Последний срок – поделиться любовью — КиберПедия 

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Последний срок – поделиться любовью

2022-10-04 31
Последний срок – поделиться любовью 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Сага о матери

 

Летом 1970 года в журнале «Наш современник» появилась новая повесть Валентина Распутина «Последний срок». В ней писатель, по сути дела, продолжил разговор, начатый в повести «Деньги для Марии», – болезненный и важный не только для XX века. Если в первой из повестей речь шла о том, способны ли мы – каждый из нас – отвести беду от человека дальнего, некровного, то в новом произведении вопрос звучит жёстче: способны ли мы сохранить родство семейное, подаренное нам материнским и отцовским домом?

В новой повести в предсмертные часы матери сошлись её дети, и оказалось, что они почти чужие друг для друга. Что это – беда только деревни? И только русской? Нет и нет. Вектор нынешней жизни оказался полон ложных указателей.

Кажется, трагедию осознаёт лишь один человек – мать, старуха Анна. В её сердце остаётся ещё нерастраченная любовь к детям, боль за каждого из них, страстное желание свести их в одну дружную семью.

Эта повесть – песнь о матери, о её великой душе. Тринадцать детей родила Анна Степановна. Четверо умерли от болезней, один нежданно‑негаданно младенцем, трое погибли на фронте, пятеро остаются на земле, в разных её уголках. И все эти тринадцать жизней, как негасимые свечи, теплились в материнской памяти. Не сказать, что пятеро живущих только радовали мать, случалось, и огорчали, и обижали, но рассказ об умирающей женщине – это не повествование о её обидах, это именно песнь о её великодушном, любящем, всепрощающем и потому бессмертном сердце. Трудно удержаться, чтобы не напомнить, как старуха Анна любуется своими неангельскими детьми.

«Они все были тут, возле неё, она обвела их неверным и всё‑таки гордым взглядом и уже спокойнее, сохраняя силы, продолжала:

– Меня будто в бок кто толкнул: ребяты приехали! Нет, думаю, я сперва на ребят своих погляжу, а уж после помру – боле мине ниче‑о не надо.

Говорить ей всё же было трудно, она поневоле умолкла. Но радость, оттого что она видит перед собой своих ребят, не давала ей отдохнуть, билась в лицо, шевелила руки, грудь, забивала горло. Они все были возле матери и, чтобы она не отзывалась им, тоже молчали, берегли её. Старуха несколько раз принималась плакать, глядела на них суматошно и нетерпеливо, вздрагивая маленькой головой, когда переводила глаза с одного на другого, и только узнавала их: это Илья, это Варвара, это Люся, но от слёз ли или глаза сами по себе видели ещё плохо, не могла рассмотреть их как следует и от этого сердилась на себя. Ей вдруг опять пришло в голову, что всё вокруг неё неправда – сон или видение, последнее воспоминание о прожитой жизни – потому и стоит перед глазами туман».

«– Ну, мать, молодец ты у нас, – с весёлым удивлением покачал головой Илья. – Давно ли слова не могла сказать, и вот, пожалуйста, вовсю разговорилась. Прямо как по писаному чешешь…

– Это всё вы, – просто объяснила старуха. – Из‑за вас. Я ить там уж была. Там, там, я знаю. А вы приехали – я назадь. Мёртвая не мёртвая, а назадь, сюды к вам воротилась. – Голос её тянулся тонкой, западающей ниточкой, которая то терялась, то находилась снова. – Бог помог. Он мне и силу дал, чтоб я маненько на человека походила. Чтоб вам не сильно меня пугаться, чтоб рядышком со мной сидеть можно было.

– Интересно ты, мать, рассуждаешь.

– У какой матери середь своих ребят силы не прибудет? Чё тут говореть! Да ишо если столько не видала их. Мне тоже охота под послед словом с вами перекинуться. Я от рук, от ног последнее отыму, а голосу добавлю. А он и сам идёт, без меня. Я только зачну, а дальше он сам, покуль не устанет. От начать, правда что, тяжело. Вроде сперва на вышину надо запрыгнуть. И одышка ишо берёт. От и сичас. Погодите».

