Еще картинки революционной законности в деревне — КиберПедия 

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Еще картинки революционной законности в деревне

2022-05-09 24
Еще картинки революционной законности в деревне 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Не избегли изъятия имущества за недоимки и середняки с бедняками, но только уже по другим причинам. Политика вообще была направлена к тому, чтобы налогами доказать крестьянину невозможность ведения хозяйства единолично. Закон о сельхозналоге был построен в это время таким образом. Учитывалось количество пахотной земли, независимо от того, засеяна она или нет – это в поощрение хозяина, чтобы заставить его сеять. Учитывались затем сады, виноградники и огороды, а также поголовье скота по состоянию на 1 мая текущего года. Затем, по указанным в законе нормам для данного края или области, определялась доходность каждого из этих источников. Например, бахча или баштан, т. е. посев арбузов и дынь дает доходу 800 руб. с гектара, гектар виноградника – 2800, лошадь – 18 руб. и т. д. Потом с суммы всех этих доходов исчисляется по шкале налог. В таком же размере автоматически проводилось и «самообложение», т. е. повторение еще раз того же налога, но под другим названием. Первый идет на общегосударственные нужды, а второй – на местные: мосты, больницы, школы и т. п. Этот налог крестьяне будто бы добровольно на общем собрании постанавливают ввести как «самообложение» каждый год.

Все это было бы еще полбеды, если бы к этому исчислению не добавлялись еще доходы двух видов: от неземледельческих заработков, например, если человек сапожничал или плел верши из лозы и продавал, плотничал, рыбачил и т. п.; и от продажи продуктов на рынке. Эти два вида доходов исчисляются уже не по нормам, а «глазомерно» налоговым отделом сельсовета. Оспорить их невозможно, так как закон предоставляет в этих случаях право определения налога за сельсоветом. Таким образом, одни и те же объекты облагаются дважды: корова и молоко, бахча и арбузы, сад и яблоки и т. д., а если принять во внимание и «самообложение», равное налогу, то все облагается вчетверо и ведет к недоимкам и изъятию имущества. Кроме того, крестьяне обязаны также уплатить обязательную страховку строений и скота – это уже Госстрах.

Кулаки, т. е. лица, занесенные на черную доску и лишенные избирательных прав, облагаются уже без всяких норм, произвольно, с таким расчетом, чтобы выкорчевать это хозяйство окончательно и с корнем, это уже не налоговое обложение, а политика ликвидации кулака как класса. Но это все же называется «индивидуальным налогом», исчисляется обычно в десятках тысяч рублей и превышает всегда в несколько раз не только доход, но и основной капитал, т. е. стоимость всего хозяйства. Фактическая и физическая невозможность выплатить этот налог влечет изъятие имущества за недоимку, а затем предание суду и ссылку на 5 лет.

Закон о сельхозналоге издается каждый год с некоторыми изменениями и дополнениями. К закону прилагается также и инструкция о его применении. Всего примерно 40 страниц печатного текста, из них половина посвящена «льготам» по налогу и освобождению от него. Если внимательно прочесть, то видно, что льготы и освобождение касаются лишь тех лиц, с которых положительно и совершенно невозможно ничего уже взять: например, хозяйство с одним нетрудоспособным членом, не имеющее ни пахотной земли в степи, ни инвентаря, а именно – старик 80 лет, имеет 2–3 улья с пчелами, клочок картошки в огороде, лук и помидоры. Сослать его в Сибирь за неуплату налога невыгодно, отобрать у него хату нет смысла, она уже развалилась. Тут как раз место для льгот. Лица, изучающие советское право, видят только льготы на 20 страницах, и им не приходит в голову вопрос, чем же живет этот старик и какова роль государства в обеспечении его старости. Благотворительных организаций в СССР нет никаких. Был в деревне КОВ – Крестьянское общество взаимопомощи, но и оно быстро исчезло, еще до НЭПа.

Правда, в образцовом сталинском Колхозном уставе, принятом повсеместно, есть статья И, согласно которой колхоз должен делать отчисления в фонд для престарелых и нетрудоспособных, но отчисления эти могут быть произведены лишь после погашения всех долгов перед государством, как денежных, так и натуральных, после засыпки зерна в разные фонды, после уплаты машинно‑тракторной станции натурой, после всех прочих платежей и повинностей и, конечно, после хлебопоставок государству, что пожирает все доходы колхоза. А так как колхозы вечно в долгах перед государством (и никогда не расплатятся) по всякого рода семенным, продовольственным и др. ссудам, то в фонд нетрудоспособных отчислять нечего.

