Нынешнее политическое положение в целом. – Филипп — КиберПедия 

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Нынешнее политическое положение в целом. – Филипп

2022-07-07 28
Нынешнее политическое положение в целом. – Филипп 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

 

Париж, улица Анфер, 1837

 

Перейдя от размышлений о политике законной монархии к политике в целом, скажу, что, читая написанное мною об этой политике в 1831, 1832 и 1833 годах, я убеждаюсь, что предвидения мои были довольно верными.

Луи Филипп – неглупый человек, чей язык извергает потоки общих мест. Он по нраву Европе, и она пеняет нам за то, что мы его не ценим; Англия радуется, что мы вслед за ней свергли короля; другие государи ненавидят законную монархию, ибо не сумели покорить ее своей воле. Филипп поработил всех своих приближенных; он надул своих министров: назначил их, потом отставил, снова назначил, скомпрометировал, – если сегодня что‑нибудь еще может скомпрометировать человека, – и снова отстранил от дел.

Превосходство Филиппа очевидно, но относительно; живи он в эпоху, когда в обществе еще теплилась жизнь, вся его посредственность вышла бы наружу. Две страсти губят его достоинства: чрезмерная любовь к собственным детям и ненасытная жажда богатства; обе они будут беспрестанно помрачать его рассудок.

В отличие от королей из старшей ветви Бурбонов, Филиппа не волнует честь Франции: что для него честь? В отличие от приближенных Людовика XVI, он не боится народных бунтов. Он укрывается под сенью преступления своего отца *: ненависть к добру не тяготеет над ним; он сообщник, а не жертва.

Оценив усталость эпохи и подлость сердец, Филипп почувствовал себя вольготно. На смену свободам, как я и предсказывал еще в моей прощальной речи в палате пэров, пришли законы, наводящие страх, но никто не шевельнул и пальцем; в стране царит произвол; власть запятнала себя резней на улице Транснонен, расстрелами в Лионе *, судебными преследованиями прессы, арестами граждан, которых месяцами и даже годами держали в тюрьме в качестве предупредительной меры, но никто не постыдился рукоплескать всему этому. Измученная, ничему не внемлющая страна вынесла все. Едва ли сыщется хотя бы один человек, которого нельзя упрекнуть в том, что он противоречит самому себе. Из года в год, из месяца в месяц мы писали, говорили и делали сначала одно, а потом совсем другое. У нас было слишком много оснований краснеть, и с некоторых пор мы уже не краснеем вовсе; наши противоречия столь многочисленны, что ускользают из нашей памяти. Чтобы покончить с ними, мы принимаемся утверждать, будто никогда не менялись или менялись только постепенно, преображая свои мысли и суждения под действием времени. Стремительный ход событий так быстро состарил нас, что, когда нам напоминают наши былые деяния, нам кажется, будто с нами говорят о ком‑то другом, не о нас: к тому же изменяться – значит поступать, как все.

В отличие от королей из старшей ветви Бурбонов, Филипп не считал, что для того, чтобы царствовать, он должен владычествовать над всеми деревнями; он решил, что ему довольно Парижа: если бы он смог рано или поздно превратить столицу в крепость, охраняемую шестьюдесятью тысячами солдат, он полагал бы себя в безопасности. Европа позволила бы ему это сделать; ибо он убедил бы государей, что его цель – задушить революцию в ее старой колыбели, оставив залогом в руках чужеземцев свободы, независимость и честь Франции. Филипп – полицейский: Европа может плюнуть ему в лицо; он утирается, благодарит и показывает свое королевское удостоверение. Впрочем, это единственный властитель, которого могут вынести французы. Низость избранного монарха составляет его силу; его особа тешит разом нашу привычку к короне и нашу склонность к демократии; мы повинуемся власти, почитая себя вправе оскорблять ее; это вся свобода, какая нам потребна: стоя на коленях, мы даем оплеуху нашему повелителю, восстанавливая привилегии у его ног, а равенство на его щеке. Лукавец и хитрец, Людовик XI философической эпохи, избранный нами государь ловко ведет свой челн по жидкой грязи. Старшая ветвь Бурбонов засохла вся, за исключением одного бутона; младшая ветвь сгнила. Монарх, торжественно посаженный на трон решением городской ратуши, никогда не думал ни о ком, кроме себя; он приносит французов в жертву тому, что почитает своей безопасностью. Те, кто рассуждают о способах возвратить отечеству величие, забывают о нраве нашего государя; он убежден, что средства, которые спасли бы Францию, смертельны для него самого; по его мнению, то, что сохранит жизнь королевской власти, убьет короля. Впрочем, никто во Франции не вправе презирать Филиппа, ибо все здесь равно достойны презрения. Но какого бы благоденствия ни мечтал он достичь, благоденствие это ускользнет либо от него, либо от его детей, ибо он пренебрегает народами, давшими ему все, что он имеет. С другой стороны, падут и законные короли, предавшие законных королей: никому не дозволено безнаказанно отрицать основания своего собственного бытия. Пусть даже революции на мгновение отклонились от своего пути, рано или поздно они непременно вольются в поток, подмывающий старое здание: никто не исполнил своего долга, никто не спасется от гибели.

