Краткие замечания о jouissance — КиберПедия 

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Краткие замечания о jouissance

2022-10-04 38
Краткие замечания о jouissance 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Предлагаю термин Лакана jouissance выражать русским словом подлинность. Это не перевод, а передача смысла знаменитого лакановского понятия. По одной из этимологических версий, самой, пожалуй, распространнённой, подлинность означает правду, сказанную под кнутом-линем. Это правда, вырванная под пыткой. Кроме того, подлинность это и привилегированное означающее, особое означающее - состояние "бытия живым". В пограничных ситуациях такое состояние переживается особенно остро. Как пел Егор Летов: "И на все вопросы отвечать: "Всегда живой!" И раз подлинность соотносится с пыткой, то не будет большой натяжкой связать её с фрейдовской темой мазохизма по ту сторону принципа удовольствия.

По Гегелю, человек par excellence – это самоубийца. Только тот, кто отважился на добровольную смерть, способен обрести субъектную свободу в субстанциональном мире. Негация обрушивает спасительные иллюзии. Такая вот субстанция, как субъект. Субстанция обретает свой эйдетический финализм в фигуре героя. Бытие чревато ничто. Сомнительно, что это имеет отношение к аристотелевскому этическому идеалу схоластического господина-созерцателя. Это именно героическая бестия Гегеля. Таким образом, jouissance-подлинность связана с влечением к смерти. Тут какое-то одиночество… Человек умирает один. Но дело не в том, что смерть всегда только собственная (это какой-то романтический непродуманный миф). Дело в том, что решимость к смерти собирает рассеянную жизнь во вспышке jouissance-наслаждения. Фантазм о смерти исцеляет. Человек в присутствии смерти наконец-то становится целым – живым. И оргиастическая интенсивность последней вспышки жизни не требует признания другого, потому что вот он «объективный» край – фантазм о ничто. Да и некому признавать, на пути в Икстлан встречаются лишь люди-фантомы. Но на чьи вопросы Летов отвечал «Всегда живой!»?

И главное. Jouissance это избыток, невыносимое наслаждение-страдание перед лицом утраты чего-то, перед лицом смерти. Лакан связывал jouissance с невозможностью всё означить. Есть вещи, выпадающие из регистра Символического. Язык терпит неудачу - это формальная смерть. "Смерть", разумеется, тоже странное означающее, поскольку у живого существа нет опыта ничто. Но есть опыт утраты, распада, внутренней тьмы и ужаса. Это суть означающие для кайрической неудачи. Но Символическое не терпит пустоты и стремится залатать прореху. Тем самым, запускается принцип навязчивого повторения - вновь пробовать добиться подлинности. Но это невозможно. Повторение невозможно, как говорил Кьеркегор. Ускользание кайроса возбуждает психику и конденсирует интенсивность jouissance, как наслаждения над пропастью. Связь траты и утраты. Подлинность это доступная человеку мера трансгрессии, всегда частичная.

Структурно jouissance имеет сходство с эпилептической аурой. С аурой в форме вселенского блаженства. Дни и недели чернухи-нигредо стоят секунд наслаждения-подлинности. Достоевский бы оценил это чёрное солнце.Таким образом, jouissance открывает экономический аспект искупления. На дивиденд Капитала (на наслаждение-подлинность) искупается-покупается страдание души человеческой.Вся ирония в том, что Достоевский прекрасно понимал, что его мистические экстазы суть всего лишь симптомы эпилепсии. Но всё равно был благодарен. Кому? Какому-такому Богу? Этот «божественный» потлач благодарности вскрывает обсессивную природу экономической формации.

И ещё. Jouissance, как симулякр аристотелевского эйдоса. В материи-хюле есть всё, кроме завершённости. Эйдос это завершённость хюле. Эйдоса нет, как вещи. Эйдос неуловим и недостижим для хюле. Это чудо. Отсюда у Лакана тема тюхе. Эйдос это финализм. Как говорил Спиноза, совершенство и бытие это одно и тоже. Совершенство, как завершенство. Красивая жизнь должна закончится красивой гибелью героя. Jouissance-подлинность и есть доступный человеку финализм. Воображаемые врата смерти. Наслаждение - награда в конце.