«– Побудьте. Я не стану вам надоедать, я тихонько. Лежу и лежу. Это я сичас разговорелась, долго не видала вас. От радости сама над собой не владею. Потом я молчком буду. Вы занимайтесь своим делом, каким охота, а я за день хоть раз на вас взгляну, и мне хватит…

Старуха счастливо умолкла, но не смогла удержать в себе радость:

– Глаза открою: вы тут, возле. Сичас, кажись, взлетела и полетела бы куда‑нить, как птица какая, и всем рассказала бы… Господи…»

И мир вокруг, и комната, где лежала Анна, озарились иным светом, этот свет бесследно стёр все давние беды и страдания матери:

«Солнце теперь доставало до потолка и сверху вторым своим светом расходилось по сторонам. Всё здесь было знакомо, всё было родное старухиным ребятам, и всё, казалось, чутко повторяло мать: заговаривало вместе с ней или умолкало, вглядывалось в них с ласковой и горделивой настойчивостью и отзывалось тихим, неназойливым вниманием. Не верилось, что изба может пережить старуху и остаться на своём месте после неё, – похоже, они постарели до одинаково дальней, последней черты и держатся только благодаря друг другу. По полу надо было ступать осторожно, чтобы не стало больно матери, а то, что они говорили ей, удерживалось в стенах, в углах – везде».

И вновь – неукоснительная правда. Писатель словно открыл завесу над жизнью людей, с которыми решил познакомить читателя, и эта жизнь предстала без всяких утаек и преувеличений, такая, какая есть. И даже удивишься, если найдётся охотник что‑то оспорить в этой картине жизни: да что же тут прибавлено или убавлено, если автор и не пытался вести героя туда, куда тому не надо, и не подсказывал герою того, что тот не хотел сказать!

Может быть, на вопросы, откуда берёт писатель своих героев и как он сохраняет в неприкосновенности правду их судеб и характеров, ответил отчасти сам Валентин Распутин в нашей беседе, опубликованной, как упоминалось, в 2002 году:

«Я в предисловии к двухтомнику[12] написал, что если бы мне было дано две жизни, то и тогда мне не хватило бы времени описать всех интересных людей даже своей родной деревни в сорок с небольшим дворов. Люди самые обыкновенные, но в каждом было что‑то такое, что сразу замечалось тогда, в детстве, и что теперь, с возрастом, отыскивается в их облике трудней. А то, давнее, впечатление осталось навсегда: у каждого была своя речь, своё отношение ко всему на свете. Есть у меня рассказ „Тётка Улита“. В нём я описал свою односельчанку, совершенно замечательную старуху. В жизни у неё удивительная по красочности, по меткости речь. И своё, какое‑то дотошное, отношение к жизни, страсть доискиваться до корней. Эта тётка Улита появляется у меня в рассказах и повестях не один раз, только не везде она названа своим именем.

К примеру, в „Последнем сроке“ это – Мирониха, соседка старухи Анны, главной героини. И в последних моих рассказах тётка Улита присутствует. А казалось бы, незаметный человек. Но необыкновенный! Часто забывается какой‑то человек и вдруг – всплывают в памяти его поступки, подробности его жизни, вспоминаются слова, которые он говаривал. Это, знаешь, похоже на тайное требование, не от него исходящее и не мною вызванное. Это какая‑то третья сила говорит: „Вот ты забыл об этом человеке, а он достоин того, чтобы о нём написать“».

 

С заглядом вперёд

 

Тогда, во время упомянутой беседы, я спросил писателя:

– Эти повести – своего рода художественные прозрения? Или настоящая литература и должна исследовать жизнь с заглядом вперёд, с глубинным пониманием того, куда направлен ход бытия, как писал Есенин, «куда несёт нас рок событий»?

Валентин Григорьевич ответил:

– Те перемены, социальные и нравственные, которые приносило время, – они невольно откладывались в сознании, в душе. Первые мои повести «Деньги для Марии», «Последний срок»… в них шла речь о переменах, которые случились в деревне, в крестьянской артели, в крестьянском обществе. Эти нравственные перемены тогда ещё мало были заметны, но уже чувствовались. Происходил поворот к индивидуализму, который никогда не был присущ русскому крестьянину и который сейчас начинает проявляться во всей своей безобразной наготе. А тогда это чувствовалось лишь по сравнению с первыми послевоенными годами, когда люди в деревне жили, как одна семья, помогали друг другу переносить лихолетье.

Повесть «Деньги для Марии» написана в шестьдесят седьмом году, тогда уже, пусть малозаметно, чувствовалось, что каждая деревенская семья замыкается в себе. В «Последнем сроке» это показано ещё нагляднее: семья, которая была слитным организмом, жила, как один корень, начала разъединяться.

Отток из деревни в город увеличивался. И если создавалась молодая семья, то она ставила свой дом не на родном подворье или около него, а ставила отдельно, часто вдалеке. Это географическое расстояние превращалось в нравственное отъединение.

