Из секретного выступления Гитлера перед представителями немецкой прессы. — КиберПедия 

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Из секретного выступления Гитлера перед представителями немецкой прессы.

2022-07-03 71
Из секретного выступления Гитлера перед представителями немецкой прессы. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

– Послушайте, Пальма, – устало повторил Хаген, – что бы вы мне тут ни пели про вашу несчастную голову, я тем не менее буду повторять свои вопросы: почему вы убили Лерста? Чем вызвано было это неслыханное злодеяние, подвластное судопроизводству рейха? Так что и с формальной стороны все будет соответствующим образом оформлено. Надеюсь, вы понимаете, что здешние власти – уже задним числом – выдадут вас в руки германского правосудия?

– Повторяю: я не убивал Лерста.

– А кто же его убил? Святой дух?

– Этот мог, – согласился Пальма.

«А ведь сейчас снова начнет бить, – подумал Ян, заметив, как передернулось лицо Хагена. – Что за манера такая? Не может возразить и сразу начинает драться… Между прочим, я сейчас подумал, как наивный идиот. Каким был тогда, на последней германской станции, когда думал испугать Лерста публичным разоблачением его издевательства над тем стариком. К этой швали применимы только зоологические градиенты… А спать я, конечно, не смогу – во мне все напряжено до предела…»

– Я жду ответа, – сказал Хаген. – Я обращаюсь к вашей логике и здравому смыслу. Расскажите мне, что произошло вчера, после того как Лерст увез вас из отеля – от вашей подруги?

 

Лерст вчера гнал машину чересчур рискованно: шины тонко визжали на крутых поворотах горной дороги.

– А как звали того журналиста, который сидел в баре вместе с вами и Манцером?

– Все вы знаете обо мне! Кто вам об этом мог донести?

– Друзья, Ян, мои друзья.

– Ага, признались! Я давно подозревал, что вы не дипломат, а шпион!

– Как имя того парня, который удрал с Манцером?

– Черт его знает! То ли Джим, то ли Джек. Эти имена в Штатах так же распространены, как у вас Фриц или Ганс.

– Вы не запомнили его имени?

– Казните – не запомнил.

– Из какой он газеты?

– По‑моему, он левый. Такой, знаете ли, яростный левый… Куда мы едем, кстати?

– Недалеко. А откуда вам известно, что он левый?

– Он не скрывал своих взглядов. Мы живем в таких странах, где пока еще можно открыто выражать свою точку зрения…

– Значит, можно первому встречному выражать свою точку зрения?

– Конечно.

– Но это похоже на идиотизм…

– А он у нас традиционен. Гайд‑парк, например… Вы же помните Гайд‑парк.

– Помню, помню… Когда вы познакомились с ним?

– С неделю… Да, да, с неделю тому назад…

Лерст резко затормозил и отогнал машину на обочину. Справа поднималась отвесная скала, а слева в черную зловещую пустоту обрывалась пропасть. На дне пропасти глухо гудел поток. Трещали цикады. Небо было звездное, низкое.

Лерст вышел из машины, следом за ним вышел Ян.

– Красота какая, – сказал Пальма, – просто нереальная красота…

– Да, – согласился Лерст, – очень красиво. Хотя я предпочитаю северную, нордическую красоту. А здесь… Ладно, об этом потом. Послушайте, Ян, мои испанские друзья навели справку: за последние полтора месяца ни один иностранный журналист из Штатов сюда не приезжал. Погодите, дослушайте меня. Более того, мы опросили – не прямо, конечно, а через своих людей – ваших коллег из «Ассошиэйтед пресс» и из «Юнайтед пресс интернейшнл». Им тоже ничего не известно об этом ультралевом журналисте из Штатов. И, наконец, главное: ни в одном из отелей Бургоса ни один американец не останавливался за последние полтора месяца.

– Между прочим, я живу не в отеле… А тот парень мог быть канадцем…

– И канадцы не останавливались… И англичане… И русские…

Пальма засмеялся:

– Интересно, если бы сюда приехал русский.

– Тут есть несколько русских, – ответил Лерст, тяжело упершись взглядом в лоб Пальма. – Но не в них сейчас дело. И даже не в том, что местные жители сообщают полиции обо всех своих квартирантах, а вот об этом американце никто ничего не сообщал… Не в этом дело, мой дорогой Ян…

Лерст прислушался: где‑то внизу натужно стонал мотор машины. Потом мотор захлебнулся, и стало совсем тихо, только по‑прежнему трещали цикады…

– Дело в другом человеке… Я вам нарисую сейчас одну занятную жанровую сцену, ладно? Юный латышский аристократ‑англофил, увлеченный идеями марксизма, отправляется на баррикады в Вену и не скрывает в беседах с коллегами антипатий, которые он питает по отношению к нашему движению. Более того, он пишет в своей газете антигерманские статьи. Потом он замолкает на год и вдруг объявляется в Лондоне, но уже не в красной рубашке, а в коричневой форме, похожей на нашу, эсэсовскую. Этот человек пишет теперь прямо противоположное тому, что он писал год назад. Он, правда, не бранит марксизм и Кремль, но он возносит идеологию фюрера и ведет себя как истинный друг национал‑социализма. Потом он приезжает сюда, в Испанию, и помогает нам драться с коммунистами, и очень честно пишет о силе нашей авиации, и очень дружит с нашими летчиками, и присутствует при таком головоломном эпизоде, когда коричневый ас неожиданно сменил свой цвет на красный…

– Что касается меня, то я обожаю маскарады.