Риторически о риторах

В реке философии значимая струя её – прикладное разочарование. Хорошая, годная философия выводит на чистую воду боевое колдунство риторов. Последние не обязательно циничные софисты, или невежественные тупицы, или того хуже, жрецы-идеологи, подельники универсальных ментов. Прежде всего, это эпигоны. Философ обязан разгребать спам учёных попугаев, всех этих прохвессоров, повторяющих чужие слова, за отсутствием опыта собственной радикальной мысли.
Из экзистенциального зияния в круге политического рождается адамическое удивление, оно претворяется в сияние одинокого понимания, заключив которое в структуру членораздельной речи, философ пишет эпохальный текст. Поэтому все великие философские книги, выросшие из эпохэ, очень просты для понимания. Они могут быть как угодно изощрены структурно, могут быть написаны на неудобочитаемом «ангельском эсперанто», но если занять ту же инстанцию, что и автор, то текст начинает читаться – сыпаться, как домино, образующие мозаику. И смыслы, порождаемые, или если угодно, активизируемые таким текстом, связаны с самыми что ни на есть простыми житейскими вещами. В этом и величие великих философов. Они пишут о простом, о том, что рядом, как говорил Хайдеггер – о ближайшем. Платон, Аристотель, Гегель – все писали о простом и ежедневном. Но взгляд замыливается, машинально работает экономия мышления, и мы не видим. А они видят. Увидели и написали.

Но это их опыт, аутентичный и уникальный. Они где-то в ясности, а мы тута, строго говоря, здеся. И тогда на сцене жизненного театра появляются гермесы-истолкователи. Их задача – превратить схолу в школу. Свободная, досужая стихия чистой мысли не нужна. Философия избыточна, как жизнь. Жизнь не нужна. Надеюсь, это понятно?

Эпигоны работают нам на благо. Они – педагоги. А народишко глупый, ему работать надо, своей пользы он не понимает. Ему без демагогов – водителей народа – никуда. Смесить субтильную субстанцию до грубой и приспособить её к делу тяжёлого вавилоностроения – для этого нужна профессура. Почитайте любой учебник по философии – там, прежде всего, схемы. Во всех смыслах этого греческого слова. «Схема» – буквально, образ. Отсюда «схимники» – монахи, принимающие на себя ангельский образ. Но схема это и логический скелет, очищенный от тонкой плоти интеллигибельной материи. Эти твёрдые останки вмуровываются служителями культуры в Великую Стену, отделяющую цивилизацию от варварства. Гегель, ругая формализм в «Феноменологии духа», каламбурил – сравнивал схему (scheme) с призраком (schemen). Кто мыслит абстрактно? Рыночная торговка. Покровитель её – Гермес.

Академическая традиция создаётся безвестными преподавателями факультетов философии. Они и запускают в общество философские мемы, задающие рамки «понимания» с его самособойразумеемостью, все эти штампы, замещающие в массовом сознании мысль. Мыслитель в одиночестве чего-то там придумает новаторского, а популяризаторы пиарят это, порождая социальный диспозитив (ещё один модный сейчас мем, «мем» – тоже модный мем). Вот кто истинный хозяин Имён – автор учебника и статей для энциклопедии.

Бесконечная хроника арканарской резни
Входите, ибо здесь тоже обитают боги.
Гераклит Эфесский.

 

Румата уже не скорбит, чувства его оставили. Ари убили, барона Пампу убили. Бог устал. Но инерция всеобщего безумия несёт его, заставляя убивать. Начало истории – пред-стоящее. Травматическое прошлое возвращается вновь и вновь. И нет этому конца и края. Трудно.

Главный формальный приём Алексея Германа – сенсорный овердрайв. В фильме «Трудно быть богом» он доведён до логического завершения, до мощного не взрыва, но всхлипа. Апокалипсис бесконечен и безначален.

В кадре всего невообразимо много. Пределы числа Миллера сознательно не соблюдаются, структурная иерархия композиционных элементов отброшена. Всё лезет в восприятие одновременно. Нет никого и ничего выделенного. В кадре толкутся люди, части тел, какие-то вещи, сверху постоянно что-то свисает – крюки, верёвки, цепи, туши. Монтаж паузальный, коллажный, на первый взгляд абсурдный. И всё это обрушено в гипернатурализм, столь шокирующий обывателей: липкая грязь повсюду, сопли, нечистоты, задницы, срамные уды, горы трупов, кишки наружу. При этом мизансцены, судя по всему, выстроены ювелирно, каждое движение продуманно. Я уж не говорю про невообразимую затейливость антуража. Не удивлён тому, что фильм снимался 15 лет. Удивительно, что Герман вообще успел справиться стакой фактурой.