Если ни одна власть у нас не вечна, поскольку за последние тридцать восемь лет наследственный скипетр четырежды выпадал из царственных дланей, если царский венец, скрепленный победой, дважды соскользнул с головы Наполеона, если июльская власть беспрерывно подвергается нападкам, то отсюда следует, что обречена не республика, а монархия.

Франция враждебна престолу: корона, которую вначале признают, затем попирают, затем поднимают, чтобы вскоре вновь растоптать, – всего лишь ненужное искушение и символ хаоса. Венценосного властелина навязывают людям, которые хранят о нем почтительные воспоминания, но отвергают его всем своим образом жизни; его навязывают поколениям, которые, утратив чувство меры и приличия, только и знают, что оскорблять королевскую особу либо заменять почтительность раболепием.

Филипп может отсрочить приговор судьбы, но он не в силах его отменить. Одна только демократическая партия идет вперед, ибо стремится к будущему; впрочем, она достигнет его, лишь если не распадется по пути. Те, кто не хотят согласиться, что монархии разрушаются под действием обстоятельств всеобщих, напрасно ждут, что от теперешнего ярма их освободят палаты; палаты не пойдут на реформы, ибо реформа принесет им смерть. Со своей стороны, оппозиция, в которую входят нынче одни промышленники, никогда не нанесет королю, которого она сама и посадила на трон, удар в спину, какой она нанесла Карлу X; она домогается должностей, она жалуется, она злобится, но, столкнувшись лицом к лицу с Филиппом, она отступает, ибо ей хочется ворочать делами, но не хочется разрушать то, что она создала и на чем держится. Ее удерживают два опасения: она боится и возвращения законной монархии и начала народовластия: она льнет к Филиппу, которого не любит, но в котором видит защитника. Подкупленная должностями и деньгами, отказавшаяся от собственной воли, оппозиция подчиняется тому, что заведомо обречено на смерть, и засыпает в грязной луже; вот перина, изобретенная современной промышленностью; она не такая мягкая, как прежняя, зато стоит дешевле.

Несмотря на все это, верховной власти, у которой за спиной несколько месяцев, если угодно, даже несколько лет, не избежать грозящей ей участи. Сегодня нет почти никого, кто бы не признавал, что законная монархия лучше, нежели узурпированная, охраняет безопасность, свободу, собственность, что она предпочтительнее для отношений с иностранными державами, ибо принцип нашего нынешнего правления противоречит монархическому принципу европейских стран. Соблаговолив принять корону в свое владение, оттого что так было угодно и, пожалуй, удобно демократии, Филипп с самого начала допустил оплошность: ему следовало вскочить на лошадь и скакать до самого Рейна, вернее, ему следовало воспротивиться течению, которое несло его прямо к трону, не дозволяя ставить никаких условий; окажи он подобное сопротивление, он положил бы начало установлениям более долговечным и более достойным.

Мы не раз слышали: «Если бы г‑н герцог Орлеанский отверг корону* началась бы страшная смута»; это – рассуждение трусов, глупцов и мошенников. Обойтись без столкновений, разумеется, не удалось бы, но затем очень скоро все пришло бы в порядок. Что же сделал Филипп для страны? Разве если бы он отказался от скипетра, в Париже, Лионе, Вандее пролилось бы больше крови – я уж не говорю о той крови, что пролилась по вине нашей выборной монархии в Польше, Италии, Португалии, Испании? В возмещение этих несчастий дал ли нам Филипп свободу? Принес ли он нам славу? Чем он был занят? клянчил у соседних государей подтверждения своей власти, унижал родину, заставляя ее плестись в хвосте у Англии, превращая ее в заложницу; он пытался сделать наш век таким же старым, как его род, не желая сам стать молодым, как этот век.