Если оторвет руку или ногу или изувечит на молотилке, тракторе или комбайне, потерявший трудоспособность становится просто нищим при правлении колхоза. Социальное страхование на колхозников не распространяется, никто из них, конечно, не застрахован, потому что страховых обществ в СССР вообще нет.

На уплату налогов и различного рода повинности обычно дается несколько сроков. Как только наступает первый срок, начинается кампания по выкачиванию и выколачиванию: телеграммы из районного центра, телефонные звонки, заглядывание прокурора в финансовый или налоговый отдел сельсовета. Если платеж в срок не поступил, назначается административная мера: изъятие имущества. При неуплате в следующий срок – суд по статье 61 УК РСФСР, тюрьма или ссылка, так как неплатеж считается уже «злостным».

Самыми важными в крестьянском хозяйстве считаются, конечно, лошадь и корова. «Корова во дворе, харч на столе». Началось массовое изъятие у бедняков и середняков коров за недоимки, вопреки прямому указанию в законе о том, что одна корова или одна лошадь не подлежат изъятию ни за какие долги. Я стал писать массовые жалобы прокурору, указывая на прямое нарушение закона и на «коровий подход» вместо классового. Прокурор не поднял никакого шума в связи с массовым и систематическим нарушением закона. Результат моих жалоб был очень незначительный, а прокурор в личной беседе резко указал мне, что я срываю финансовый план и мероприятия партии и правительства.

Изъятие лошадей у бедняков и середняков‑единоличников было бы уж очень издевательским делом: с одной стороны дают задание по пахоте и севу, а с другой – берут лошадь. Да и закон это запрещал. К тому же это давало повод обвиняемому на суде ссылаться на фактическую невозможность выполнить данное сельсоветом задание. Выход, впрочем, был найден: лошадей у единоличников не изъяли, а мобилизовали в помощь колхозам, этим идеальным хозяйствам, имеющим якобы все преимущества перед единоличниками. Часть лошадей подохла в колхозах, а часть с набитыми холками и плечами, в истощенном виде была возвращена хозяевам, когда поздно было уже пахать, и над крестьянами нависли грозные последствия невыполнения плана: теперь уже они становились злостными неплательщиками налога и срывщиками посевного плана. А если принять во внимание, что крестьянин получал также задание по хлебопоставке, мясу, молоку, шерсти, яйцам и т. д., то его можно было сравнить только с перепелом, попавшим в сеть.

За сдачу госпоставок – мяса, шерсти, молока, хлеба и пр. – крестьянин получал от правительства деньги по «твердым» ценам, не существовавшим в действительности. Так, например, выплачивалось 15 коп. за литр молока, в то время как оно на базаре стоило 2 руб.; 1 руб. 3 коп. за пуд пшеницы при базарной цене ее в 20 руб. Получив деньги за все это в одном окошке, он подходил к другому и не только отдавал их все, но и приплачивал свои за налог, страховку, самообложение, облигации и пр.

Поскольку цель советского правительства заключалась в том, чтобы путем высоких налогов и госпоставок убедить крестьян в невозможности вести сельское хозяйство единолично, тяжесть государственного давления испытывали все слои крестьян‑единоличников, независимо от того, были ли они кулаками, середняками или бедняками. В конце концов настало время, когда не было уже ни одного единоличного крестьянского двора, на который не была бы наложена какая‑нибудь репрессивная мера. Поэтому естественно, что все мои жалобы на превышения, беззакония и злоупотребления властью оставались безрезультатными: закон отступил перед политической кампанией. Прокуроры обязаны были поддерживать «революционную законность», но они попирали ее ногами в угоду проводимой линии. Другими словами, никакой, даже «революционной законности» в СССР уже не было. Осталось безнаказанным даже вот какое событие. В станице Темиргоевской председатель сельсовета, мальчишка 23 лет, ударил ногой в живот беременную женщину, когда она пришла к нему требовать возврата незаконно отнятой у нее коровы. В результате ребенок погиб, и на этом все дело кончилось – против виновного даже не было возбуждено уголовное дело.

В связи со всеми этими изъятиями имущества, служебными процессами, всевозможными репрессиями и штрафами началось в станице какое‑то смятение: все чувствовали гнет государственной власти, от которой нет защиты, нет спасения. Большой двор при нашем станичном совете был завален и заставлен изъятыми крестьянскими вещами: скамейками, плетенными из лозы стульями, крашеными крестьянскими кухонными столиками, сундуками, старыми бочками, кадушками, попадались и швейные машины. Работники сельсовета и разные активисты подменивали хорошие вещи старой рухлядью. Время от времени назначались аукционы, но покупатели находились лишь на одежду. Начались дожди, затем снег завалил это крестьянское добро. Грабеж превратился просто в самоцель.