Герман мастерски использует свой старый приём полифонического озвучивания, апробированный ещё в «Иване Лапшине» – равномерное микширование разных звуков: реплики героев наплывают друг на друга, все говорят одновременно в разных частях кадра и на одной громкости, постоянно что-то капает, что-то позвякивает, голос второстепенного персонажа забивает голос нарратора, всё это тонет в шуме дождя. Речь при озвучании намеренно разведена с артикуляцией губ.

Зачем нужен весь этот формальный перегруз? Для единственного, для самого важного. Трудно быть богом. Кто этот бог? Вот ключевой вопрос, который следует задать себе в попытке понимания фильма. Это не Антон, прогрессор с Земли. Нет уже никаких прогрессоров, есть только дон Румата Эсторский, вырожденный потомок местного божка. Есть раздражённые друг на друга, забывшие зачем они тут земляне. Их удел – тоска от невозможности что-то исправить. «Бог сдох. А как же иначе»,– говорит Арата Горбатый,– «Утёр соплю и сдох».

Обратите внимание – актёры периодически заглядывают в плывущую одним планом камеру, даже Румата, что вообще-то не принято при классическом построении кадра. На кого они смотрят? Они смотрят на бога. На единственного бога этого босховского ада. Кто этот бог?

Это ты. И это я. Это на моём лбу обруч с видеокамерой. У тебя такой же. Это мы неотрывно пялимся на всю эту Кеному. Зритель и есть божественный Наблюдатель, охуевающий от зрелища.

Брутальная избыточность кинематографического языка Германа порождает своим овердрайвом утомление перцепции и апперцепции. Это и нужно режиссёру. Крайнее истощение выкидывает человека в точку Наблюдателя.

Ещё один приём: так же как и в книге Стругацких арканарцы разговаривают на вполне земном языке, лексически, интонационно, идеоматически. Но при этом используют какие-то странные ритуалы, странные повадки. В книге это тоже есть, но не так выражено. В фильме же очевидно, что перед нами инопланетяне, их человеческая поведенческая логика постоянно рвётся в самый неожиданный момент, они кривляются, корчат рожи, ведут себя как полоумные. Это усугубляет ощущение остранённости. А потом вдруг кто-то суёт в лицо Румате: «Скушай картошечку». Эта синергия зрителя и зрелища порождает особый ритм: арканарский макабр то засасывает Взгляд в свою трясину, то выблёвывает его в состояние расхлябанной астении. Эта апатейя переживается как болезненное освобождение. Мёртвого бога, подобно Гамлету, увозят прочь по брейгелевскому снегу. На Землю он уже не вернётся. Некому возвращаться. Джаз, сыгранный на варварской дудке, сводит конец с началом. «Тебе нравится эта музыка? У меня от неё живот болит».

Но мы всего лишь люди, современники тутси и хуту. Наш взор прикован к земному мракобесию. Свержение тирана оскверняется килоновым грехом, за революцией следует братоубийственная бойня. Так было, так есть, и так будет. Мы не в силах быть над схваткой, сердца наши полны жалости, мы не можем этого сделать. Но и исправить ничего неспособны. Чтобы мы не делали, становится только хуже. Мы погружены в бесчеловечную Таковость. Диалогический зазор постоянно схлопывается в равномерном гуле, глаза заливаются кровью. Румата обращается к дону Рэбе: «Если я с Вами говорю, это ещё не значит, что я с Вами беседую». В фильме постоянно кого-то выпихивают, прогоняют из кадра – «Уйди отсюда!», «Пошёл вон!». Но они всё равно настырно лезут прямо в камеру, делая осмысленную беседу невозможной.

Но в фильме вообще нет литературщины. Почти нет нормальных диалогов. Это тоже приём. Это вам не «Сталкер» Тарковского, где рафинированные интеллигенты стоят и жуют шестидесятнические банальности. «Трудно быть богом» Алексея Германа сугубо кинематографичен. В фильме нет никакого скрытого смысла, никаких иллюстраций и аллегорий. Всё на поверхности. Просто поверхность двигается. Доминантные афористические фразы из книги Стругацких погружены режиссёром в плотную ткань видеоряда и саунда, композиционного выделения нет. Актёр, бывший комик, произносит главные слова книги без всякой патетики, как бы между прочим.