Дети старухи Анны, которые разъехались в разные стороны, встречаясь дома накануне смерти матери, уже не понимают друг друга. Их соединяют только воспоминания о днях, которые они провели когда‑то в отчем доме. Тут они искренни, тут их чувства неподдельны. Но как только разговор заходит о современной жизни, они понимают друг друга всё хуже и хуже. Одна из моих героинь, Таньчора, самая любимая дочь старухи, уехала куда‑то на Украину, её ждут не дождутся в доме умирающей матери. Может быть, она опаздывает по уважительной причине, а может быть, очерствела больше других. Критики тогда писали, что вот, мол, Распутин выводит некую закономерность: чем ближе человек к родной земле, тем он нравственнее, тем больше в его душе доброго и чистого. Скажем, Варвара уехала совсем недалеко, в район, поэтому свои истоки она ещё помнит, хотя и не скрывает отчуждения. Люся оказалась в городе, эта уже с трудом понимает родных. Илья помыкался по белому свету, отвык от дома, ему приходится делать усилия, чтобы вспомнить о родстве, восстановить душевную близость с братом и сёстрами. И только Михаил, который остался в родительском доме, этот грубоватый, пьющий человек, сохранил в себе больше всех. С ним всё, что он получил от рождения. Последние страницы повести свидетельствуют, что он‑то, может быть, и оказался самым нравственным из всех детей старухи Анны.

 

Врачующее слово – «Господи»

 

Вдумчивый читатель обратит внимание на православный дух многих страниц повести «Последний срок». «Откуда это? – удивится иной. – Книга написана в конце шестидесятых годов. Попробуй тогда заикнись о православии! Да и писатель‑то в молодости, наверное, был атеистом. Нет‑нет, не надо натяжек…»

Но не будем горячиться. Старухе Анне восемьдесят лет, она с достоинством напоминает о себе и о своей подружке Миронихе: «Мы ить крещёные, у нас Бог есть». И всякий раз свои воспоминания о прожитой жизни, предсмертные видения, которые не только не пугают её, но просветляют и умиротворяют её душу, связывает она с Божьим промыслом. То ей слышится небесный ангельский звук:

«В ушах легонько зазвенело дальним приятным звоном, и так же неожиданно, как возник, этот звон прекратился. Старуха стала вспоминать, откуда он мог взяться, и решила, что он сохранился в ней ещё с той поры, когда она была молодой, – тогда она часто его слыхала и запомнила на всю жизнь. Он не мог обмануть её, он был живой.

– Господи, – прошептала старуха. – Господи».

То утренний свет, как посланец жизни, опять возвратит ей надежду – дождаться небесного обещания судьбы, приезда дочери Таньчоры:

«Она подняла глаза и увидала, что, как лесенки, перекинутые через небо, по которым можно ступать только босиком, поверху бьют суматошные от радости, ещё не нашедшие землю солнечные лучи. От них старухе сразу сделалось теплее, и она прошептала:

– Господи…»

То горестно расскажет дочери Люсе, как она ждала нового утра:

«Ночь сильно длинная мне показалась, с целый год. Об чём я только не передумала! И с мамкой со своей поговорела, сказалась, что вскорости буду. И про Таньчору Богу помолилась, чтоб пропустил он её к мине, когда видал где. Только бы она сёдни приехала, а то ить я могу и не дождаться. Я уж по себе вижу, что я не своей жистью живу, что это Бог мне за‑ради вас добавки дал, а у ей, подимте, тоже конец есть. Как нету – есть, есть».

И эти речи, эти чувства старой женщины с пониманием, тепло и бережно переданы автором. Было бы естественным читать повесть вслед за произведениями Лескова, Бунина, Шмелёва, Зайцева; там и здесь совпадал взгляд на человеческую судьбу. Это не натяжка; попробуйте прочитать ещё несколько отрывков из «Последнего срока», не вспоминая того, что уже почерпнули вы из книг упомянутых и не упомянутых классиков. Думаю, у вас не получится.

«Её завораживало солнце, но не тот огненный шар, который сиял в небе, а то, что попадало от него на землю и согревало её, вот уже второй день старуха, напрягаясь, искала в нём что‑то помимо тепла и света и не могла вспомнить, найти. Она не тревожилась: то, что должно ей открыться, всё равно откроется, а пока, наверно, ещё нельзя, не время. Старуха верила, что, умирая, она узнает не только это, но и много других секретов, которые не дано знать при жизни и которые в конце концов скажут ей вековечную тайну – что с ней было и что будет. Она боялась гадать об этом и всё‑таки в последние годы всё чаще и чаще думала о солнце, земле, траве, о птичках, деревьях, дожде и снеге – обо всём, что живёт рядом с человеком, давая ему от себя радость, и готовит его к концу, обещая свою помощь и утешение. И то, что всё это останется после неё, успокаивало старуху: необязательно быть здесь, чтобы слышать их повторяющийся зовущий голос – повторяющийся для того, чтобы не потерять красоту и веру, и зовущий одинаково к жизни и смерти».