Отчего он не женил старшего сына на какой‑нибудь прекрасной простолюдинке, рожденной в его отечестве *? Это значило бы взять в жены Францию: брачный союз народа и королевской власти заставил бы королей раскаяться; меж тем короли эти, уже злоупотребившие однажды покорностью Филиппа, не остановятся на достигнутом: мощь народа, проглядывающая сквозь нашу муниципальную монархию *, ужасает их. Дабы потрафить абсолютным властителям, властителю баррикадному следовало прежде всего упразднить свободу печати и отменить наши конституционные установления. В глубине души он ненавидит их не меньше, чем они, но ему нужно соблюдать приличия. Все эти проволочки не по душе другим государям; единственный способ заставить их набраться терпения – это пожертвовать ради них всеми нашими внешними интересами: дабы привыкнуть сознавать себя ленниками * Филиппа, мы для начала становимся вассалами Европы.

Я говорил сотню раз и повторю снова: старое общество умирает. Я не настолько добродушен, не настолько плутоват и не настолько обманут в своих надеждах, чтобы принять хоть малейшее участие в том, что творится ныне. Франция, самая зрелая из современных наций, отойдет, вероятно, первой. Пожалуй, можно даже утверждать, что старшая ветвь Бурбонов, которой я сохраню верность до конца дней, сегодня не нашла бы долговечного прибежища в старой монархии. Ни одному из наследников принесенного в жертву монарха не суждено было долго носить его рваную мантию; недоверие обоюдно: монарх уже не решается положиться на народ, народ уже не верит, что вернувшееся на престол семейство простит его. Эшафот, воздвигшийся меж народом и королем, мешает им видеть друг друга: есть могилы, которые вечно остаются разверстыми. Голова Капетов была поднята столь высоко, что, дабы снять корону, пигмеям‑палачам пришлось отрубить ее, как караибы рубят пальму, чтобы собрать с нее плоды *. Древо Бурбонов окружено отростками, ветви которых, склонясь к земле, пустили корни и вновь поднялись кичливыми побегами: похоже, что ныне семейство это, прежде бывшее гордостью других королевских родов, сделалось их роком.

Но разумнее ли было бы предположить, что потомки Филиппа имеют больше шансов сохранить корону, чем юный наследник Людовика Святого – возвратить ее себе? Как ни меняй политические идеи, нравственные истины остаются незыблемы. Неизбежно наступает развязка – поучительная, мощная, карающая. Если Людовик XVI, монарх, который приобщил нас к свободе, принужден был собственной жизнью искупить деспотизм Людовика XIV и развращенность Людовика XV, может ли быть, чтобы Луи Филипп либо его потомки не поплатились за пороки регентства? Разве не усугубил родовую вину Филипп Эгалите, отдав свой голос за казнь Людовика XVI, и не отягчил ли отцово преступление его сын Филипп, когда предательски низложил своего юного подопечного? Утратив жизнь, Филипп Эгалите ничего не искупил; предсмертные слезы не бывают искупительными; они орошают грудь, но совести не тревожат. Если бы род герцогов Орлеанских мог царствовать по праву пороков и преступлений своих предков, что оставалось бы нам думать о Провидении? То было бы страшнейшее из искушений, являвшихся когда‑либо человеку добропорядочному. Заблуждение наше в том, что мы меряем вечный промысел мерками нашей краткой жизни. Век наш так недолог, что кара Божия не всегда успевает нас настигнуть, но однажды приходит час расплаты: прямого виновника уже нет в живых, но существует его род, и Провидению есть где развернуться.

По большому счету, царствование Луи Филиппа, сколько бы оно ни продлилось, будет не более чем аномалией, временным уклонением от вечных законов правосудия: в узком и относительном смысле они, эти законы, нарушаются; в смысле широком и общем они исполняются неукоснительно. Из тягчайшего преступления, совершенного на первый взгляд с соизволения небес, необходимо извлечь следствие более высокое – христианское доказательство отмены королевской власти вообще. Именно эта отмена, а не наказание отдельного человека, стала бы искуплением смерти Людовика XVI; никому не будет дозволено возложить на себя царский венец после этого праведника, чему свидетели Наполеон Великий и Карл X Благочестивый. Вероятно, именно для того, чтобы внушить вечную ненависть к короне, сыну цареубийцы было дозволено самозванно улечься на мгновение в окровавленную постель мученика.

Впрочем, все эти доводы, как бы справедливы они ни были, никогда не поколеблют моей верности юному королю; он неизменно пребудет самой большой надеждой Франции; даже если я останусь единственным, кто ему предан, я всегда буду гордиться, что был последним подданным того, кому, быть может, суждено оказаться последним королем.

 

2.