Это мы должны своим собирающим вниманием осознать те слова заново, потому что нам больше не из чего сделать добро. Первоматерия из которой создаётся Магистериум – это, как известно из алхимии, всего-навсего дерьмо, невзрачная субстанция. Она валяется на обочине, её и не заметишь так просто. Но нам больше не на что смотреть, и не к чему прислушиваться. Слух забит шумным спамом, ищущий взгляд упирается в комки материи, и ноги наши в грязи.

Фильм о Невозможности. О невозможности Бога, о невозможности нравственного Взгляда, о невозможности слипнуться с отвратительной первоматерией, и о невозможности оторвать от неё отстранённый Взгляд и закрыть уши.


Сияние

Well we all shine on,
Like the moon and the stars and the sun.
Кармический завет товарища Леннона

Критерий истины единственный – the shining. Больше нет никаких законов. Это единое на потребу. Мы все это прекрасно знаем, но об этом следует благочестиво молчать в тряпочку. Вытеснить очевидное за пределы восприятия – для души ещё полезней. Нет ничего странного в том, что слепым пятном стал именно светоносный простор развёрнутого изнутри наружу внутреннего огня. Критерион – мерило различения, преступный закон силу имеющий, самого себя легитимизирующий. Это начало сегрегации, ведь там где свет нет никакой тьмы. Этого нельзя. Массовая редукция до собственного световидного желания уронит глобальную экономику и развалит хрупкую культуру тотальности. По влажным лесам Манхэттена опять будут бродить лоси. Деградация до свободы недопустима.

Философское аматюр-порно бескорыстно и бесполезно. Что проку толковать о самом скрытом и самом поверхностном? Слепому речью не поможешь, чающему эзотерических тайн не вернуть взгляд на землю. После прямого насилия слово – главное орудие подчинения, оно изначала было сказано как табу, сплачивающее племя вокруг фигуры запрета. Но древние киты по-прежнему поют свои песни, узнавая друг друга за тысячи миль. Сегрегационное узнавание – этого довольно, глупо требовать от поэзии большего. Безграничный мир снаружи всех измерений стягивается поэзией в пределы места встречи. Кто чувствует – тот знает, как пела Рита Марли. А кто не знает – тот неудачник, кто бы сомневался. Но весь непристойный секрет в том, что чувствуют все. Всё это с тобой, как пел ещё один поэт. Поэтов много.

Человеческая история мистифицирована. Нет, и никогда не было никакого антропологического прогресса, добываемого воспитанием. Всё это господская суггестия, оправдывающая порабощение жизни-зоэ теологией становления. Нас тащила на убой история отчуждения, но мы – всего лишь просветлённые голые обезьяны, гуляющие по воде. Мы – счастливые моряки и наша родина – ракушечная свобода. Мы – животные живущие жизнь, как птицы небесные, как рыбы бессловесные, как жестокие ангелы.

Но не было и примордиальной Плеромы. Всё это шаманские выдумки клерикалов: запрещение доступного всем удовольствия, с тем, чтобы сцеживать его ритуально в виде наслаждения в целях возгонки Капитала. Приватизация нуминозного. Как, однако, ловко придумано – превратить неуловимую словами естественность в недостижимый приз для дегенератов.

Но разве человек естественный не руссоистский миф анархо-примитивистов? Миф, конечно. Новое сказание о Золотом веке, эпохе сновидений, когда блаженные охотники-собиратели бродили по майдану Земли, бесцельно, не утруждаясь, равные богам и полосатым белкам. Проклятие хронического времени ещё не давило монотонией, и восприятие вмещало тайну мира. Каждый день был первым. И полдень не отличал себя от утра.