Мне кажется, это мог написать тот человек, который не только вдумчиво читал, но и перечитывал, например, строки из романа Толстого «Война и мир» о предсмертных минутах князя Андрея – речь не об ученическом подражании, не о стремлении показать, что и «мы не лыком шиты». Пожалуй, тут другое: автор на ином уровне попытался открыть сокровенные тайны жизни и смерти. У Толстого это звучит так:

«Князь Андрей не только знал, что он умрёт, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину. Он испытывал сознание отчуждённости от всего земного и радостной и странной лёгкости бытия. Он, не торопясь и не тревожась, ожидал того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и далёкое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и – по той странной лёгкости бытия, которую он испытывал, – почти понятное и ощущаемое.

Прежде он боялся конца. Он два раза испытал это страшное мучительное чувство страха смерти, конца, и теперь уже не понимал его.

Первый раз он испытал это чувство тогда, когда граната волчком вертелась перед ним и он смотрел на жнивьё, на кусты, на небо и знал, что перед ним была смерть. Когда он очнулся после раны и в душе его мгновенно, как бы освобождённый от удерживавшего его гнёта жизни, распустился этот цветок любви, вечной, свободной, не зависящей от этой жизни, он уже не боялся смерти и не думал о ней».

Распутинское описание последних часов жизни старухи Анны созвучно строкам Толстого именно ощущением божественной сущности нашей жизни здесь и там.

 

В глубинах духа

 

Эта особенность творчества Валентина Распутина – открывать глубины духа, – проявившаяся уже в первых его произведениях, почти не была замечена критиками. А ведь она почерпнута из русской классики. Книги Гоголя и Достоевского, Л. Толстого и Чехова, Шмелёва и Бунина давали важный для любого художника урок. Как это ни покажется странным, суть его наиболее чётко выразил Александр Блок в статье «О назначении поэта»:

«На бездонных глубинах духа, где человек перестаёт быть человеком, на глубинах, недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, – катятся звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную; там идут ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские течения, растительный и животный мир.

Эта глубина духа заслонена явлениями внешнего мира…

Первое дело, которого требует от поэта его служение, – бросить „заботы суетного света“ для того, чтобы поднять внешние покровы, чтобы открыть глубину.

…вскрытие духовной глубины так же трудно, как акт рождения».

Не здесь ли ключ к размышлениям старухи Анны и старухи Дарьи, к душевным терзаниям Марии и Кузьмы, к поведению Василия и Василисы, к странным для взрослых чувствам Ио, юной героини рассказа «Рудольфио»?

Вспоминаю, как осенью семидесятого года, приехав на двухгодичную учёбу в Москву, встретился здесь в очередной раз с Александром Вампиловым. Чуть не первым вопросом Александра был вопрос о новой повести Валентина Распутина:

– Ты прочитал «Последний срок»?

– Конечно. Я уже несколько лет выписываю журнал «Наш современник». И как раз перед отъездом сюда прочитал повесть.

– Валя широко‑о пошёл, – выделяя, удлиняя звучанием второе слово, сказал Вампилов. Надо было знать Сашу, чтобы за его сдержанным, но явным одобрением и восхищением почувствовать многозначный смысл его оценки. «Широко пошёл» – вовсе не значило, что друг начал широко печататься, что его признали и о нём заговорили. Нет, «широко пошёл» – значило: написал вещь с широким охватом жизни, с глубинным, как у классиков, пониманием скрытых мотивов и чувств героев. Вампилов, написавший к этому времени свою великую драму «Утиная охота», уже постиг подлинные черты настоящей литературы…

Впрочем, и популярность молодого писателя тоже была бесспорна. Повесть «Последний срок» вышла одновременно в издательствах Иркутска, Новосибирска, Москвы, в переводе на эстонский язык – в Таллине, на словацкий – в Братиславе. Некоторые рассказы, не публиковавшиеся ранее за рубежом, появились в журналах Польши, Болгарии, Чехословакии, ФРГ. Имя Валентина Распутина всё чаще упоминалось европейскими критиками.

 

В имени слышится: Русь…

 

В мае 1971 года в семье Распутиных появилось пополнение: родилась дочка. Назвали её Марией, но с первых же дней все родственники стали звать её по старой русской (а точнее – деревенской) традиции Марусей. Валентин был счастлив. Ещё с рождения сына Серёжи вошло в правило, что отец ежедневно гуляет с ребёнком, читает ему сказки, а когда малыша снарядили в школу, папиной обязанностью стало посещение родительских собраний.