– Это не смешно, Ян. Как бы вы на моем месте отнеслись к такому любителю маскарадов? На моем месте – я подчеркиваю, потому что я, именно я, дважды брал на себя ответственность и уверял руководство, что юный латыш не может вести такую коварную двойную игру, которая проглядывает во всех перечисленных мною эпизодах. Отвечайте, Ян, прямо: что вы об этом думаете?

– Хорошо, что вы меня сюда вывезли, – ответил Ян, – а то я мог бы подумать, что это допрос.

– А вы и считайте это допросом.

– Мне неприятна мысль, что из‑за неумения раскрывать преступление вы решились оскорбить мое достоинство.

– Ян, если мы сейчас не оформим сугубо серьезным образом наши – на будущее – деловые взаимоотношения, я докажу всем, что вы русский агент. Это для вас так же плохо в Европе, как и здесь – за Пиренеями. Я уж не говорю о Германии. Впрочем, и в Англии и в Латвии с таким же неудовольствием отнесутся к этому, если я подтвержу, что в довершение ко всему вы были и нашем агентом.

– А ведь это шантаж! Я возмущен, Уго, я возмущен!

– Легче, легче! Легче, Чемберлен Иосифович.

– Зачем же оскорблять британского премьера? Я ведь не называю вас Атиллой Адольфовичем.

– А для меня это комплимент.

– Что вы скажете, если я завтра напишу в моих газетах о ваших недостойных предложениях? И об этом возмутительном ночном допросе – тоже?

– Стоит ли?

– Вы меня ставите в безвыходное положение…

– Вы сами себя ставите в безвыходное положение. Я предлагаю вам достойный выход.

– Покупайте послезавтра «Пост», – сказал Ян и хотел, повернувшись, уйти по дороге вниз, к городу, но он увидел, как Лерст полез за пистолетом. Ян в рывке схватил его за руку. Они боролись, и Ян старался поднять руку Лерста с зажатым в ней пистолетом вверх. Прогрохотал выстрел, второй… третий… Лерст стал оседать на землю.

Ян обернулся. На шоссе белела фигура: это стояла Мэри. Она медленно прятала пистолет в белую сумку, сделанную из толстой блестящей соломки…

 

…Через сорок минут после этого Ян и Мэри бегом поднялись в ее номер.

– Не надо брать никаких вещей, – сказал Ян. – Сразу на аэродром. Немедленно…

– Но паспорт хотя бы я должна взять, милый…

– У тебя хорошее самообладание…

Они поднялись на второй этаж и увидели около номера трех испанских офицеров. Мэри остановилась. Ян шепнул:

– А вот это – конец.

– Сеньор Пальма? – лениво козырнув, спросил картинно красивый испанский полковник.

– Да.

– Сеньор Пальма, я прошу вас следовать за нами.

– Можно переодеться?

– Я бы на вашем месте этого не делал.

– Куда мы поедем?

– В штаб генерала Франко.

– И все‑таки мне бы хотелось переодеться…

– Как вам будет угодно.

Ян думал, что офицеры пойдут следом за ним в номер, но они остались ждать в коридоре.

«Испанцы и есть испанцы, – успел еще подумать Ян, – рыцари не смеют оскорбить даму. Убить – да, но оскорбить – ни в коем случае».

Он обнял Мэри и шепнул:

– Улетай в Лиссабон. Сейчас же. Или уезжай. На моей машине.

 

…«Линкольн» с тремя молчаливыми испанцами пронесся по спящему Бургосу и остановился возле штаба Франко. Ян в сопровождении военных прошел через целую анфиладу комнат и остановился в огромном, отделанном белым мрамором мавританском дворике. Где‑то вдали слышалась андалузская песня.

– Я не разбираю слов, – обратился Пальма к одному из военных. – О чем она поет?

– Я тоже плохо понимаю андалузский, – ответил офицер. – Я астуриец… По‑моему, она поет о любви. Андалузский диалект ужасен, но они всегда поют о любви…

– Ничего подобного, – сказал второй испанец, – она поет о корриде.

– Нет, – возразил третий, – она поет колыбельную песню…

– Под такую колыбельную не очень‑то уснешь, – сказал Пальма.

– Ничего, мы, испанцы, умеем засыпать и под марши, – усмехнулся полковник.