Кому-то – вершки, а кому-то – корешки. Оперативная роль всякого мифа – выдрать с корнем и собрать: своей ложью прервать сплошной поток наличного и вытолкнуть поддавшихся чарам в круг другого начала. Миф цезурой вторгается в плотное тело правды и открывает другую истину, конфликтную привычной естине-естности. Миф сегрегирует своих верных от других мифов, от мифов Других. Миф изменяет прошлое. Фантасиа переставляет местами временные отрезки, позволяя использовать фантазм о прошлом для прорыва в настоящее. Эпос о Золотом веке – это детская сказка для маленьких наследников Золотого рода. Гесиодовская эпоха Кроноса не в прошлом, она – в сокрытом настоящем, вне закрытых век.

Не надо бояться слов, они пусты, как гнутые ложки. Но если их совместить с Желанием, пустота всевозможности накроет с головой. Вкус «пирожных Мадлен» столкнёт с памятью о том, что было всегда. Пробуждения не произойдёт, но появится возможность странствовать по онейрическим мирам, не застревая ни в одном. Если не цепляться за метафору, привилегированных Означающих станет много, пусть плывут себе по верхним водам. Не стоит обращать внимание на мальстрим Означаемого. Спите спокойно, реальность сама вернётся. Она всегда возвращается.

Почему для всеобщего и окончательного освобождения так важно признать контингентность узловых точек истории? Потому что всё могло быть по-другому. Принципиально важна точка отчёта, как поворотного пункта или как момента разрыва постепенности. Случилось так, как оно случилось, но могло выйти по-иному. Ничто не предопределено, пока орёл не упадёт решкой на свою жертву. Вот тогда случайность становится непроходимой необходимостью. Но пока событие не активировано, оно не детерминирует, не порождает, как причина, хвосты следствий, поскольку его ещё нет. Считать обратное – значит теологизировать историю, приписывать ей заведомый провиденциальный смысл, каковое мифотворчество есть бессознательная ретроактивность познающего разума. Если всё могло быть по-другому, то, спрашивается – почему оно не может быть по-другому и сейчас? Если допустить себя в событийную онтологию, насыщенную люфтами паузальных связей, то раскроется…

Раскроется странная естественность длящегося счастливого случая. Событие может бытийствовать не только революционным мигом. Как такое бывает? Разве момент свободы не первый трип дитя вдали от дома? Разве свобода не мигает, как крот из норы? Гегелевское понятие «стихия устойчивости» должно быть приложимо к событийному взрыву. Революционный Big Bang рождает новый мир. Мир в Повторении – это длящийся онтологический взрыв. Мы живём на одном из разлетающихся осколков? Естественно. Ведь мы сами вспышки. Мы все сияем ровным светом. Как Луна, как звёзды, как Солнце.

Паноптическая сокрытость

Откровенность, искренность и прямота суть трёп. Человек откровенный это трепач. Он всё разболтал. Открытость сродни порнографии. Как в порнографии нет места для любви, так в откровенности нет глубины. Глубина предполагает сокровенный неисследимый исток, в то время как в паноптикуме глубина вывернута на бесстыдный позор. Срам, да и только.

Однако власть взора и умозрения вовсе не тотальна. Человек не видит ближайшего. Его ищущий взгляд устремлён за горизонт, там скрыто обещанное. Его подозрительность толкает заглянуть за угол – наверняка там интересно. Вещи объёмны, другая сторона не видна – надо перевернуть и посмотреть чего там. А вблизи и смотреть не на что – рядом с глазницами всё привычно и банально. Слова послушно струятся за отвлечённым взором, фиксируя мечты, как стоянки метафоры. Посему речевой эксгбиционизм (или, как его называют в народе, духовный стриптиз) – лучшее средство сбить человека с панталыку. Хочешь спрятать – положи на виду. Истина всегда банальна. Вот есть то, что есть. Смотри. Не видит.

И дело не только в нынешней дискурсивной инфляции, воспетой постмодерном. Внимание съезжает с прямого ракурса, а глаз начинает косить не только потому, что истин стало много. Оно конечно, перегруз ёмкости восприятия – почтенное средство для смещения точки сборки. Порнографический овердрайв перцепции порождает пургу в апперцепции – дискурсивный галлюциноз. А от перцептивного релятивизма до щели между мирами совсем недалеко. Пару трипов.

Но сам механизм отвлечения внимания – он древний. Это была стратегия обхода необходимого места – апории. Величайшая травмирующая апория – таковость сущего. Есть то, что есть. Не обойти, не объехать. Метафизика и родилась, как эскапистская попытка ускользания от пут наличного. Прошмыгнуть взглядом между, поверх, сквозь. Оказаться за пределами давящей естности вещей. Ум – это беглец.