Был и такой весьма характерный случай. Один из недоимщиков выдавал дочь замуж. Шел свадебный пир или, правильнее сказать, пирушка: это не была, конечно, такая свадьба, какую справляли прежде на Кубани: с убранными в цветах конями, весельем и гуляньем, продолжавшимся не один день и не два, а целую неделю. В это время нагрянула комиссия по изъятию имущества. В советском законе есть перечень имущества, не подлежащего изъятию: один стол, один стул, смена белья, одно пальто и т. д. Так как в законе ничего не сказано про свадебную фату, надеваемую на невесту, то ее сняли с головы новобрачной; взяли также и ее приданое, как превышающее норму, указанную в законе. Через полчаса фата и приданое были вывезены для аукциона на площадь, и вот люди расхватывали все это за бесценок, зная, что покупают человеческое несчастье.

Я указывал, что у недоимщиков снимались с хат крыши из оцинкованного железа. Мало этого, снимали и соломенные. Существует специальный бюллетень наркомфина, в продажу он не поступает и рассылается только по ведомственной линии. В нем помещаются циркулярные письма, инструкции и т. д. Мне приходилось читать его. Помню циркулярное письмо, относящееся к этому времени, в нем приводилось несколько случаев снятия соломенных крыш сельскими финансовыми агентами и указывалось на «нецелесообразность» этой практики ввиду малоценности соломы. Про железные и оцинкованные крыши вообще не упоминалось.

Жизнь в деревне становилась невыносимой. Постоянные митинги на тему о сплошной коллективизации с выступлениями местных и приезжих ораторов, с угрозами врагам и прямыми указаниями на тех или иных лиц персонально.

– Бабочки, гражданочки, вы послухайте, что я вам скажу, – надрывалась во весь голос какая‑то активистка, или, как их называют, «змейка». – Вот вы говорите, что при старом режиме сахара было много, а теперь его нет. А я вам скажу, почему это было так: этим сахарком царское правительство хотело вашу горькую жизнь подсластить и тем обмануть вас, чтобы вы, попивая чаек с сахарком, про нужду вашу и жизнь горькую забыли. Или, вот, некоторые бабочки говорят, что мануфактуры не стало, а в старое время ее было много, а знаете, для чего они эту мануфактуру выпускали, – для того, чтобы хвосты себе длинные сделать и кровавые следы свои заметать. Вот вчера на базаре я слыхала, как Марфа Пантелеева говорила, что в кооперации товара нет, а кто она такая – кулачка, муж и отец ее кулаки, у нее в сундуке 15 юбок, три шали да подшальников с десяток, а кем все это нажито, все нашими мозолями…

Но эта демагогия и расчет на глупых людей – уже не действовали.

«Товарищи из центра» и различные уполномоченные, тоже по списку, данному им в сельсовете, разоблачали, унижали и занимались травлей крестьян поименно, намечая жертвы.

 

Расправы

 

Наконец, в станице вспыхнуло восстание. Но что может сделать неорганизованная и невооруженная толпа? Поводом к этим событиям послужил созыв митинга на церковной площади для разрешения вопроса о слиянии колхозов в один «Гигант». (Это – советская гигантомания. А в дальнейшем было проведено «разукрупнение», тоже в порядке проведения очередной политической кампании.) Митинг открыл секретарь станичной партийной ячейки, рассказывая басни о будущей зажиточной жизни в колхозах и о противодействии этому счастию со стороны кулаков. Его сменяли активисты и члены совета, а затем был поставлен вопрос на голосование о вступлении всех в колхоз «Гигант». Трибуну обступали толпы крестьян, они что‑то говорили и возражали, но их на трибуну не пускали. Вдруг кто‑то ударил в набат, люди стали тянуть секретаря ячейки с трибуны за фалды кожаной тужурки и взбираться на трибуну. Поднялся крик и хаос, власти стушевались и исчезли. Какой‑то старик, согнувшись в дугу, кричал с трибуны: «Братцы, у всех у нас животы подвело, некуда поясок уже подтягивать, а теперь в этом «Жигале» (в «Гиганте») совсем подохнем от голода». Перебивая его и торопясь, какая‑то женщина, стараясь, чтоб и ее все услышали, кричала о том, что на маслобойке обмеривают и обвешивают и выдают постное масло с таким осадком, что на нем нельзя ничего жарить: оно пенится и пузырится. Красный партизан Сероштан, пробиваясь к перилам трибуны, кричал: «Позор партии и правительству, до чего крестьян довели»… Словом, каждый хотел высказаться об обидах и несправедливости. В это время из ворот одного дома на площади вылетели на толпу шесть конных красноармейцев в фуражках с черными околышами. Женщины бросились на них и стали хватать лошадей за повода, и толпа оттеснила их обратно во двор.