Распахнулись двери, и из внутренних комнат вышел министр иностранных дел Хордана в сопровождении военного министра Давила. Он приблизился к Яну и сказал:

– За кровь, которую вы пролили на полях испанской битвы, я хочу преподнести вам этот подарок. – И он протянул Яну золотую табакерку.

Пальма вытер глаза. От пережитого волнения они слезились.

Хордана понял это иначе. Он обнял Яна и тоже – молча и картинно – прижал пальцы к уголкам своих красивых больших глаз.

 

 

БУРГОС, 1938,

Августа,

Час. 05 мин.

 

Вольф поднялся навстречу Штирлицу.

– Плохо, – сказал Штирлиц. – Все плохо. Надо давать отбой нашим самолетам. Будем решать все здесь. Сами.

– Люди готовы. Скажи, когда выгодней по времени делать налет на вашу контору.

– Это глупо, Вольф.

– Рискованно, сказал бы я, но не глупо.

– Помирать раньше времени – глупо.

– Это верно. Я, знаешь, познакомился в Мадриде с одним поразительным американцем. Хемингуэй, писатель есть такой… Он мне сказал, что главная задача писателя – долго жить, чтобы все успеть.

– Ну, вот видишь, – мягко улыбнулся Штирлиц. – Поступать будем иначе. Какая у тебя машина?

– Та же… Грузовичок.

Штирлиц достал из кармана карту Бургоса и расстелил ее на столе.

– Смотри, вот это маршрут с нашей базы на аэродром…

– Понимаю тебя… Только почему ты думаешь, что твои эсэсовцы остановятся на дороге?

Штирлиц снял трубку телефона, быстро набрал номер:

– Ну как дела, приятель? Что у вас хорошенького?

– Ничего хорошего, штурмбанфюрер, – ответил Хаген. – Он снова закатил истерику.

– Вы…

– Нет, нет… Он стал орать, что у него плохо с головой. Я не знаю, как они его повезут в самолете…

– Ничего, поблюет маленько. Видимо, им лучше знать, там, в Берлине, если они нас не послушались.

– Просто у кого‑то зудят на него руки. Мы сделали главное дело, а пенки теперь снимут ребята на Принц‑Альбрехтштрассе.

– Одна контора‑то, Хаген. Одно дело делаем. Что ж нам делить? Вы с ним кончайте беседы – заберут его у нас, и бог с ним… Я бы вообще отправил его сейчас на аэродром, на гауптвахту – под расписку. Может, у него и вправду что‑то с головой. Пусть уж он там у них, у военных, дает дуба. Как считаете?

– Я его сейчас же отвезу.

– Вам не надо. Зачем? Чтобы были сплетни? Получили радиограмму, и все. Ваша миссия закончена. Поменьше заинтересованности, дружище, всегда скрывайте свою заинтересованность: это, увы, распространяется не только на врагов, но и на друзей. Сейчас половина первого, у меня есть приглашение в одно хорошее место, верные люди. Приезжайте на Гран Виа через полчаса, я обещаю вам хорошую ночь, если уж нам показали кукиш из Берлина.

– А где это?

– От Пласа дель Капуцино – направо. Я вас буду ждать возле бара «Трокадеро». Не в баре, а у входа.

– Спасибо, штурмбанфюрер, я приеду.

– Латыша отправьте часа через два…

– Я ж тогда буду с вами…

– Отдайте письменное распоряжение: отправить к трем часам под конвоем из трех человек и передать обер‑лейтенанту «Люфтваффе» Барнеру.

– Он уже знает?

– Кто?

– Ну, тот обер с гауптвахты?

– Сошлитесь на Кессельринга, у меня же был с ним разговор.

– Может быть, это удобнее сделать вам?

– Какая разница… Вам еще придется иметь с ним дело, он будет к вам почтительнее относиться, если вы сошлетесь на Кессельринга.

– А может быть, нам следует отвезти его на аэродром?

– Почему? Скажут, что примазываемся… В общем‑то, если хотите, валяйте, я не поеду. А вы сопроводите, чего ж, конечно, сопроводите…

Он нашел точное слово. Он не мог бы больше унизить Хагена, чем предложив ему «сопроводить». Он интуитивно понял, что именно это слово решит все дело. Он научился не ошибаться в своих чувствованиях.

– Я через сорок минут буду у вас, – сказал Хаген.

– Ну и ладно. Жду. Только, черт возьми, может, все же стоит вам его сопроводить, нет?

– Зачем примазываться? Вы правы. Сейчас кончу прослушивать пленку с записями допроса и приеду.

Он знал, что Хаген к нему приедет. Он точно строил свой разговор с ним. Он играл, не готовясь заранее и не расписывая предварительную партитуру вопросов и ответов. Просто, работая с Хагеном, Лерстом, Кессельрингом, он запоминал, анализировал и выверял те черты их характеров, которые в нужный момент могли быть использованы им, Штирлицем.