Валерий Хайрюзов, в то время начинающий прозаик, оказавшись однажды в иркутском Доме литераторов вместе с Валентином и другими молодыми писателями, заметил, как Распутин торопился домой:

«Всей компанией мы пошли вдоль Ангары в сторону Белого дома. Незаметно дошли до драмтеатра, остановились. – Мне пора, – сказал Распутин. – Маруся болеет». Сохранилось письмо Валентина его тобольскому знакомому Василию Юровских, автору книги для детей «Материнское благословение». Распутин, всегда внимательный к своим коллегам, благодарит за присланный писателем сборник и с дружеской теплотой добавляет:

«Книжка прекрасная. Я имею в виду и то, как издана, и, главное, то, что в ней. Это большая редкость и радость, чтобы тексту, духу книжки было найдено столь точное, уютное и добротное жильё, этакий терем‑теремок. У меня ведь дочь, которой исполнилось на днях восемь лет, и мы с ней твою книжку по вечерам читаем».

Забавную подробность о «литературном вкусе» ещё маленькой, но самостоятельной Маруси упомянул Владимир Крупин в своих мемуарных записках:

«Как‑то, отправляясь за рубеж, отец спросил у Маруси: „Доченька, что тебе привезти?“ – „Стихи о Ленине“, – не задумываясь, ответила она».

О детях часто говорят: это дочь (или сын) своего отца или своей матери. В случае с Марусей такое утверждение касалось обоих родителей. Она переняла не только внешнее сходство с ними, она унаследовала их душу. Валентин Григорьевич описал пятилетнюю Марусю и её зарождающийся характер в рассказе «Что передать вороне?». Характер складывался похожим на отцовский:

«Я забежал на исходе дня в детский сад за дочерью. Дочь мне очень обрадовалась. Она спускалась по лестнице и, увидев меня, вся встрепенулась, обмерла, вцепившись ручонкой в поручень, но то была моя дочь: она не рванулась ко мне, не заторопилась, а, быстро овладев собой, с нарочитой сдержанностью и неторопливостью подошла и нехотя дала себя обнять. В ней выказывался характер, но я‑то видел сквозь этот врождённый, но не затвердевший ещё характер, каких усилий стоит ей сдерживаться и не кинуться мне на шею».

Вероятно, это Маруся, учась в школе, «распорядилась» так, чтобы отец взял «шефство» над её классом. Любимая учительница девочки, классная руководительница Александра Ивановна Бушмагина, вспоминала позже:

«Валентин Григорьевич был первым помощником во всех наших внеклассных начинаниях. То зайдёт в школу, то позвонит мне: „Какие у вас заботы, чем помочь?“ Дарил классу книги. И не только свои, но и тех авторов, которых отличал, ценил. Ребята любили „классные часы“, которые он проводил. Мы выбирали тему беседы, а Валентин Григорьевич готовился к разговору. И всегда детям было интересно с ним. Он был в нашей школе своим человеком».

«Светлана – моя сестра и Марусина мама – рассказывала, как они любили ходить на пляж, проводили там целый день, – писала в воспоминаниях Евгения Ивановна Молчанова. – Серёжа с воодушевлением разводил костёр, варил с помощью мамы в котелке похлёбку, кипятил чай. Вместе сооружали из веток шалаш, где и укладывалась после обеда спать младшая сестра, и отцу предоставлялась возможность спокойно в тишине работать. Здесь Валентину очень хорошо работалось. Именно здесь, на даче, в порту Байкал написаны его знаменитые произведения: рассказы „Что передать вороне?“, „Наташа“, „Век живи – век люби“, повесть „Прощание с Матёрой“. Через несколько лет Распутины купили дачу поближе к городу, на 28‑м километре байкальского тракта. А домик в порту Байкал был подарен нам, чему мы были очень рады и благодарны. Живём в нём уже более тридцати пяти лет. Маруся, приехав на Байкал, сразу предлагала отправляться „в походы“: на маяк, где можно было полюбоваться прекрасным видом, а заодно и пособирать душицу; в лес за грибами, за старыми коричневыми листьями бадана, которыми можно заваривать очень вкусный и ароматный чай; на первый туннель, на который мы забирались и разглядывали диковинную заячью капусту…»

 

 

Глава седьмая

КАКИЕ МЫ ДЕТИ ТВОИ, МАТЬ‑ЗЕМЛЯ?

 

Без чего нельзя жить

 

В 1972 году Валентин Распутин публикует повесть «Вниз и вверх по течению» (в журнале «Наш современник» – «Вниз по течению»), которую назвал в подзаголовке «очерком одной поездки». Её сюжет – поездка молодого писателя в родные ангарские места после долгого перерыва. В нём угадывается сам автор. В отличие от предыдущих художественных произведений, где Распутин устами героев с любовью говорил о благословенном уголке Сибири и с болью – о нависших над ним бедах, в новой повести он ведёт рассказ словно бы от своего имени. Эта особенность сказывается и на выстраданности размышлений, и на эмоциональном «градусе» повествования.