Г‑н Тьер *

 

Июльская революция нашла своего короля: нашла ли она своего представителя? В разное время я описал людей, которые с 1789 года и до сего дня выходили на политическую арену. Эти люди в большей или меньшей степени принадлежали к древнему человеческому роду, у нас была мерка, по которой мы могли их судить. Ныне наступил черед поколений, которые порвали с прошлым; исследуйте их под микроскопом, и вы сочтете их нежизнеспособными, тем не менее они прекрасно чувствуют себя в той среде, какая их окружает; им подходит воздух, которым невозможно дышать. Будущее изобретет, быть может, формулы, чтобы исчислить законы существования этих созданий, но в настоящем нет никакой возможности их постичь.

Итак, не умея объяснить перемену, происшедшую с родом человеческим, можно заняться иными индивидами, которых характеристичные изъяны либо явные достоинства выделяют из толпы. Г‑н Тьер, к примеру, – единственный, кого породила Июльская революция. Он основал школу, восхищающуюся Террором; принадлежи я к этой школе, я оказался бы в большом затруднении, ибо, если эти люди, отринувшие Бога и отринутые им, были бы такими уж великими, следовало бы считаться с их мнением, меж тем люди эти, понося друг друга, уверяли, что партия, которую они душат, есть партия мошенников. Послушайте, что г‑жа Ролан говорит о Кондорсе, что Барбару, главное действующее лицо событий 10 августа *, думает о Марате, в чем Камиль Демулен обвиняет Сен‑Жюста. Чему верить: суждению Робеспьера о Дантоне или суждению Дантона о Робеспьере? Коль скоро члены Конвента столь нелестно отзываются друг о друге, то как, не проявив непочтения, осмелиться им противоречить?

Все же я очень опасаюсь, что там, где мы видели людей необычайных, действовали грубые твари, являвшиеся не более чем колесами некоего механизма. Не следует путать машину с ее деталями: машина могуча, но сделали ее не колеса. Кто же ее создатель? Бог: он сотворил ее для своих целей, дабы в назначенный час достичь в данном обществе необходимого результата.

Приверженные к материализму, якобинцы не замечают, что Террор потерпел крах оттого, что не сумел обеспечить себе условия долговечного существования. Он не смог достигнуть своей цели, ибо не смог отрубить довольно голов; к уже казненным следовало прибавить еще четыреста или пятьсот тысяч, но для такой долгой резни никогда не хватает времени: остаются только незавершенные преступления, плоды которых невозможно собрать, поскольку буря не дала им дозреть.

Секрет противоречий нынешних людей в том, что они лишены нравственного чувства, утратили четкие принципы и поклоняются силе: для них всякий, кто потерпел поражение, преступен и лишен достоинства, во всяком случае того достоинства, что отвечает обстоятельствам. За либеральными фразами сторонников Террора кроется одно – обожествление успеха. Поклоняйтесь Конвенту лишь так, как поклоняются тирану. Когда Конвент падет, забирайте свои свободы и молитесь на Директорию, затем на Бонапарта, и все это не подозревая о своих метаморфозах, не думая о том, что вы переменились.

Заядлые любители драматических эффектов, вы жалеете жирондистов, ибо они побеждены, но не превращайте, однако, их смерть в фантастическое зрелище: прекрасные юноши, увенчанные цветами, идут на заклание *.

Жирондисты, горстка трусливых заговорщиков, которые на словах поддерживали Людовика XVI, а на деле голосовали за его казнь, в самом деле мужественно держались на эшафоте; но кто в то время не презирал смерть? Особенным героизмом отличались женщины; юные верденские девы взошли на жертвенник, как новые Ифигении; мастеровых, о которых все предусмотрительно умалчивают, этих плебеев, среди которых Конвент собрал такую богатую жатву, так же не страшил меч палача, как наших гренадеров – меч врага. На каждого священника и дворянина, павших жертвой Конвента, приходятся тысячи погибших простолюдинов: об этом никто не вспоминает.

Дорожит ли г‑н Тьер своими принципами? ни в малейшей степени: он ратовал за резню, но с таким же успехом стал бы проповедовать гуманность; он выдавал себя за страстного поклонника свободы, что не помешало ему подавить Лионское восстание, расстрелять рабочих на улице Транснонен и отстаивать вопреки всем и вся сентябрьские законы *: если он когда‑нибудь прочтет мои слова, он примет их за похвалу.

Став председателем совета и министром иностранных дел, г‑н Тьер упивается дипломатическими интригами Талейрановой школы; в результате его принимают за паяца, ибо ему недостает степенности, серьезности и умения держать язык за зубами. Можно пренебрегать глубиной и величием души, но не стоит об этом говорить, пока все кругом не подчинятся тебе и не сделаются твоими сотрапезниками по оргиям в Гран‑Во *.