Он не ошибся: Хаген приехал в условленное время. Штирлиц до этого выпил несколько порций джина, чтобы от него несло алкоголем.

– Вам полагается штрафной, – сказал он Хагену, протягивая ему стакан с виски. Он сыпанул туда немного снотворного и поэтому, куражась, проследил за тем, чтобы Хаген выпил все до дна. В баре было шумно, и две цыганки, которых он пригласил с собой, немедленно взгромоздились на колени к Хагену.

– За нашу нежность и дружбу, – возгласил Штирлиц еще раз. – И до конца. И черт с ними, с теми крысами, которые сидят в тепле и тишине и думают, что они утерли нам нос!

– Черт с ними, – согласился Хаген, – с этими вонючими крысами… Простите, сеньориты, такую грубость, но иначе не скажешь… Как можно сказать иначе про вонючих тыловых крыс, которые пытаются резать наши подметки на ходу?

Штирлиц захохотал, положил локти на стол, смахнул вазу и две рюмки. К ним бросился лакей с замеревшей улыбочкой, собрал битый хрусталь и унес полупустую бутылку.

– Ты заметил, – сказал Штирлиц, – он унес полбутылки себе. Они все страшные жулики, эти цыгане…

– Эй! – крикнул Хаген. – Дайте нам еще виски! Пусть они пьют остатки после нас. Да, прелестные сеньориты?!

Они выпили еще раз, и Штирлиц попросил оркестр сыграть немецкую солдатскую песню. Они заиграли странную песню, и Штирлиц, раскачиваясь, поднялся и, приложив палец к губам, сказал:

– Сейчас я вернусь…

Штирлиц позвонил в гестаповский «домик» из кабины, стоявшей при входе в гардероб.

– Хаген просил спросить, – сказал он, – когда вы думаете отправлять латыша?

– Сейчас вывозим, – ответил ему дежурный, – на аэродроме ждут.

– Посадите в машину пару лишних людей, – сказал Штирлиц, – чем черт не шутит.

– Да, штурмбанфюрер!

– И оружие проверьте!

– Это мы уже сделали.

– Ну, счастливо. А потом можете отдыхать…

Штирлиц незаметно вышел из телефонной будки. За углом стоял маленький грузовичок. Штирлиц устроился рядом с Вольфом, который сидел за рулем. В кузове было шесть ребят из его группы.

– Быстро, нам их надо перехватить в горах, пока они не выехали в город.

– Мы тебя ждали десять минут.

– Ты думаешь, так легко споить этого буйвола?

Они успели вовремя: машина с Пальма только‑только вышла из ворот конспиративного дома гестапо. Конвойный удивленно посмотрел на шофера: на пустом шоссе стоял Штирлиц, подняв руку.

– Что он, контролирует нас?

– Не нас, а Хагена. Они все друг друга контролируют, – ответил шофер, – иначе нельзя.

Он затормозил возле Штирлица и, выйдя из машины отрапортовал:

– Все в порядке, штурмбанфюрер, никаких происшествий.

– Это тебе кажется, что никаких происшествий. Быстро перегружайте его в пикап и садитесь туда сами.

– А моя машина?

– Я поеду следом за вами.

Трое конвоиров и солдат быстро затолкали Пальма в кузов пикапа, где сидело шестеро ребят из группы Вольфа.

– Как устроились? – спросил Штирлиц, заглядывая в кузов. – Не тесно?

– Ничего, – засмеялся шофер, – потерпим…

Штирлиц включил свет карманного фонаря. Конвоиры прищурились – Штирлиц нарочно слепил их ярким лучом света. Их и скрутили, пока они были полуслепыми.

Машину гестапо он пустил в пропасть, а сам сел в свою. Ее вел седьмой член группы Вольфа, который тут же перескочил в пикап.

– Будь здоров, Ян, – сказал Штирлиц, – все о'кей…

– Ненавижу американизм. Говори, как истые англичане: «ол райт», – ответил Пальма и заставил себя улыбнуться.

Вернувшись в бар, Штирлиц зашел в туалет. Посмотрел на часы. Было 2.14. Значит, он отсутствовал тридцать три минуты. Он вышел из кабины, дождавшись, пока в туалет вошел кто‑то из пьяных посетителей. Штирлиц сунул голову под кран и долго стоял так, наблюдая за тем, как полупьяный испанец дергался возле писсуара.

Взъерошив волосы, окликнул:

– Сеньор, помогите пьяному союзнику доковылять в зал.

Испанец оглушительно захохотал:

– Люблю пьяных немцев… Вы, когда пьяные, такие безобидные, такие веселые…

– Уж и безобидные, – икнул Штирлиц, – скажете тоже.

Он заставил испанца сесть к ним за стол и выпил с ним на брудершафт:

– Я думал, вы там уснули! – сказал Хаген, сдерживая яростную зевоту – Я тоже спать хочу. А ты Розита? Ты хочешь баиньки под перинкой? А?