Набат все гудел, и толпа увеличивалась. Вскоре примчалась легковая автомашина с вооруженными энкаведистами. Один из них, мордастый, толстый, в кожаном пальто, взобрался на трибуну и стал что‑то в общем крике говорить. В это время из толпы был брошен большой кусок грязи, залепивший ему всю физиономию. Он выхватил огромный маузер и, размахивая им, сел в машину и уехал. Стало темнеть, ораторы продолжали что‑то кричать, но вскоре площадь опустела.

В ту же ночь энкаведисты и вооруженные активисты арестовали 120 человек, считая женщин и детей, – целыми семьями. Они исчезли бесследно. Через несколько дней мне рассказывал об этих арестах красный партизан и бандит Кононенко, который участвовал в этой экзекуции. По его словам, это «восстание» организовали кулаки, но главным образом группа адвентистов, которая явилась с топорами и ножами, спрятанными под одеждой. Они же, по его словам, напоили пьяным красного партизана Сероштана.

Как видит читатель, никакого восстания, в сущности, не было. Это было обсуждение текущих вопросов сельской жизни. Но с точки зрения советов за эту критику должны были заплатить не только мнимо виновные, но и их жены и дети своей свободой и жизнью. Вместе с тем из станичной общественности была изъята группа честных тружеников, верующих в Бога. Во время рассказа Кононенко, который назвал их «беспоповцы проклятые» и приписывал им замыслы перерезать и перебить всю советскую власть в станице, я вспомнил их духовную песнь:

 

Я усталый, изнуренный,

Я, Господь, к Тебе иду,

И, грехом обремененный,

Я к ногам Твоим паду.

Я, несчастный мира житель,

Где покой душе найду?

Я пришел к Тебе, Спаситель,

От Тебя я не уйду…

 

Вскоре после этого события я приехал на свидание к своему клиенту в Армавирскую тюрьму. Перед тюрьмой была огромная площадь. Она вся была уставлена подводами и полна народу, как будто здесь была ярмарка. На самом деле это люди привезли «передачу» и надеялись повидать своих родных и близких, когда их будут прогонять на работы: на кирпичный завод, на колку льда на Кубани и т. д. Часто они простаивали по несколько дней, тщетно ожидая увидеть родное лицо. Так как я имел от суда разрешение на свидание, меня впустили через дверцу в тяжелых деревянных тюремных воротах. Я вошел под длинный грязный кирпичный свод, ведущий во двор тюрьмы. Здесь мне приказали сесть на садовую скамейку под стенкой свода. Передо мной была небольшая дверь в облупившейся садовой стенке с надписью «канцелярия». В это время к воротам подошел автомобиль. Три здоровых ключника распахнули ворота, и машина (это был маленький фордик с парусиновым верхом) въехала задним ходом. Из нее выскочили два молодых краснощеких чекиста с малиновыми околышами на шапках, в «галифе» и коротких дубленых полушубках. Они вошли в канцелярию. Через некоторое время один из ключников стал выводить через двор из камер мимо моей скамейки в канцелярию по одному человеку арестованных «с вещами» – всего шесть человек.

Мне запомнился высокий стройный старик с большой белой бородой, он шел без вещей, в черном поношенном пальто, без шапки, руки он держал крестом на груди и, подняв глаза к небу, видимо, молился. После него провели человека с темно‑синим, опухшим лицом и с одним длинным усом, вместо другого у него был сгусток крови. Он был в барашковой шапке, надвинутой на глаза, по облику – казак. «Это Иван, глухонемой… Ох, и били же его…» – сказал один ключник другому вполголоса.

«Иван глухонемой» – это человек, который не может открыть своего имени и места жительства советской власти. Идя на пытки, муки, побои, истязания и «медицинские» испытания врача НКВД, он думает спасти себя ценой страданий и молчания. Он не может обратиться к адвокату (да адвокат тут был бы бесполезен, так как он судится в «суде», где допускается только обвинение и нет места для защиты). Он попал в такое положение, что смог только уничтожить свои документы, а новых не сумел достать; вот и стал «Иваном глухонемым». Это было для него той соломинкой, за которую он схватился перед лицом смертельной опасности.