Ум – это охотник. Он видит следы иного, того чего нет. Он исследует, следует по следам-тюпосам, солнечный день для него – пустые потёмки. Мировая ночь покрывает его охотничьи угодья. Аскетическое абстрагирование кастрирует инцестуальную чувственную связь с грубым сущим и выкидывает следователя в мир виртуального, к субтильным структурам. О как они красивы!

Когда-то очень давно наши пращуры под грибами ли, в онейрическом ли путешествии,– то не узнато – познакомились с логосом. Простая рассудочная логика эмансипирует реализацию желания от навыка-дрессуры. Не иначе бывшие гоминиды испытали церебральный оргазм, столкнувшись с этим потрясающим эффектом логики. Логика сверкает и переливается как гранёный алмаз. Логика тоже есть, но она – структура, она позволяет осознать своё желание и превратить его в отделённую от мира разъятость. Второй мир, сияющий и прекрасный, он свёртывается в единство и разворачивается архитектоническим строем подобно музыке. Логикой можно наслаждаться самой по себе, она красива.

И самое главное: рацио рождает Политическое. Точнее говоря, это одно и то же. Рациональность делает свободным. Логика – это процедура освобождения, поскольку логика – это членораздельность. Логика никому не принадлежит, она принадлежит всем, кто способен к ней. Логика – трофей начинающего шамана. Отныне логос – оружие охотящегося на собственную тень.

Логика всегда на поверхности второго мира. Достаточно абстрагироваться от чувственного сущего и вот она уже здесь. Или вы там. Логика так же порнографична как и открытость мира. Ясность желания непристойна. А поскольку логика политична, то она непристойна вдвойне. Итифаллос осознанного желания превращает стихийного дивида в атомон, в индивида. Вы осмеливаетесь артикулировать своё желание, делать его пред-метом, речью выставляя его на агору, на всеобщее обозрение. Позор вам.

Вот она речь. Смотри. Поле речи, как, впрочем, и мышление – та же агора, там снуют бессовестные софисты, доказывающие, что дважды два – пять. Замечательное переоткрытие психоанализа, этой философии Подозрения, состоит в том, что бессознательное – это не только смутные толчки-желания, но и субтильный мир символических форм. Но там, в умном мире культуры-мультуры, работает не логика, а риторические тропы. Это мир словесных чар, наводимых искусными софистами. Напомню, что Аристотель описал формальную логику и тропические формы, чтобы дать демократическому полису оружие против суггестии манипуляторов общественным сознанием. Формальная логика – это политический проект. Когда на агоре обсуждается всеобщее,– дело народа – нужна позорная логика, сводящая в единый процессуальный круг простецов и мудрецов. Творится понятный всем суд – судят да рядят, как быть дальше всем и каждому. Одной клятвы, как апелляции к невидимым богам, у которых тоже свой сокрытый секс на пару с визионером, уже недостаточно. Для демократии нужна профаническая, порнографическая логика.

Но тот же психоанализ показывает, что человек избегает очевидного. Правда жизни вытесняется и дребезжит симптомами где-то там в бессознательном. На открытости лежит табу. Зрелище истины запрещено к просмотру. Сарказмос – жестокое сдирание личины в желании обнажить душу – объявлено неприличностью. Как я уже сказал, господские структуры транспонируют человеческое внимание с ближайшего на горизонт событий, туда, где творится мистерия пресуществления невидимого капитала в осязаемые (порнографичные) блага, которые вновь горят топливом в печи самоотчужденного желания. Вавилонская башня – это огромная дантова воронка, это гигантский бур, задача которого прорваться на ту сторону.

Но есть точка восприятия, где стакан являет собою просто стакан. Это адамическое место встречи, где в пустой открытости белого света вновь прибывшим вещам дают их имена. Это место культивируется многофокусной перспективой и нежеланием желать желание Другого. Вот просто горы, вот просто озеро. Вещи определены не хватким вниманием нехватки, не спазматической волей, а просто солнечным светом. Вещи светотенью выходят и кажут себя на бесконечном свитке мира. Их имена – молчаливые имена, они ничего не скажут, потому что имена и есть сами вещи. Они громоздятся как скалы и пребывают как спокойные воды. Там не о чем говорить. Поэтому говорить можно бесконечно. Бесполезно показывать и объяснять, ведь всё и так всегда было на виду. Говорите правду, вам всё равно никто не поверит.