Майским вечером, добираясь в деревню на теплоходе, который плывёт уже не по реке, а по рукотворному морю, разлившемуся после сооружения мощной ГЭС, рассказчик переживает мучительное чувство:

«…чистые, негромкие звуки, пятнавшие наползающую на землю тишину, чуткость, отзывчивость и ненадёжность всего этого, вызывали в нём сладкое и томительное чувство благодарности и любви. „Как же так? – упрекая и сокрушаясь в забытьи, рассуждал он. – Почему мы на вред себе не хотим замечать то, что нам необходимо знать и видеть в первую очередь? Почему так много времени мы проводим в хлопотах о хлебе едином, и так редко поднимаем глаза вокруг себя, и останавливаемся в удивлении и тревоге: отчего я раньше не понимал, что это моё и что без этого нельзя жить? И почему забываем, что именно в такие минуты рождается и полнится красотой и добротой человеческая душа?“».

Это было редкое для тогдашней литературы стремление: описать не только земную, но и тайную, «небесную» жизнь души, её устремлённость в иные, вечные пределы. Речь не о загробной жизни, а о постижении высших смыслов бытия и сопоставлении с ними каждого нашего поступка и каждого шага. В этом сказывался творческий урок русских писателей и православных философов второй половины XIX – начала XX века. В 1970‑е годы в одной из бесед Валентин Распутин признавался:

«Сейчас писателю нельзя без классики, без постоянного перечитывания Достоевского, Толстого, Тургенева, Гоголя, Лескова, Бунина и других. Если говорить о моём круге чтения, то… постоянно приходится перечитывать, заново читать то, что было пропущено… Наша литература всегда была высоконравственной. Это относится не только к художественной литературе, это относится и к нашей философии, к нашим писателям‑философам. А их действительно нужно называть писателями, потому что это были философы необходимого нравственного направления. Мы их, к сожалению, знаем очень мало, знаем не полностью, знаем по нескольким статьям или книгам. А знать их необходимо. И этот пробел я постоянно стараюсь восполнять».

Любопытно, что в эти годы молодой писатель и на своё творчество смотрит сквозь призму такого отношения к жизни. В повести «Вниз и вверх по течению» он ставит себе жёсткий вопрос: а знаешь ли ты душу своего героя настолько, чтобы касаться тайны его чувств, поступков, наконец, божественной сути бытия?

«Давно уже, года два назад, Виктор видел запомнившийся ему сон. Собственно, это был даже не сон, а что‑то среднее между сном и обыкновенными, вполне контролируемыми размышлениями, составившими в забытьи горячечную картину, бред истерзанного сомнениями мозга. У Виктора тогда только что вышла книжка рассказов, в которой была одна история об умирающем старике, со всеми вытекающими отсюда вздохами, ахами, мыслями и чувствованиями – не чувствами, а именно чувствованиями, поскольку последнее предполагало более тонкий разрез человеческой души. Мало того – как всякий неопытный и потому смелый писатель, Виктор пошёл ещё дальше: попытался перебраться за черту, которая отделяет одно состояние от другого. Потом он догадался, что этого делать не следовало, но догадался, разумеется, поздно.

И вот будто встал на пороге человек старого, почти прозрачного вида, очень похожий на дедушку Виктора, но с более тонким, благообразно‑удлинённым, интеллигентным лицом (дедушка у Виктора был обыкновенный медвежатник; впрочем, подобная обыкновенность теперь уже стала редкостью). Встал этот человек из своего небытия и говорит:

– Прочитал я твою книжку.

– И как? – спрашивает Виктор, конечно, с надеждой, что книжка понравилась.

– А так, – вздохнув, отвечает тот. – Я не понимаю… – Он долго и задумчиво, с печальной проницательностью качает головой. – Не понимаю, зачем нужно писать о том, чего ты не можешь знать. Совсем не можешь, никак. Это не похоже ни на что совершенно, что у вас есть. Это настолько больше и значительней, настолько невероятней того, что может придумать ваша бедная фантазия… И потом… – полудедушка‑полупрофессор грустно улыбается, – ваши слова не годятся для этого. Они слишком мелки, слишком коротки. Вы о своём‑то, – опять вздох, – о человеческом не можете говорить как следует, а тут вон куда захотел, в такую тайну! Так, кажется, просто сказать, что хочешь, – нет, не можете. Что‑то видите, что‑то слышите, что‑то чувствуете, а что именно, не скажете или скажете неточно, приблизительно, невпопад. До чего же вы любите говорить приблизительно, ходить вокруг да около. Ах, Боже мой… А ты спрашиваешь: как? Когда ты встанешь на моё место и будешь знать то, что знаю я, тогда лишь ты по‑настоящему поймёшь, как слаб сейчас и немощен. Вот так. Если ты и впредь собираешься писать – дело твоё, но только не ходи никогда дальше своих сил».