Впрочем, с низменными нравами г‑н Тьер сочетает возвышенный инстинкт: в то время как уцелевшие феодалы обеднели и сделались управляющими в собственных имениях, он, г‑н Тьер, знатный вельможа эпохи Возрождения, путешествует, как новый Аттик, скупая по дороге произведения искусства и возрождая щедрость античной аристократии; это превосходно; однако если он сеет с такой же легкостью, с какой пожинает, ему следовало бы расстаться со своими прежними привычками и опасаться кутежей, приятелей и дурного общества.

Подвижный, как ртуть, г‑н Тьер утверждал, что отправится в Мадрид * истреблять анархию, над которой я одержал победу еще в 1823 году, – план тем более смелый, что Луи Филипп его не одобрял. Г‑н Тьер может возомнить себя Бонапартом, может думать, что его перочинный ножик не что иное, как продолжение Наполеоновой шпаги, может убедить себя, что он великий генерал, может мечтать о завоевании Европы по той причине, что заделался ее летописцем и весьма неосмотрительно возвратил на родину прах Наполеона *. Я признаю все эти притязания: замечу только, касательно Испании, что, решившись завоевать ее, г‑н Тьер ошибся в расчетах; я в 1823 году спас своего короля, но он в 1836 году погубил бы своего. Значит, главное, – делать то, что делаешь, вовремя; на свете существуют две силы: сила людей и сила вещей; когда они противостоят друг другу, ни один замысел не осуществляется. Нынче Мирабо никого бы не смог всколыхнуть, хотя его продажность нимало бы ему не повредила: ведь сегодня пороки никого не позорят; людей бесчестят только их добродетели.

У г‑на Тьера есть три выхода: либо объявить себя борцом за республиканское будущее, либо оседлать уродливую Июльскую монархию, словно обезьяна – верблюда, либо возродить имперские порядки. Последнее решение вполне в духе г‑на Тьера, но возможна ли империя без императора, империя в одной упряжке с демократией? Более вероятно, что автор «Истории революции» станет добычей обыкновенного тщеславия: он захочет удержать либо вновь захватить власть; дабы сохранить либо заполучить желанное место, он будет каяться в том, чего потребуют время или выгода; чтобы раздеваться на людях, потребна смелость, но так ли молод г‑н Тьер, чтобы красота его могла служить ему покровом?

Забыв на время о Деце * и Иуде, я готов признать, что г‑н Тьер обладает умом гибким, быстрым, тонким, податливым, постигающим все, за исключением нравственного величия, умом, за которым, быть может, будущее; чуждый зависти, мелочности, чванства и предрассудков, он выделяется на тусклом и мрачном фоне нынешних посредственностей. Его гордыня пока не вызывает ненависти, ибо не влечет за собою презрения к ближнему. Г‑н Тьер изобретателен и одарен многообразными талантами; его мало смущают идейные разногласия, он совершенно не злопамятен, не боится скомпрометировать себя, ценит людей не за их честность или их отношение к самому г‑ну Тьеру, но по их достоинствам, что не помешало бы ему в случае нужды передушить нас всех. Г‑н Тьер еще не стал тем, чем может стать; время покажет, на что он способен, если, конечно, этому не помешает раздутое самомнение. Проявив выдержку и не совершив опрометчивых шагов, он выкажет в делах те свои достоинства или изъяны, что до сих пор оставались незамеченными. Г‑на Тьера ждет стремительный взлет или столь же стремительное падение; он может стать великим министром, а может остаться пустомелей.

Однажды г‑н Тьер уже держал в руках судьбы мира, но ему недостало решимости: отдай он приказ напасть на английский флот *, и при нашем тогдашнем численном превосходстве на Средиземном море победа была бы за нами; турецкий и египетский флоты, стоявшие в Александрийском порту, пришли бы нам на помощь; поражение Англии воодушевило бы Францию. Можно было сразу ввести стопятидесятитысячную армию в Баварию, можно было захватить какой‑нибудь итальянский городок, не ожидающий нападения. Лицо всего мира еще раз изменилось бы. Было ли бы наше вторжение справедливым? Это другой вопрос; но мы могли бы спросить у Европы, справедливо ли поступала она по отношению к нам, когда заключала договоры, согласно которым Россия и Германия, злоупотребляя победой, сверх меры расширили свои владения, меж тем как Франция оказалась втиснута в прежние куцые пределы. Как бы там ни было, г‑н Тьер не решился пойти ва‑банк; оценив свои силы, он счел их недостаточными, а ведь именно оттого, что ему нечего было терять, он мог все поставить на карту. Мы очутились под пятой у Европы: такого случая воспрянуть нам больше не представится.