 

Психотическое воображение


Намедни с другом обсуждали по скайпу тему желания и пролетаризации воображения. Пока рано говорить что-то однозначно, но в виде гипотез опубликовать ряд предварительных тезисов уже можно. Пока это лишь сфайрос в вакууме, да и сыро и грубо всё, но пусть будет.

Для начала немного лаканианской догматики. Как известно, у Лакана есть три типа поциентов (нормальных у него не предусмотрено). Типология эта связана с отношением людей к их собственному желанию. Типы эти таковы: перверт, психотик, невротик. Перверт это тот, кто живёт чужим желанием. Психотик это тот, кто живёт только своим желанием. Невротик – тот, кого колбасит между своим и чужим желанием. Это если грубо, без деталей.

Так вот. Общественная симптоматика меняется от эпохи к эпохе. Скажем, давно уже клиническая редкость – истерия. А она была обычной для пуританской Европы XIX века. А XX век это всё история невроза. Колбасило по всему мясокомбинату. Ангст и всё такое. И вот нынешние психоаналитики-лаканианцы обратили внимание, что на Западе медленно, но верно невроз уступает место психозу. Становится всё больше психотиков. Это всякие дауншифтеры, фрилансеры, хиппи какие-нибудь, и прочие городские сумасшедшие. Такое всемирное Гоа.

Кто такой психотик? Психотик – это свободный человек. Психотик – это человек, который делает, что ему хочется, без оглядки на Большого Другого и его тоталитарные символические регламентации. Ясно дело, что человек свободный – это псих ненормальный.

Далее. Другой тезис. История Запада – это история эскалации отчуждения. Вершина дна этого становления – теологический пролетарий.

Кто такой теологический пролетарий? Это агент самого ничто. Это человек, психику которого вытоптали ангелы опустошения. Пролетарию нечего терять, кроме своих цепей. Пролетарий – это продукт алхимического гниения.

Как ему, онтологическому «ниггеру», выйти в альбедо и, не побоюсь этого слова, в рубедо? С помощью психотического воображения, товарищи. Тут ведь какая штука. Оно, конечно, пролетарий свободен, но только в аспекте нигредо, в аспекте негации. Для всеобщего и окончательного недостаточно одной эмансипации воображения. [Кстати, надо будет как-нибудь замутить для ширнармасс методичку по прикладному разочарованию. Всё никак не соберусь.] Свобода от чар – это, конечно, хорошо, но нужен конструктив. Нужен новый мир взамен старого. Мы же не нигилисты какие. Правильно, товарищи? Правильно.

Тут важный момент. Критика интеллигентщины. Это я к тому, что интеллигент, в строгом смысле этого слова, это человек идеи, эйдоса, метафизической интеллигенции, восходящей к самовращающемуся Сфайросу. В силу этого, интеллигент априори служитель аненербе – всех этих высоких традиций, академизма и прочего наличного. Всё это хорошо, но это всего лишь плечи гигантов.

Психотическое воображение же направлено на создание нового. Это магическое творение ex nihilo. «Эх, нехило», конечно, условно, поскольку всегда уже есть плечи гигантов, необходимая материя и всё такое. Но не в этом суть. Суть в том, что важен имагинативный взрыв постепенности, обвал домино.

Существуют три соблазна на пути реализации психотического воображения:

Во-первых, омещанивание, как вторичная невротизация. Пожалуй, даже первертизация. Жадность, анальная фиксация и потреблядская погоня за капиталистической агальмой. Перверты (пидарасы в плохом смысле) – конформные кнехты желания Другого. Воображение пролетарского психа может застрять в болоте филистерства из-за фиксации на опредмечивании. Зацепился магическим вниманием за какую-нибудь частную лялю и ауфидерзейн – мир стянулся в идола, а небо в копеечку.

Во-вторых, аннигиляция в результате событийного революционного взрыва. Бумс! – и крышу снесло. Ещё одним шизофреником больше. Опасно. Воздух свободы действует на неокрепшие умы как чистый кислород. Тут надо с толком. Крепкий тональ никогда не помешает.