– В такую жару спать под периной?! – засмеялась Розита. – Пауль, что ты говоришь?!

Штирлиц сказал:

– Хаген, я живу с тобой под одной крышей, и только узнал, что тебя зовут Пауль. Как тебя звала мама? А?

– Моя мама звала меня Паульхен, а тебя?

– Мы уже перешли на «ты»? Какой ты молодчина Паульхен! Называй меня Макси… Мама звала меня «М»!

– Мама звала его ослиным прозвищем, – засмеялся Хаген и лег головой на стол. – Спать хочу. Ма!.. Розита почеши мне шею, а? Да не смущайся ты, пташечка..

– Хаген, тут спать негоже, – сказал Штирлиц, – это же не наш дом…

– Ничего, ничего, – сонно ответил Хаген и осовело поглядел на испанца. – Правду я говорю, каудильо?

Испанец медленно поднялся из‑за стола.

– Я требую извинений, – сказал он. – Я оскорблен.

– Я приношу вам извинения за моего знакомого, который не умеет себя вести, – сказал Штирлиц, – пожалуйста, простите его, дружище. Помогите мне поднять его – он совершенно пьян. Вы где живете? Далеко? Я могу вас подвезти.

– Я живу на Пассо дель Прадо.

– В отеле «Флорентина»?

– Да.

– Меня зовут Штирлиц, а вас?

– Мигель Арреда.

– Я завтра вас разыщу, и вы отхлещете по щекам моего коллегу, и я подтвержу, что вы были правы, а он себя вел по‑свински…

– Но он ваш приятель…

– Прежде всего он дипломат. Если не умеет пить – пусть не пьет!

Штирлиц протянул испанцу свою визитную карточку. Тот, поблагодарив, долго рылся в своем бумажнике, пока не нашел свою, напечатанную на сандаловом дереве.

Штирлиц прочитал: «финансист». Адрес. Телефон бюро и домашний.

«Настоящий финансист печатал бы свои визитки на простой бумаге, – машинально ответил Штирлиц, – обидно, если этот сандаловый Арреда жулик: он мой главный свидетель, он – мое алиби».

Попрощались они, как принято у испанцев: долго хлопали друг друга по плечу и спине; со стороны поглядеть – братья.

 

…Штирлиц будил пьяного Хагена в присутствии помощника посла. Он долго тряс его за плечо, и, когда тот открыл глаза, Штирлиц закричал:

– Где Пальма, паршивец вы этакий?! Вы же обещали отправить его на гауптвахту! Где он?!

– Он там, – ошалело ответил Хаген, – я велел конвою.

– Его там нет! И конвоя нет! А отвечать за вас кому? Мне? Да?!

«Я вышел, – думал он, продолжая кричать на Хагена. – Я вышел чистым. Теперь мне надо брать его под защиту и принимать удар на себя. Это надо сделать на будущее. Это хорошо, если я приму удар на себя, – этот сопляк ничего не поймет, это поймет Гейдрих. Он любит такие штучки – корпоративное братство и прочая галиматья… Ян теперь в безопасности – это главное. И я сработал чисто. Теперь надо отоспаться, чтобы не сорваться на мелочи, потому что я очень устал, просто сил нет, как устал…»

 

                                                    Центр.

Операция проведена. Дориан на месте.

                                                  Вольф.

 

 

                             Центр.

Вызван в Берлин для дачи объяснений. Хаген разжалован в рядовые.

                                                                                                    Юстас.

 

Мисс Мэри Пэйдж,

 отель «Амбассадор»,

Лиссабон, Португалия.

 

Дорогая Мэри! Как всегда, мне везет на приключения. Видимо, это не так уж плохо. Я никогда не думал, что желтуха столь безболезненна, но – одновременно – так опасна. Со свойственной мне мнительностью я каждое утро щупаю печень и жду конца. Я бы спасся виски, но мне категорически запрещено пить. Я скучаю. Без. Тебя. Моя. Дорогая. (Это мой новый стиль – мне нравится рубить фразы, это модно и в духе времени.) Я почти не заикаюсь. Очень хочу отрастить усы. Я видел тебя во сне бритой наголо. Мой съезд из столицы нашего испанского друга прошел на редкость гладко, без каких‑либо неприятностей, и я еще раз понял, что являюсь самым страшным паникером и трусом из всех существовавших на этой прекрасной и бренной земле.

Т в о й Б а р у х С п и н о з а п о и м е н и Я н П а л ь м а.

P. S. Французские медицинские сестры носят очень короткие халатики, и это меня нервирует, хотя, как ты знаешь, моя страсть – северная поджарость, но отнюдь не французская спелость. Арриба Испания. Твой каудильо Франко. Париж, госпиталь «Сосьете франсискан», Пальма.