Последнее достижение г‑на Тьера состоит в следующем: дабы спасти свою систему, он ограничил Францию пятнадцатью лье, которые окружил крепостной стеной *; скоро мы узнаем, права ли Европа, потешающаяся над этим ребячеством великого мыслителя.

Подумать только: забывшись, я посвятил больше страниц человеку, чье будущее туманно, нежели великим людям, память о которых будет жить в веках. Слишком долгая жизнь имеет свои неудобства: я дожил до эпохи бесплодности, когда во Франции одно захудалое поколение сменяет другое: Lupa carca nella sua magrezza[148]. Записки мои день ото дня делаются все менее увлекательны, ибо мельчают описываемые в них события; боюсь, что их ждет такой же конец, как дочерей Ахелоя *. Римская империя, громко возвестившая о себе устами Тита Ливия, съеживается и гаснет в рассказах Кассиодора. Вы были счастливее, Фукидид и Плутарх, Саллюстий и Тацит, когда рассказывали о противоборстве партий в Афинах и Риме! По крайней мере, вы были уверены в том, что воодушевляете эти партии не только вашим гением, но еще и блеском греческого языка и суровостью языка латинского! А что могли бы мы, вельхи *, рассказать о нашем умирающем обществе на нашем скудном варварском наречии? Если бы эти последние мои страницы я посвятил рассказу о пустословии наших ораторов, о вечных толках насчет наших прав, о наших драках за министерские портфели, разве через пятьдесят лет мою книгу не постигла бы та же участь, что постигает неудобопонятные столбцы старой газеты? Сбудется ли хотя бы одно мое предсказание из тысячи одного? Кто способен предугадать действия французского ума, его странные скачки и повороты? Кто сумеет понять, отчего он внезапно, без всякой видимой причины, сменяет гнев на милость, а проклятия на благословения? Кому удастся объяснить, отчего он отказывается от одной политической системы в пользу другой, отчего, с речами о свободе на устах и рабским трепетом в сердце, он утром верит в одну истину, а вечером поклоняется истине противоположной? Бросьте нам несколько пылинок: мы, как Вергилиевы пчелы *, прекратим драку и улетим прочь.

 

3.

Г‑н де Лафайет

 

Если по случайности в подлунном мире и свершатся еще какие‑нибудь великие события, наша родина не воспрянет. У разлагающегося общества лоно неплодно; даже преступления, которые оно творит, нежизнеспособны; на них лежит печать вырождения. Завтрашний день – дорога, по которой обреченные поколения волоком тащат старый мир к миру неведомому.

В нынешнем году умер г‑н де Лафайет. Некогда я, пожалуй, отзывался о нем несправедливо; я изобразил его глупцом, человеком, чей облик и слава двоятся: герой по ту сторону Атлантического океана, балаганный шут по эту. Потребовалось более сорока лет, чтобы современники признали за г‑ном де Лафайетом достоинства, в которых ему упорно отказывали. С трибуны он говорил непринужденно, тоном благовоспитанного человека. Жизнь его ничем не запятнана; любезный и великодушный, он соблюдал безукоризненный порядок в делах, хотя дар американского Конгресса и французский закон о возвращении имущества эмигрантам принесли ему немалое богатство. При Империи он проявил благородство и жил вдали от света; во время Реставрации он вел себя не столь безупречно; он пал так низко, что позволил карбонариям и мелким заговорщикам втянуть его в свои дела; в Бельфоре * ему пришлось спасаться от правосудия, точно заурядному авантюристу, и лишь удача помогла ему ускользнуть. В начале революции он держался подальше от душегубов; он боролся против них с оружием в руках; он хотел спасти Людовика XVI, но при всей ненависти к резне, при всем старании избегать ее прославился он благодаря тем эпизодам, в которых толпа несла на пиках головы своих жертв *.

Г‑н де Лафайет возвысился потому, что жил и жил долго; есть слава, которая приходит сразу, и смерть, настигая талантливого человека в юности, лишь увеличивает ее блеск; есть и другая слава – поздняя дочь времени, она приходит с годами; она велика не сама по себе, а благодаря переворотам, волею случая затронувшим ее носителя. Жизнь его складывается так, что ни одно историческое событие не происходит без его участия; имя его становится символом или знаменем для всех идей: г‑н де Лафайет вечно пребудет олицетворением национальной гвардии. Удивительным образом поступки его часто приводили совсем не к тому, чего он хотел; роялист, он низложил в 1789 году восьмивековую королевскую власть; республиканец, основал в 1830 году царство с баррикадным королем на троне: он ушел, оставив корону, которую похитил у Людовика XVI, Филиппу. Тесто революции замесили на тех же дрожжах, что и его судьбу; когда потоки наших несчастий иссякнут, мы увидим, что именно его образ украшает революционный пирог.