В-третьих, люмпенизация. Деклассированные элементы, вот эти вот всякие городские фрики, они, конечно, свободны, но они ничего не производят, тунеядцы. И главное – они не производят Желание. Другими словами, не хотят ничего, лежат кверху пузом, анашу курят. Тоже мне, даосы выискались. Я не против, конечно, сам не прочь массу подавить, но речь-то о полноте жизни, как потоке желания. Речь о марксовой страсти.

Что активирует психотическое воображение? Технэ. То самое технэ, на которое ругался Хайдеггер (ну, хорошо, пусть не ругался). Именно научно-технический прогресс делает субъектом психотической имагинации теологического пролетария. Поскольку развитие техники соединяет утопическое воображение и аффективное желание с телесной реальностью, и, через обратную связь, подстёгивает воображение.

Как техника растормаживает воображение? Через начальный опыт всемогущества. Техника открывает двери возможного. Всё больше и больше возможно. Ничтожный (то есть свободный) субъект превращается в демиурга, созидающего миры. Голая обезьяна с гранатой осуществляет Большой Взрыв.

Уроки

И для того, чтобы относящееся к этой науке [политике – прим. ssf]
исследовать с той же свободой духа,
с какой мы относимся обыкновенно к предметам математики,
я постоянно старался не осмеивать человеческих поступков,
не огорчаться ими и не клясть их, а понимать.
Б.Спиноза, «Политический трактат», глава I, § 4.

Я помалкивал о событиях на Украине, поскольку они до невероятия укладываются в матрицу левого гегельянства. А гегельянство само по себе мне давно уже неинтересно. Политическую философию Гегеля надо преодолеть в сторону коммунистической политической философии. Но она, сука, не преодолевается. Раз уж «Феноменология духа» есть азбука Великой французской революции, то усмотреть аналогии украинских событий с ВФР не представляет особого труда. Понятно дело, что масштабы не те, композиция элементов и скорость событий несколько иные, но однако… Вот вам штурм Бастилии и Версаля, вот вам восставшие санкюлоты с коктейлями Молотова, вот – слабак Бурбон, вот он ползучий микротеррор победителей, вот она – юго-восточная и крымская Вандея, вот они – хитрожопые термидорианцы – правительство Турчинова, а вот и наполеончики из «Правого сектора», устанавливающие явочным порядком свою власть винтовки. Да и роль России одна и та же.

Но дело, конечно, не в аналогиях, которые всегда хромают. Дело в сущности. А сущность события, как известно из Гегеля, становится понятна лишь тогда, когда само событие прошло. А поскольку ничего ещё не закончилось, то можно ожидать чего угодно: реставрацию бурбона-Януковича на русских штыках, отпадение Крыма, приход на помощь молодой демократии другой демократии чуть постарше (поход Лафайета наоборот). Чем всё закончится неизвестно – небом Аустерлица или Ватерлоо. Не узнато, как говорят кержаки на Алтае.

Но всё же самое главное усмотреть уже можно. Майдан упустил свою счастливую возможность. Любая революция открывает щель между политическими мирами, сквозь неё дует ветер свободы. В неравновесном событии революции возможно всё. Но восставшие утеряли свой «кубический сантиметр удачи». Из пучка открывшихся возможностей восторжествовала и стала актуальностью реакционная потенция. Двери захлопнулись и теперь судьба бунтарей – обсессивно-компульсивный Wiederholungszwang доктора Фрейда, теперь они заложники принципа навязчивого повторения.

И ещё. Нам, левым, необходимо извлечь уроки из происшедшего. Всё самое интересное и важное для нас уже случилось. И если мы не хотим оставаться пикейными жилетами, нам надо оставить истерики и начать учиться на чужих победах и ошибках.

Для себя из украинских событий я вынес главный урок: историческая и онтологическая роль провокаторства. Диалектика взаимообратимой провокации. Я не придавал этому значения, однако ещё blanqi (мир праху его) в своё время проницательно упоминал о революционной роли провокации. К сожалению, эта тема отдана на откуп конспирологам. В то время, как это достойно отдельного теоретического исследования – как засланный казачок, провокатор-шпион оказывается двойным «шпионом неизвестной Родины». Короче говоря, следует начать медитировать на тему «пломбированного вагона». Чем и займусь.


Поделиться с друзьями:

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.07 с.