть, он известен давно. Он в нравственном перерождении человека, в самостроительстве, в самовоспитании из тех духовных начал, которые мы продолжаем в себе носить, в опамятовании и просветлении разума…»

Живая мысль, которой автор завершил свой очерк «Из глубин в глубины», совершенно не вязалась с догмами «научного коммунизма»:

«Не забудем, что во многом благодаря соединительному духу церкви народ наш выстоял в века иноземного порабощения… что воспитался он в один из самых отзывчивых народов мира… что напитал в недалёком прошлом великое искусство и великую мысль, образцы великомученичества во славу души и истины…

А коль не забудем, коль подхватим память сознанием, а сознание подхватим действием, значит – живы».

 

«Что хотела завещать старая Русь?»

 

Размышления о влиянии веры на русскую жизнь Валентин Распутин продолжил в следующем очерке – «Смысл давнего прошлого. Религиозный раскол в России» (1989).

Об истории старообрядчества существует огромная литература. К ней на исходе XX века со жгучим интересом обратилось наше поколение. Благо что к этому времени были изданы труды выдающихся отечественных историков, знаменитых философов начала столетия. В Иркутске вышла книга сочинений «вождя раскола», как назвал его писатель, – протопопа Аввакума Петрова. Но обратиться с «высоты своего времени» к смыслу великих событий «давнего прошлого» – на это опять же требовались и гражданская смелость, и духовная независимость, и признанный талант.

Вновь не покидает ощущение, что сказанное в очерке – это выношенное убеждение писателя, его давно сложившееся и многократно проверенное мировоззрение. И, безусловно, выверенное душой знание.

«Печальную повесть о русском расколе, – полагает автор, – нужно начинать с XV века, когда им ещё и не пахло, когда, напротив, православие обрело в России утешительное царство. В 1439 году, как известно, Византия подписала Флорентийскую унию, войдя в альянс с католической церковью, а всего лишь через 14 лет Константинополь, старая столица православия, перешёл к туркам, что не могло быть воспринято в Москве иначе как возмездие за измену… Спасение виделось в неизменности веры, в необходимости следовать благочестию, святости и установлениям предков и не допускать никакой ереси со стороны…

Одно обстоятельство мало учитывают, когда перечисляют причины раскола, – невиданный к середине 17 века разврат и высших и низших слоёв. Курение табака к разврату сейчас не пристегнёшь. Но тогда курение только прививалось, против него принимались царские указы, которые, как всегда при попытках наложить державную руку на гибкую нравственную фигуру, результата не давали. Народ курил. Он пьянствовал, да так, как никогда дотоле не водилось, а превзойдено было только через три века. Процветали воровство, бродяжничество, сквернословие. Все запретные плоды по какому‑то непонятному закону тёмного изобилия вкушались жадно и ненасытно…

Надо ли удивляться, что разгул низменных страстей… показался части народа предвестием конца света. Не ограждая её, эту часть, от невежества, свойственного, с нашей точки зрения, всему средневековью, решительно оградим от распущенности как одного из истоков раскола. Это – с больной головы на здоровую. Протест раскола – не от загрязнения и шаткости, а против них, его тревога – за чистоту веры…

В трудное, исчервлённое пороками и брожением время часть народа, собравшись по человеку, явила силу и убеждённость, какой никогда ни до, ни после в России не бывало, показав и способность к организации, и нравственное здоровье, и духовную мощь. Восхищение ими способно доходить до ужасания, а ужасание до восхищения. Они подняли человека в его физических и духовных возможностях на такую высоту, какой он в себе не подозревал. Невольно является предположение: а что, если бы не десятая, не пятая часть народа, а вполовину и за половину происходил он из тех же качеств, веками не давал бы себя замусорить всевозможными передовыми идейками и изобретениями сомнительной необходимости, какими обогатилась за последующие столетия цивилизация, – что стало бы с этим народом?!»

Уже при этих словах рождается душевный жар – от гордости, что мы часть такого народа, от восхищения, что на такой нравственный подвиг шли именно русские люди, от высокого примера, что стоящему за правду не страшен и костёр. А дальше писатель называет ревнителей веры «отборным народом», и слово его обретает такое звучание, что кажется пришедшим из горних высот:

«Словно потерянный рай, искал и утверждал он (народ. – А. Р.) свою старую родину, приносил в новую обительность её цельность в народном устройстве и обычаях, во всём родовом облачении. Отверженный и гонимый, добровольно вставший на путь мученической доли, вынужденный искать спасения в гибельных местах, но уверенный в своей правде, так близко поставивший эту правду к смерти безоговорочным выбором: „или – или“ – или правда, или смерть, старовер тем самым вызвал в себе такие силы, физические и духовные, какие до него не вмещало тело…

Что привлекало людей в раскол, почему в продолжение двух с половиной веков он не отмер, как положено отмирать всему отжившему и случайному? Надо полагать, привлекало прежде всего то, что и положено в основание человека, – самостоятельность, духовное первенство, нравственная чистота. И в основание народа – национальное лицо и национальная память, крепость и объединённость, необходимость претерпеть во имя цели, жажда очистительного порыва…

Со временем он (старовер. – А. Р.) выделился в особый тип русского человека, который, вопреки всем бедам и обстоятельствам, упрямо хранил в себе каждую косточку и каждый звук старой национальной фигуры, в тип, несущий живое воспоминание о той поре, когда человек мог быть крепостью, а не лавкой, торгующей вразнос».

В молодости, после первых лет журналистской работы, мне довелось редактировать газету в старообрядческом районе. Предки здешних жителей были семьями сосланы за Байкал во времена Екатерины II, и потому сибиряки издавна называли их «семейскими». Русский характер открылся мне с новой стороны. Дело не только в том, что старцы здесь ревностно сохраняли обычаи «аввакумовой веры»: не употребляли спиртного, не курили, в домашней утвари держали специально для пришлых особую посуду. Нет, резко выделялись они истовым трудолюбием. Местные колхозы были самыми богатыми. Один из председателей носил звезду Героя Труда, другой был депутатом Верховного Совета страны. Орденоносцев – не счесть. Личные огороды у «семейских» были образцовыми; огуречно‑помидорные царства выглядели получше, чем оранжереи в научных хозяйствах.

И потому так сладко и больно отзываются во мне слова Распутина об уроках, преподанных этим «отборным народом»:

«„Что хотела завещать нам старая Русь расколом?“ – на разные лады спрашивают его исследователи… Вопрос ставится так, что он будет звучать сильнее любого ответа. Что завещала Русь? Саму себя и завещала – себя, собранную предками по чёрточке, по капельке, по клеточке, по слову и шагу. Свою самобытность и самостоятельность, своё достоинство, трезвость и творческие возможности. Сейчас, когда ни за понюх табаку всё это вновь продаётся на всех ярмарках как изъеденное молью, ни к чему не годное старое, мешающее красивой и весёлой жизни, – невольно является продолжение вопроса: а осталось ли в нас хоть что‑нибудь от этих заветов, способное остановить повальную распродажу, и готовы ли мы оставить заветы от себя?»

 


Поделиться с друзьями:

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.082 с.