Денег у меня нет ни пенса – это для сведения. Т в о й К р е з.

 

 

КНИГА ПЯТАЯ

АЛЬТЕРНАТИВА

 

ОБО ВСЕМ И ЕЩЕ КОЕ О ЧЕМ

 

Начальник генерального штаба вермахта Гальдер, будучи человеком педантичным, делал записи в своем дневнике каждый день. В тот мартовский вечер он вывел каллиграфическим почерком следующее:

 

19 III 1941 г.

Совещание: Югославия присоединяется к Тройственному пакту.

Топпе (до сих пор 1‑й обер‑квартирмейстер во Франции) доложил о своем назначении на должность уполномоченного генерал‑квартирмейстера при группе армий «Север», развернутой для операции «Барбаросса».

На пресс‑конференции, которые проводил каждую среду в МИДе, на Вильгельмштрассе, шеф отдела печати Шмит, журналисты собирались загодя. Молчаливые официанты с солдатской выправкой обносили гостей пивом и горячими сосисками, а в Берлине весной сорок первого года продукты эти жестко нормировались карточной системой; деловитые журналисты из‑за океана, скандинавы, испанцы и швейцарцы экономили карточки на пиво и мясные продукты, совмещая работу с сытным обедом. Поодаль, возле больших итальянских окон, стояли арабы и японцы; арабы морщились от запаха свиных сосисок – коран есть коран, а японцы «сохраняли лицо» – негоже сынам Страны восходящего солнца отталкивать соседей, вырывая себе сосиску пожирнее и поприжаристей, и жевать ее лихорадочно, перебрасывая шипучее мясо языком, чтобы не обжечь небо.

Штирлиц с любопытством наблюдал за двумя корреспондентами из Москвы, которые старались быть незаметными в толпе своих американо‑европейских коллег, но из‑за того, что они не хватали, подобно остальным, сосиски, не уплетали их с цирковой быстротой, не глотали жадно пиво, чтобы успеть выпить кружку ко второму подходу официантов и запастись следующей, они в толпе выделялись словно одетые стояли на пляже.

«Проинструктировали, видно, ребят, подумал Штирлиц, не выделяться. Но при этом сказали: «Достоинство прежде всего». Поди‑ка, совмести здесь! Чтобы не выделяться, надо толкать соседей, хватать сосиски, капать пивной пеной на спины коллег и пробиваться сквозь толпу поближе к Остеру, который знает больше остальных журналистов, ибо он близок к Геббельсу».

Шмит появлялся из боковой двери; журналисты, сшибая друг друга, бросались к длинному столу, норовя занять место рядом с шефом прессы, и только американские асы отходили к окнам, чтобы видеть всех собравшихся в зале. Американцы научились получать самую важную информацию после выступления Шмита, когда он начинал отвечать на вопросы: как правило, два или три немецких журналиста спрашивали Шмита по шпаргалке. Соотнося поставленные вопросы с заранее подготовленными ответами Шмита, ребята из Ассошиэйтед Пресс делали более или менее верные прогнозы по поводу очередной внешнеполитической акции Гитлера.

Всякий раз, когда Шелленберг поручал Штирлицу присутствовать на этих пресс‑конференциях, чтобы поддерживать контакты с журналистами, которыми интересовалась разведка, Штирлиц прежде всего впивался взглядом в карту на стене, которую открывал помощник Шмита перед началом собеседования. Карта эта была страшная. Коричневое пятно Германии властвовало в Европе. Территории Польши, Чехословакии, Австрии, Дании, Норвегии, Бельгии, Голландии, Франции были заштрихованы резкими коричневыми линиями; Венгрия, Румыния и Болгария, как страны, присоединившиеся к «антикоминтерновскому пакту», были окрашены в светло‑коричневые цвета. Резкие черно‑коричневые пятна уродовали территории Албании и Греции: там вела войну Италия.

Карта была сделана так, что доминирующая роль гитлеровской Европы подчеркивалась махонькой Англией, нарисованной художником жалостно и одиноко, и далекой Россией, причем, в отличие от Англии, где были обозначены города и дороги, Россия представлялась белым, бездорожным пространством с маленькой точкой посредине – Москвой.

Шмит, не отрывая глаз от текста, подготовленного его сотрудниками, прочитал последние известия:

 

Сражения против английского империализма идут по всему фронту. Недалек тот день, когда надменный Альбион будет выбит из всех своих колоний. В недалеком будущем Суэцкий канал – пуповина, связывающая Лондон с Индией, – будет перерезан, и, таким образом, Англия останется без сырья, без резервов, без продуктов питания. Вопрос падения островитян – вопрос решенный, все дело в сроках. Весна или лето этого года будут означать начало европейского мира, после того как Лондон подпишет условия капитуляции, которые мы ему продиктуем. Сражение в Греции и Албании отмечено победоносным наступлением войск великого дуче.