Какой мудрый совет человеку, решившему описывать чужие души и чужие жизни со всеми их тайнами, приобретениями и потерями: «не ходи никогда дальше своих сил». Распутин и брался лишь за то, что было подъёмно для его духовных сил, но силы эти он постоянно стремился приумножать.

Собственно, при чтении распутинских произведений той поры, в которых он так проникновенно вспоминает о своём детстве, на ум приходят страницы его великих учителей – «Детство» и «Отрочество» Толстого, «Степь» Чехова, «Жизнь Арсеньева» Бунина, «Лето Господне» Шмелёва. И здесь мы говорим не о подражании, а о духе сочинений, их нравственном тоне.

В повести Чехова «Степь» мальчик Егорушка едет вместе с ямщиками, сопровождающими обоз с тюками шерсти, на юг России. Рядом с бывалыми путниками он открывает большую родину, взрослую жизнь, и всё это производит на нас чарующее впечатление:

«Попадается по пути молчаливый старик‑курган или каменная баба, поставленная бог весть кем и когда, бесшумно пролетит над землёю ночная птица, и мало‑помалу на память приходят степные легенды, рассказы встречных, сказки няньки‑степнячки и всё то, что сам сумел увидеть и постичь душою. И тогда в трескотне насекомых, в подозрительных фигурах и курганах, в голубом небе, в лунном свете, в полёте ночной птицы, во всём, что видишь и слышишь, начинают чудиться торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни; душа даёт отклик прекрасной, суровой родине, и хочется лететь над степью вместе с ночной птицей…»

А разве у Распутина в повести не то же ощущение счастливой полноты бытия при виде могучей реки, необъятной тайги до горизонта, плывущего к родному дому парохода? Сходны сам тон рассказа, чувство окрылённости, столь естественное в такой поездке:

«Он (Виктор. – А. Р.) плыл в воздухе, совсем один, сворачивая то к дальним молчаливым горам или чёрным пашням, то снова возвращаясь к реке, и всё, что оставалось позади него, отходило ко сну. Он плыл, благословляя открывшиеся ему в свой сокровенный час родные места на отдых и силу, и слышал, как они отзываются ему благодарным шёпотом.

Как хорошо теперь на островах, где поднимаются мягкие и нежные, будто мех, травы и особенно ярко и щедро цветут цветы, где запахи воды, земли и буйной зелени смешиваются в тонкий и острый хмельной настой, который, несмотря на вечные ветры, никогда не пропадает, лишь к осени становится острей и суше. От ветров гнутся в одну сторону деревья, но стоят крепко, кряжисто, широко раскинув цепкие и тугие корни. Возле воды заросли ольхи и тальника, а в нём ягодник – больше всего смородины. И всегда на острове возникает удивительное – обманчивое и одновременно верное – ощущение движения, словно ты на корабле, на пароходе, плывущем медленно и важно, и возникает оно не столько от воды кругом, сколько от волнующего чувства какой‑то приподнятости над землёй, пьянящего и желанного паренья. Знаешь, что стоишь на твёрдой земле, но под ногами, передвигаясь, мелко вздрагивает, поворачивает то влево, то вправо, и ты уже не в состоянии сопротивляться – плывёшь куда‑то осторожно и загадочно».

 

Скорбит душа

 

Однако в повести «Вниз и вверх по течению» уже пробивается та скорбь, которая зазвучит лейтмотивом в новой книге «Прощание с Матёрой». Молодой писатель плывёт на пароходе по рукотворному морю через несколько лет после затопления ангарских берегов. Ему, выросшему в заповедном уголке Сибири, всё, что он теперь видит, кажется апокалипсисом, дьявольским надругательством над его родной землёй.

«…Виктор проснулся от странного и длинного скребущего звука – будто теплоход трётся обо что‑то бортом. Он прислушался: нет, теплоход двигался, его мерные и частые, подхватывающие друг друга толчки чувствовались отчётливо… Зевая и морщась ото сна, Виктор поднялся с постели, опустил вниз и с трудом закрепил на задвижке срывающуюся решётку и вдруг отшатнулся: перед его лицом, едва не задев, подпрыгнула и исчезла грязная острая ветка. Впору было перекреститься: теплоход двигался по лесу. Мимо, царапая ветвями борт и оставляя на палубе сучки, проплыли две стоящие рядом берёзы, потом показалась верхушка сосны, потом снова берёза.