Через пять минут их всех стали выводить из канцелярии со связанными сзади руками в локтях и кистях и впихивать в маленькую машину. Чекисты небрежно играли наганами вокруг лиц и голов арестованных, видимо, «по инструкции», чтоб парализовать волю и ум человека. Ворота открылись, и машина ушла. Повезли на казнь. Из канцелярии пронесли жалкую верхнюю одежду и мешки с «вещами». «Ох, и чисто работают: ни шухеру, ни крику», – обменялись одобрительно между собой мнением привратники. Машина умчала на смерть шесть человек пожилого возраста.

Через некоторое время привели ко мне моего клиента, хлебороба. Хотя после суда прошло всего несколько дней, я его с трудом узнал. Это был какой‑то съежившийся человек, с ввалившимися глазами, почерневший, безучастный и плохо отвечавший на мои вопросы. Из беседы выяснилось, что прошлой ночью из их камеры брали осужденных. Назвали по списку и его фамилию: «Козлов Петр».

– А я – Василий.

– Ну, тогда собирай вещи, да поскорее, и подожди, – сказал мне ключник; и всех одного за другим увели, а я остался сидеть на вещах, ожидая, что придут и возьмут меня. И так я сидел всю ночь до тех пор пока опять не появился ключник и не назвал мою фамилию и имя правильно… Ну, смерть моя пришла, подумал.

А его вызывали на свидание со мной, адвокатом. Я понял, что вызов этот причинил ему невыносимое страдание. Насколько мог, я успокоил его, дал ему копию приговора с печатью суда, по которому он осужден был лишь на пять лет, оставил ему копию кассационной жалобы, чтоб он мог предъявить эти документы в случае недоразумения, и убедил его, что его не могут взять, так как, видимо, в тюрьме был какой‑то другой Козлов.

– Ну, слава Богу, не меня… а все может случиться, ведь народу сидит здесь много и разбираться некогда.

Прощаясь со мной, он снял шапку, и я увидел, что одна сторона головы его стала седой. А несколько позже, как сообщила мне потом его жена, он умер в тюрьме, так и не дождавшись рассмотрения его кассационной жалобы.

Когда я выходил из тюрьмы, к воротам опять подъехал автомобиль, ворота распахнулись, и задним ходом вошел грузовик, в кузове которого в полушубках сидели молодые чекисты. Двоих из них я узнал…

Я ночевал на Кубанской улице. Это последняя улица, идущая параллельно реке Кубани, дальше идет скат к реке, где берут глину и песок. Когда я подходил к дому, меня обогнал этот самый грузовик. По углам кузова сидели четыре чекиста с револьверами, направленными внутрь кузова, где сидели люди, согнувшись так, что видны были только шапки, натянутые на самые уши, и глаза. Машина спустилась по склону к реке. Уже сгустились сумерки. Я остановился и стал слушать. Насчитал 18 выстрелов.

В Екатеринодаре в последнее время такие «дела» были упорядочены и даже механизированы. Там осужденного вызывали в приличную комнату, где стоял один стол небольшого размера. Чекист, сидящий за ним, объявлял своей жертве, что приговор вошел в законную силу, а поэтому через полчаса он будет «физически уничтожен». Затем он указывал ему на небольшой коридорчик, через который была видна другая светлая комната с окнами без решеток. Там стоял стол с письменными принадлежностями. Чекист разъяснял осужденному, что тот может пройти к столу и написать письмо и все, что он пожелает, или просто посидеть и подумать наедине. Невольно человека тянули эти окна без решеток и возможность опуститься на стул после страшных услышанных им слов. Он вступал в коридор, пол под ним проваливался, и он падал в бездну, на дне которой была мясорубка. Она дробила, ломала и резала его на куски, и вода выносила остатки в Кубань. Когда во время Второй мировой войны Красная армия оставила район и его заняли немцы, они обнаружили эти комнаты и открыли их для публичного осмотра.

(Перед отступлением Красная армия заминировала все главные здания и сооружения Екатеринодара. Мины были соединены проводами с электростанцией. Инженер станции по приказу чекиста, который неотлучно находился при нем, должен был включить рубильник в надлежащий момент. Приказ был отдан. Рубильник включен. Мгновенно весь свет в городе погас, но взрыва не последовало. Чекист понял, что это «измена», выхватил револьвер и выпустил в инженера все семь пуль. Спасти его не удалось: он умер. К стыду моему, я забыл фамилию этого человека, отдавшего жизнь для спасения города и людей. По национальности он был армянин. Уцелела от взрыва и описанная мною комната с мясорубкой.)