 

Штирлиц знал, что Шмит сейчас станет говорить, какой монолитной стала Европа после того, как фюрер заставил мир считаться с откровением двадцатого века – с идеями национал‑социализма. Он знал, что после «общетеоретического пассажа» Шмит обрушится на Америку, не называя, естественно, ни Рузвельта, ни Белый дом. Он будет говорить о «силах империализма, которые действуют в угоду финансовому капиталу с целью задушить великую европейскую цивилизацию». Все это Штирлиц слыхал уже много раз, и поэтому он поглядывал на Джеймса Килсби из Чикаго: служба гестапо позавчера записала беседу, которую он вел с русским корреспондентом. Килсби – он жил в рейхе недолго и не научился еще осторожности – говорил русскому, что, видимо, следующим ударом, который Гитлер готовит, будет удар по России; он ссылался при этом на своих друзей из вермахта, и, Штирлиц знал, гестапо сейчас наблюдало за всеми контактами Килсби. Русский журналист вел с ним беседу умно и весело. Он говорил Килсби, что в России существует известное агентство ОГГ, но к его сообщениям надо относиться с осторожностью. Американец сказал, что, кроме ТАСС, никакого другого русского агентства он не знает, и полез было за книжечкой, чтобы занести в нее новость. Русский журналист посмеялся: ОГГ расшифровывается как «одна гражданка говорила». Новость только тогда становится новостью, закончил он, когда есть ссылка на серьезный источник информации. Естественно, официальный. Наш парень жил в Германии уже третий год и вел себя точно и выверенно – даже в интонациях.

– Господин Шмит, – поднялся журналист из Лос‑Анджелеса, – в центре Европы, помимо Швейцарии, осталась лишь одна страна, сохраняющая нейтралитет: я имею в виду Югославию. Предстоят ли переговоры на высшем уровне между Берлином и Белградом?

– Мне о факте таких переговоров ничего не известно, – ответил Шмит. – Наши отношения с Югославией строятся на взаимном уважении и полном доверии.

– Можно считать, что нейтралитет Югославии устраивает Берлин? – продолжал допытываться американец.

– Берлин устраивает нейтралитет Швеции и Швейцарии, – ответил Шмит, – мы никому не навязываем своей дружбы.

– Можно ли считать, – негромко спросил Килсби, – что нейтралитет Югославии является следствием ноты Молотова по поводу введения германских войск в Румынию и Болгарию?

– Я давно замечаю, Килсби, – ответил Шмит, – что вы пытаетесь проводить в рейхе пропагандистскую работу, рассчитывая на неустойчивых и политически не подготовленных людей!

«Мое ведомство дало ему инструкции, – понял Штирлиц, – Килсби – кандидат на выдворение».

– Господин Шмит, я пользуюсь официальными документами, – ответил Килсби. – Некоторые швейцарские газеты утверждают, что нейтралитет Югославии стал возможен после обмена нотами между рейхсканцелярией и Кремлем.

– Наши отношения с Россией, – ответил Шмит, – отличаются истинным добрососедством. Введение наших войск в Болгарию и Румынию произошло по просьбе монархов этих стран – они нуждаются в защите от английских посягательств. Еще вопросы, пожалуйста!

«Когда же они начнут? – подумал Штирлиц. – Они должны начать этой весной. Почему наши молчат? Почему мы не предпринимаем никаких шагов? Если Югославия откажется от нейтралитета, значит, весь фронт от Балтики до Черного моря окажется в руках Гитлера. Почему же мы молчим, боже ты мой?»

Но по укоренившейся в нем многолетней привычке беседовать с самим собой, отвечать на вопросы, поставленные однозначно и бескомпромиссно, Штирлиц сказал себе, что ситуация, сложившаяся в мире весной сорок первого года, такова, что всякое действие, а тем более открытая внешнеполитическая акция, направленная против Германии, невозможна, ибо она будет свидетельствовать о том, что «нервы не выдержали», поскольку открытого нарушения условий договора о ненападении со стороны рейха не было. Понимая, что Гитлер рано или поздно нападет на его родину, Штирлиц тем не менее отдавал себе отчет в том, что всякое «поздно», всякая, даже самая минимальная, оттяжка конфликта на руку Советскому Союзу. Это была аксиома, ибо успех в будущей войне во многом складывался из цифр, которые печатали статистические ведомства в Москве и Берлине, сообщая данные выполнения планов – выплавку стали, чугуна, добычу нефти и угля, – эти сухие цифры и определяли будущего победителя, а они, цифры эти, пока были в пользу Германии, а не Союза. Но Штирлиц понимал, что резервы его страны неизмеримо больше резервов рейха, а исход будущей битвы в конечном итоге определяли резервы. Штирлица не пугало то, что вся Европа сейчас была под контролем Берлина. Это только на первый взгляд было страшно. Если не поддаваться первичному чувству и заставить себя неторопливо, как бы со стороны анализировать ситуацию, то вывод напрашивался сам собой: конгломерат народов, отвергавших идеи национал‑социализма, сражавшихся – в меру своих сил – против вермахта, будучи оккупированными, чем дальше, тем активнее станет оказывать сопротивление немцам; сначала, видимо, пассивно, но потом – Штирлиц не сомневался в этом – все более активно, то есть с оружием в руках. Значит, Гитлеру придется удерживать свои резервы с помощью армии; значит, считал Штирлиц, тылы рейха будут зыбкими, ненадежными, враждебными духу и практике нацизма.