Виктор торопливо оделся и вышел на воздух. Теплоход пробирался внутрь какого‑то неведомого широкого залива, с берегов которого далеко в воду уходили деревья. Они торчали и впереди и сзади. Первое впечатление двоилось и подменялось; неясно было, что удивительней и невероятней: то ли считать теплоход, осторожно ползущий среди деревьев, огромным доисторическим чудовищем, то ли смотреть на деревья, растущие из воды, как на какую‑то фантастическую картину».

В первые же минуты встречи героя со своими близкими в доме на новом, обезображенном берегу он чувствует, что небывалые перемены перевернули не только уклад жизни деревни, но и самочувствие людей. Потрясение, душевное смятение, невозможность в одночасье приспособиться к чуждому быту – всё это с болью видит Виктор. Словно родные люди пережили светопреставление, он нетерпеливо спрашивает:

«– А как вода поднималась?..

– Ты думаешь, валом? – заговорил отец и покачал головой. – Нет. Но ходко. – Он ещё помолчал. – А я перед тем всё спускался туда. На бережку посижу, по улице, где избы стояли, пройдусь…

– Тянуло, – подтвердил Николай. – Я тоже ходил. Она ругается, – он кивнул на Настю, – то, сё надо по дому, а меня туда манит. Уж знали, что вот‑вот будут затоплять. Жалко. Вроде как прощаться ходили. С работы приду, поем – не поем, а уж под гору надо. Воровски убегу и прячусь где‑нибудь. Видишь: в одном месте наш бродит, в другом… Дядю Егора Плотникова Мишка каждый день матом оттуда выгонял. Сядет и сидит, ночь – не ночь, он как пристынет.

– Ага, – вскинулась бабушка, слушавшая до того с нетерпеливо‑мучительным напряжением на лице. – А мёртвых утопленниками сделали – это как? Они уж померли, а с ними всё равно не посчиталися. Это как?

– Да что уж сейчас про мёртвых говорить…

– А пошто не говорить? Там твоя бабка лежала. Все наши там лежали. А теперь где их искать, под каким берегом?

– Ну вот, – стал продолжать отец. – А в последний раз так было. Только с горы спускаться, гляжу: река уж взбучилась, кипит. Я скорей туда. Боюсь, не утонуть бы, а ноги несут, не удержишь. До дороги добежал, а вода с другой стороны, как раз до нашего двора дошла. И лезет, лезет, глазом видно, что лезет. Я прячусь от неё, но смотрю, не убегаю. Сор подняло, какой был, угли, крапиву, лебеду теребит. До избы докатилась, где изба наша стояла, и воронкой давай крутить – в подполье, значит, кинулась. Пока смотрел, оглянулся, а она уж меня со стороны обошла, уж брести надо. На первую гору за Егоровым огородом залез, вижу, народ из деревни бежит. А сначала один был, никого больше, первый её, холеру, встретил.

– А мы в тот день на покос ходили, – вспомнила Настя. – Ты был тогда, нет ли? – повернулась она к Николаю.

– А кто с тобой, интересно, ещё был, если не я? Может, Стёпка‑казак на нашу корову косил?

– А, был, был. Туда утром ушли – всё ничего, обратно к речке подбегаем – батюшки вы мои! – это что ж такое на белом свете деется! Мостик через речку сорвало, он, голубчик, посерёдке плавает, а вода по траве – ш‑ш‑ш – так и шумит, так и шумит. Как домой попадать? Полезли мы опять в гору. Далеко‑о пришлось обходить, до старой верховской дороги дошли – нигде больше не перебраться. Бегу и боюсь: а ну как всё на свете этой водой затопило – и старую деревню, и новую. Он, – на Николая, – на меня кричит: дура да дура. А что дура? Ежели никогда такого не бывало, поневоле испугаешься. Откуда что знаешь? Долго ли ошибиться, кто эту воду пускал. Потом её разве остановишь? А там ребятишки – конечно, сердце не на месте. В потёмках уж на поле выскочили – слава Богу, живы наши избёнки, стоят. А там, где старая деревня была, вода блестит».

И сам писатель, которому было так понятно и близко потрясение родных людей, тоже не мог оправиться от потери – ушли в чёрную темь отчее село, могилы бабушек и дедушек, близкие с детства тропинки, лесные лужайки, приречный песок. Ушла такая часть прошлой жизни, без которой будто осиротела душа, затмились вековая любовь и надежда. Рассказчик говорит о своём герое:

«Виктор никак не мог привыкнуть к тому, что он уже приехал, ему казалось, будто он всё ещё в дороге и остановился где‑то неподалёку от <


Поделиться с друзьями:

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.091 с.