Торжественный прием, устроенный г‑ну де Лафайету в Соединенных Штатах, вознес его на небывалую высоту; пылкая благодарность народа, стоя приветствовавшего своего освободителя, умножила блеск его имени. Эверетт так заканчивает свою речь 1824 года:

«Добро пожаловать на наши берега, друг наших отцов! такой триумф не выпадал ни одному монарху и завоевателю на земле. Увы, Лафайет! Друг вашей юности, бывший более чем другом своей страны, почил в лоне земли, которой дал свободу. Он покоится с миром и славой на берегах Потомака *. Вы вновь узрите гостеприимную сень Монт‑Вернона, но тот, кого вы боготворили, уже не встретит вас на пороге этого жилища. Вместо него и от его имени вас приветствуют благородные сыны Америки. Повторяю еще и еще раз: добро пожаловать на наши берега. Куда бы вы ни направили стопы на нашем континенте, всякий, кто услышит звук вашего голоса, будет благословлять вас».

В Новом Свете г‑н де Лафайет споспешествовал образованию нового общества, в Старом Свете – разрушению общества старого: в Вашингтоне имя его – символ свободы, в Париже – анархии.

Г‑ном де Лафайетом владела одна идея, к счастью для него оказавшаяся идеей века: на неколебимой верности этой идее зиждилось его могущество; она служила ему шорами, не дающими глядеть ни вправо, ни влево; он шел твердым шагом, никуда не сворачивая, он двигался вперед по краю пропасти и не падал не оттого, что видел бездну, но оттого, что не замечал ее; ослепление заменяло ему гений: все неколебимое фатально, а все фатальное могущественно.

Я как сейчас вижу г‑на де Лафайета в 1790 году: во главе национальной гвардии он идет по бульварам в Сент‑Антуанское предместье; 22 мая 1834 года я видел, как по тем же бульварам везли его гроб. В траурной процессии выделялась группа американцев с желтыми цветками в петлицах. Г‑н де Лафайет привез из Соединенных Штатов довольно земли, чтобы засыпать его могилу, но желание его не было исполнено.[149]

 

Земли Америки попросите тогда вы

Доставить для того, чья не померкла слава,

И приготовите последнюю постель,

Чтоб, опочив на ней, воитель благородный

Хотя б шесть футов мог земли обресть свободной

В стране, томящейся досель… 30

 

В последний час, забыв разом и свои политические мечтания, и романы своей жизни, он пожелал покоиться на кладбище Пикпюс подле своей добродетельной супруги *: смерть все возвращает на круги своя.

В Пикпюсе похоронены жертвы революции, начатой г‑ном де Лафайетом; там стоит часовня, где не смолкают заупокойные молитвы. Я хоронил там г‑на герцога Матье де Монморанси, товарища г‑на де Лафайета по Учредительному собранию; когда гроб на веревках опускали в могилу, он повернулся набок, словно покоящийся в нем христианин привстал, чтобы еще раз помолиться.

Когда хоронили г‑на де Лафайета, я стоял в толпе на углу улицы Гранж‑Бательер: бульвар здесь идет в гору; на самой высокой точке катафалк остановился; в свете мимолетного солнечного луча он сверкнул золотом, возвышаясь над касками и оружием, потом снова въехал в тень и скрылся из виду.

Толпа разошлась; снова стало слышно, как торговки радостями предлагают свои вафельные трубочки, снова стало видно, как продавцы игрушек расхаживают взад‑вперед со своими бумажными мельницами, крутящимися от того же ветра, который качал перья траурной колесницы.

На заседании палаты депутатов 20 мая 1834 года председатель сказал: «Славное имя генерала Лафайета войдет в нашу историю… Выражая вам чувства соболезнования всей палаты, я присоединяю к ним, дорогой собрат (Жорж де Лафайет), уверение в моей личной привязанности». После этих слов писарь добавляет в скобках: (Смех в зале) *.

Вот конец одной из самых суровых жизней: «Смех в зале!» Что остается после смерти величайших людей? Серый плащ да соломенный крест, как на теле герцога де Гиза, убитого в Блуа.

На моих глазах в двух шагах от глашатая, который за одно су продавал у решетки дворца Тюильри сообщение о смерти Наполеона, два шарлатана расхваливали свое зелье; а в «Монитёре» от 21 января 1793 года я прочел после рассказа о казни Людовика XVI такие слова:

«Через два часа после казни ничто в Париже не напоминало о том, что тот, кто еще недавно был главой нации, обезглавлен как преступник». Дальше красовалось объявление: «,,Амбруаз“, комическая опера».