 

16. Высылка. Расширение прав народных судов. Судьи‑гастролеры

 

В станице как‑то ранним утром разнеслась жуткая новость: «Началась высылка». Никто не знал, что его ждет. Списки высылаемых были секретные. Базар мгновенно опустел, на улицах также никого не было видно, и люди прислушивались со своих дворов к крику и плачу, раздававшимся то тут, то там. Высылок было три; в них попали «кулаки». Затем была еще и четвертая, в нее пошли и бедняки, и середняки, и вообще все, кто не выполнил госзаданий и мешал коллективизации. Вторая высылка проходила при особенно неблагоприятных условиях погоды: распутица, грязь, холод, снег, гнилая кубанская зима. Жалкие, худые, голодные колхозные лошади, выбиваясь из сил, тащили тяжело нагруженные подводы к ближайшей станции железной дороги, за 36 километров.

На следующий день мне пришлось добираться пешком из нашей станицы на эту станцию железной дороги. Путь напоминал отступление противника: валялись дохлые лошади, фуры со сломанными колесами, некоторые предметы домашнего обихода, сброшенные для облегчения груза. Не доходя до станции Старо‑Михайловской, в глухой степи я увидел женщину, сидящую на мокрой земле, и прижавшуюся к ней девочку. Они накрылись какой‑то мокрой одеждой и барахлом. Возле стояло на земле небольшое корыто из оцинкованного железа, в нем лежал мертвый ребенок. Оказалось, что на их фуре сломалось колесо и всех погнали пешком, а муж ее был на другой фуре. Она взяла свою дочку за руку, а маленького ребенка положила в корыто и тащила за собой по грязи на веревке. Так они шли и остановились ночевать, где я их застал. Силы им изменили, и они не могли встать и идти дальше. Они погибали от голода, холода и сырости. Я не буду передавать слов этой женщины, но я видел, что чаша ее страданий переполнена и она уже не верит в милосердие и помощь Бога. Я отдал им все, что было со мной: кусок черного хлеба и полкило колбасы из конины, и обещал сообщить о них в сельсовет, чтоб им прислали помощь.

Не могу не остановиться здесь на этом ужаснейшем продукте советского питания: «кази‑конь», то есть казанская конская колбаса, 7 руб. килограмм. Возле станицы Тульской, над рекой Белой, на живописной полянке расположилась конская бойня. К ней подгоняют палками и дубинами, с руганью тащат на веревках, иногда волокут прямо по земле жалкое подобие лошадей, с вытекшими глазами, в нарывах и гнойных язвах, хромых, с ранами на плечах и холках, с вытертыми тощими боками крестьянских помощниц, доведенных в колхозах до состояния крайнего изнурения, болезней и худобы. Их не режут, а наносят удар молотом между ушами, и еще живых, трепещущих подтягивают за задние ноги веревкой к верхней балке и начинают снимать с теплой кожу, так как с остывшей это требует больше труда и времени. Мне приходилось часто проходить на станцию железной дороги мимо этой бойни и слышать стоны, напоминающие детский плач и вопли.

7 руб. килограмм – это за мясо для питания советского обывателя. Кожа – для защитников советской власти, для командиров и бойцов Красной армии, а для колхозов – ни копейки: они получают только акт от бойни для списания лошади с баланса, так как Госстрах платит лишь в случае падежа от болезни, но не за убой по причине истощения.

В сущности, эту колбасу в цивилизованном государстве не допустила бы к продаже ни одна санитарная инспекция, так как бойня не имеет ни водопровода, ни вентиляции, ни холодильника. Я видел это мясо, срезанное и содранное с подвешенных конских туш: оно голубого цвета, все в пленках, его бросают кусками в деревянные бочки с рассолом, а кишки для колбасы промывают тут же в стоящих деревянных кадушках. Тысячи зеленых и черных мух крупного калибра роятся и гудят, как на пчельнике, над этим скользким синим мясом.

Если вы входите в магазин, когда туда привезли партию казанской конской, вас одурманивает тяжелый запах лошадиного пота и какого‑то смрада. Но люди стоят уже густой очередью, и вы становитесь тоже…

И вот я отдал той женщине и ее дочурке полкилограмма такой еды. Ничего больше у меня не было.

Но это еще не был голод. Голод был еще впереди. Это были лишь зловещие предвестники идущего голода, друга партии и правительства и помощника их в мероприятиях по проведению сплошной коллективизации в деревне.

В сельсовете станицы Старо‑Михайловской женщина‑председатель на мой вопрос о несчастных сказала примерно следующее:

– Знаю и без вас. Да у нас у самих высылка, и лошадей нет, послать нечего. Да, кроме того, эта кулачка из станицы Темиргоевской, обращайтесь туда… Вон там на станции одному кулаку вагонной дверью руку оторвало, чего же я одна за всех должна отвечать?