Он все это понимал умом, заставляя себя анализировать ситуацию, проверяя и перепроверяя свои посылы, дискутируя сам с собой, но когда хоть на минуту душа его выходила из‑под контроля разума, как сейчас, когда он снова увидел эту проклятую коричневую карту и маленькую точечку Москвы на белой пустыне России, становилось ему страшно, и пропадали все звуки окрест, и слышал он только свой немой вопрос, обращенный не к себе, нет, обращенный к дому, к своим: «Ну что же вы там?! Делайте же хоть что‑нибудь! Понимаете ли вы, что война вот‑вот начнется?! Готовитесь ли вы к ней?! Ждете ли вы ее?! Или верите тишине на наших границах?!»

 

…Выйдя из ампирного, с купидончиками, выкрашенными голубой краской, здания министерства иностранных дел, он сел в свой «хорьх» с форсированным двигателем, резко взял с места и поехал в маленькое кафе «Грубый Готлиб». Там никто не обратит внимания на то, что он выпьет не двойной «якоби», как это было принято в Германии – стране устойчивых традиций, тут уж ничего не поделаешь, – а подряд три двойные рюмочки сладковатого коньяка.

Американские журналисты учили его веселой медицинской истине «релэкса и рефлекса» – расслабления и отдыха: двадцать дней в горах, одному, без единого слова, – тишина и одиночество. Он, увы, не мог себе позволить этого. Но он мог пойти к «Грубому Готлибу», выпить коньяку, закрыть глаза и посидеть возле окна, среди пьяного рева, грустной мелодии аккордеона и скрипки, и почувствовать, как тепло разливается по телу и как кончики пальцев снова становятся живыми из онемевших, чужих и холодных.

 

Корреспондент ТАСС по Югославии Андрей Потапенко боялся только одного человека на земле: своей жены. Ревнивая до невероятия, она устраивала ему сцены, включив предварительно радио, когда он возвращался домой под утро – с синяками под глазами, едва держась на ногах от усталости.

– Но пойми, – молил он, – я же был на встрече…

– Мог позвонить!

– Не мог я позвонить! Как мне сказать помощнику министра: «Одну минуточку, сейчас я позвоню Ирочке, а то она решит, что я у дам»?! Или что? Посоветуй, как мне поступать, посоветуй! Ты же все знаешь!

– Костюков возвращается домой в семь!

– Костюков бездельник и трус! Он отсиживает на работе, а я работаю! Я не умею отсиживать. Мне платят за статьи, а не за сидение в офисе!

– В офисе! А почему от тебя духами пахнет?!

– Так с ним женщина была.

– С кем?

– Я же сказал: с помощником!

– С ним?

– Ну не со мной же…

– Хороши дела – с бабой!

– Как раз с бабой и делаются все дела!

– Я завтра же пойду к поверенному и расскажу, что ты…

Этого Потапенко слушать не мог; он уходил в кабинет, запирал дверь и садился к столу, уставившись в одну точку перед собой – эта точка была для него, словно буй во время шторма, некий символ спокойствия, за который он должен держаться.

Последние дни он спал по пять часов от силы. Ситуация обострялась с каждым днем: либо Югославия присоединится к англо‑греческим войскам, либо Белград станет союзником Гитлера. О нейтралитете мечтали наивные политические идеалисты – балканский стратегический узел, южное подбрюшье рейха и северное предмостье британского Суэца, должен быть разрублен. Жестокая римская формула «третьего не дано» стала руководством в дипломатической практике весной сорок первого года.

Сегодняшний разговор с помощником министра просвещения, воспитанным в Сорбонне, был важным, особенно важным: казалось, что собеседник Потапенко лихорадочно взывает о помощи.

Естественно, ни о чем впрямую собеседник не говорил; манера его поведения была безукоризненна – веселая рассеянность, добрая монтеневская афористичность, щедро пересыпаемая грубоватыми марсельскими шутками; неторопливая и чуть скептическая оценка всего и вся; подтрунивание над собой и своими шефами, что, естественно, позволяло ему в такой же мере подтрунивать над Потапенко и его шефами, но среди мишуры этих изящных, ни к чему не обязывающих умностей помощник министра несколько раз так глянул на Потапенко и так произнес несколько фраз о судьбе несчастных Балкан, обреченных на закла


Поделиться с друзьями:

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.155 с.