Последний герой драмы, разыгрывавшейся в течение пятидесяти лет, г‑н де Лафайет все это время не сходил со сцены; в финале греческой трагедии хор оглашает мораль пьесы: «Значит, смертным надо помнить о последнем нашем дне» 31. И я, зритель, сидящий в пустом зале с покинутыми ложами и погашенными огнями, остаюсь единственным человеком своей эпохи, кто в безмолвии ночи не сводит глаз с опустившегося занавеса.

 

4.

Арман Каррель

 

Арман Каррель угрожал будущему Филиппа, как генерал де Лафайет преследовал его прошлое. Вы знаете, при каких обстоятельствах я познакомился с г‑ном Каррелем *; с 1832 года я не прерывал отношений с ним вплоть до того дня, когда мне пришлось провожать его на кладбище Сен‑Манде.

Арман Каррель был печален; он начинал опасаться, что французы не способны к разумному обращению со свободой; в душе его жило некое предчувствие, что долго он не проживет: считая жизнь штукой ненадежной и не дорожа ею, он был всегда готов поставить ее на карту. Погибни он на дуэли с молодым Лабори из‑за Генриха V, смерть его имела бы по крайней мере возвышенную причину и стала возвышенным зрелищем; вероятно, похороны его были бы ознаменованы кровавыми игрищами; он ушел от нас из‑за ничтожной ссоры, не стоившей даже волоска с его головы *.

{Переписка Карреля и Шатобриана}

Г‑на Карреля посадили в тюрьму Сент‑Пелажи *; я навещал его там два или три раза в неделю: я заставал его стоящим у зарешеченного окна. Он напоминал мне своего соседа, молодого африканского льва из Зоологического сада *: замерев перед прутьями клетки, сын пустыни обводил грустным блуждающим взглядом пространство за пределами своей темницы; было видно, что жить ему осталось недолго. Мы с г‑ном Каррелем выходили на прогулку: слуга Генриха V и ненавистник королей меряли шагами сырой, мрачный, тесный двор‑колодец, обнесенный высокими стенами. По двору гуляли и другие республиканцы: эти пылкие молодые революционеры в усах и в бородах, длинноволосые, в тевтонских или греческих головных уборах, с бледными лицами, суровыми взорами и грозным видом, были похожи на души, пребывающие в Тартаре прежде, чем явиться на свет; они еще только готовились вступить в жизнь. Платье этих юношей действовало на них, как мундир на солдат, как окровавленный хитон Несса на Геракла: то был мир, скрытый за современным обществом, мстительный мир, приводящий в трепет.

По вечерам они собирались в камере их предводителя Армана Карреля; они говорили о том, что им придется совершить после прихода к власти и о необходимости кровопролития. Они спорили о великих гражданах Террора: одни – сторонники Марата – были атеистами и материалистами; другие – почитатели Робеспьера – поклонялись этому новому Христу. Разве святой Робеспьер не сказал в своей речи, посвященной Верховному Существу, что вера в Бога «дает силы не бояться невзгод» и что «невинные жертвы на эшафоте заставляют бледнеть тирана на триумфальной колеснице»? Лицемерие палача, который с умилением рассуждает о Боге, о невзгодах, о тирании, об эшафоте, дабы убедить людей, что сам он убивает лишь преступников, и вдобавок убивает из добродетели; предусмотрительность злодея, который, видя, что час расплаты близок, загодя встает в позу Сократа перед судьей и пытается устрашить меч, грозя ему своей невинностью.

Пребывание в Сент‑Пелажи принесло г‑ну Каррелю вред: заключенный вместе с горячими головами, он боролся с их идеями, распекал их, бранил, благородно отказывался славить 21 января, но в то же время страдания раздражали его ум, и под действием софизмов, слышанных им от поклонников убийства, рассудок его пошатнулся.

Матери, сестры, жены этих юношей приходили по утрам помочь им по хозяйству. Однажды, проходя по темному коридору, который вел к камере г‑на Карреля, я услышал из соседней камеры божественный голос: женщина ослепительной красоты, без шляпы, простоволосая, сидя на краю убогого ложа, чинила лохмотья стоящего на коленях узника, который казался пленником не столько Филиппа, сколько женщины, к чьим стопам он был прикован *.

Вырвавшись из плена, г‑н Каррель не раз навещал меня в свой черед. За несколько дней до рокового часа он принес мне номер «Нась<


Поделиться с друзьями:

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.063 с.