Я зашел к секретарю станичной партийной ячейки. Он был всклокоченный, не спавший ночь, и грубо меня спросил:

– А вы кто такой, ваше социальное положение? Ну так вот: обойдемся и без защитников, революция не пострадает, если кулаки погибнут, хоть и все.

Казалось бы, что после такого расслоения деревни, бесчеловечно жестокого троекратного погрома, когда весь неблагонадежный элемент и кулаки были «изъяты», дело коллективизации деревни должно было бы идти успешнее. Однако нет: эта гнилая промышленно‑экономическая система, хотя и насыщенная тракторами, комбайнами, агрономами, различными льготами и ссудами, могла возникнуть и существовать только под кнутом и насилием. Нажим администрации и судов на единоличников с целью разрушения их хозяйств и принуждения вступить в колхоз все усиливался, пощады не было и оставшимся после трех высылок середнякам и беднякам. Возникали дела об агитации против колхозов и о преступлениях внутри колхозов, а также «дела о ямах», в которые крестьяне прятали хлеб от ненасытного правительства.

Народные суды получили право вынесения приговоров наравне с краевыми судами, т. е. право расстрела (до этого они могли давать максимум 10 лет лишения свободы с последующей высылкой на 15 лет). В помощь местным народным судьям стали посылаться «гастролеры» – судьи из Ростова‑на‑Дону и Екатеринодара, натасканные и получившие «зарядку» в краевых центрах.

Четыре моих клиента обвинялись в агитации против колхозов в глухом хуторе Скобелевском. Дело разбиралось на месте преступления налетным судьей из Ростова. Обвинение было построено по ст. 58–10 УК РСФСР с лишением свободы до 10 лет, хотя, как я указывал ранее, в этой статье говорится лишь о «призыве к свержению, подрыву или ослаблению советской власти». Коллективизация на этом хуторе проходила следующим образом. Люди никак не хотели обобществлять своих лошадей и вступать в колхоз. Однажды глухой ночью вспыхнул огромный пожар: загорелся большой стог соломы в степи невдалеке от хутора. В церкви ударили в набат, сельсоветчики и активисты бегали по хутору с криками, увеличивая панику, и выгоняли всех на тушение огня. Когда солома благополучно сгорела и люди вернулись на хутор, они увидели, что лошади их «обобществлены» и стоят уже в изъятых крестьянских конюшнях, отведенных под колхозное хозяйство.

Прокурор, широко жестикулируя руками, громовым голосом требовал для моих клиентов 10 лет, указывая на их особую социальную опасность. Он громил этих несчастных крестьян, сидящих с опущенными головами на скамье подсудимых, называл их «позорными» именами кулаков, подкулачников, врагов и т. д. Процесс был так называемый «показательный», на страх всему хутору, собравшемуся слушать дело. Что можно было сказать в защиту этих людей, если они совершили «преступление» не против соседа или частного лица, а против государства? Это такой случай, что защитник обвиняемых может лишиться еще и своей головы, так как эти дела считаются делами особой политической важности.

Настроение слушателей, сидящих и стоящих густой толпой в помещении, в окнах и дверях, было мрачное и тяжелое. Мне казалось, что каждый думал: «Не только свели лошадей со двора, как конокрады, а еще и судят нас! Где же правда, где закон, где найти защиту, делают с нами, что хотят…»

Прокурор закончил эффектным жестом руки: я требую 10 лет!

Я решил действовать против «них» тем же оружием. Схема моей речи была примерно такова: «Прокурор утверждает, что это социально опасные люди… Это глубокая ошибка. Колхозное движение неудержимым потоком охватило крестьянство земли русской; крестьяне уже не спорят, что лучше: единоличное хозяйство или колхоз. Они спорят лишь о том, как лучше поставить дело внутри колхозов. Обвиняемые же подобны муравьям, пытающимся переплыть этот неудержимый бурный поток колхозного движения. Поэтому они не социально опасны, а социально смешны и все равно будут захвачены этим могучим течением крестьянской массы.»

Я делал вид, что говорю искренне и с воодушевлением, и продолжал так: «К тому прогрессу крестьянского хозяйства, о котором говорил тов. прокурор, я добавлю, что партия и правительство шлет в деревню невиданную до сих пор не только у нас, но и за границей механизацию и агрономическую помощь всех видов. Правительство помогает крестьянам поставить колхозное сельское хозяйство на высоту технических и научных знаний, а они, обвиняемые, все еще держатся за хвост слепой кобылы. Это деревенские комики. Правда, дураков и в церкви бьют, но здесь же советский суд! Я усматриваю в них не социально опасный элемент, а комический, а потому прошу оставить их на свободе, чтобы на колхозных собраниях можно было бы не только обсуждать серьезные деловые вопросы, но иногда и посмеяться над этими чудаками, желающими ковырять землю однолемешным плужком, когда трактор тянет 12 лемехов на любую глубину. Тем более что обвиняемые, будучи маломощными середняками, не могут по своему классовому положению быть противниками рабоче‑крестьянского правительства».

Речь сложилась удачно, и я видел среди слушателей одобрительные улыбки; люди понимали, что тучи над головами обвиняемых рассеиваются. Но в душу мне закрадывалось сомнение, не «переборщил» ли я, не превратился ли я в колхозного агитатора. А что, если суд все же даст 10 лет и этим подчеркнет правдивость моих слов о «благодеянии» партии и правительства и об опасности подсудимых? Я хотел ценою своей лжи купить свободу моих клиентов. Если они будут осуждены, у них и у слушателей останется воспоминание о моей подлости, а у меня в душе осядет проклятая ложь. Совещание продолжалось недолго. Приговор оглашен: три месяца принудительных работ каждому, из‑под стражи освободить, зачтя время, проведенное в тюрьме во время следствия. Толпа повеселела и хлынула вместе с обвиняемыми к выходу. Секретарь суда вызвал меня в совещательную комнату. Кроме судьи, я увидел там человека в какой‑то мятой шапке и в старом грязном брезентовом плаще. Он протянул мне руку:

– Ну, брат, здорово же ты агитнул, вот спасибо тебе, это защитник настоящий, а я все думал, что же ты будешь говорить по этому делу. Молодец!

Обращение на «ты» означало особое расположение.

Это оказался заместитель председателя Северо‑Кавказского краевого исполкома тов. Касилов. Он был в начале революции сапожником в станице Крымской, а сейчас находился на хуторе, проводя кампанию по коллективизации и пахоте, так же как и другие «головки» из Ростова, командированные на «работу в деревне». Пахота на хуторе подвигалась плохо, так как у трактористов износилась и разбилась обувь, а босым работать было нельзя, так как по утрам ударяли морозы. Тогда он созвал правление колхоза и актив на заседание в колхозную сапожную мастерскую. Перед ним лежала груда рваной, грязной, вонючей обуви. Он открыл заседание по текущим вопросам хозяйства и, в грязном фартуке, вооружившись ручным сапожным инструментом, стал выдирать клещами прелые стельки, кроить из старых голенищ новые, мочил «товар» в воде, стучал молотком, работал дратвой, шилом и рашпилем совместно с колхозными сапожниками – словом, к концу заседания были не только рассмотрены вопросы, стоящие на повестке дня, но и разрешена основная проблема: трактористы могли работать уже в обуви, отремонтированной самим зам. пред, краевого исполкома. В суд же он зашел послушать показательный процесс.

В 1937 году Касилова расстреляли. Но когда он возился с вонючей обувью, он был еще во всей своей славе и могуществе.

Были гастролеры‑судьи и похлеще. Так, один мальчишка, комсомолец, вынес смертный приговор колхознику за то, что тот замахнулся вилами на председателя колхоза. Дело шло без прокурора и без защитника. Обвиняемый, видимо, не подозревал, какая судьба его ожидает. Когда судья вынес смертный приговор, часовые щелкнули затворами винтовок и взяли ружья наперевес, направляя штыки на обвиняемого. Толпа слушателей ахнула от неожиданности и ужаса и, думая, что осужденного сейчас же на месте будут расстреливать, бросилась к выходу, опрокидывая скамейки и стулья. Поднялся крик, плач и вопли.

Через некоторое время меня вызвал судья и предложил подать кассационную жалобу по этому делу. Это значит, что они будут нагонять ужас и страх, а защитник должен где‑то в отдаленной кассационной инстанции, в Верховном Суде смазать это дело. Обвинение было построено как покушение на убийство с контрреволюционной целью, а на самом деле это была просто крестьянская руганка, во время которой председатель колхоза пригрозил обвиняемому кнутом, а тот вилами.

Однако возвращаюсь к прерванному рассказу о гастролере, вынесшем приговор по делу моих клиентов – антиколхозных агитаторов. Акции мои после разговора с Касиловым поднялись на 100 %, а потому судья предложил мне вернуться в станицу вместе с ним на тачанке. Дорога была очень плохая, глубокая грязь, огромные ухабы, местами болота, и лошади тянули с трудом. Судья, под впечатлением разговоров в суде о механизации сельского хозяйства, продолжал тянуть эту канитель. На одном и


Поделиться с друзьями:

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.058 с.