Страх: что знали, а что предпочитали не знать о нацистском режиме. — КиберПедия 

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Страх: что знали, а что предпочитали не знать о нацистском режиме.

2021-02-01 45
Страх: что знали, а что предпочитали не знать о нацистском режиме. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

 Отдельно следует сказать об основной черте многих воспоминаний, почти всех интервью и самой жизни в 30-е годы в Германии – чувстве страха или по крайней мере осторожности и сдержанности в высказываниях, контроле над своими словами, а в конечном счете, чувствами и мысляли. Эта черта, характеризующая сущность тоталитарного режима, его взаимоотношения со своими гражданами, мышление в категориях «друг-враг», являлась неотъемлемой составляющей жизни в нацистской Германии, семейной повседневности в том числе. Страх в унифицированном обществе пронизывал все стороны повседневной жизни, неосторожные высказывания любого члена семьи могли повлечь за собой материальные и иные лишения[280]. Неопределенность наказания только увеличивала боязнь. Нацизм не допускал ни малейшего отклонения от заданной государством оптимистической линии, не оставлял поля для критики сути и задач режима[281].

С самого начала эпохи национал-социализма жизнь для большинства людей в Германии превратилась в постоянное внимательное наблюдение за самим собой. Не имело значения, воспринимает ли человек негативно или воодушевленно акции новой власти, слова фюрера, является ли он членом НСДАП или фрондирующим беспартийным, он все равно должен был контролировать свои слова и чувства, чтобы «вписываться» в ситуацию. Эту зависимость от момента и изменяющейся политической коньюнктуры прекрасно иллюстрирует шутка уже более позднего времени: «Два знакомых встречаются в концентрационном лагере и спрашивают друг друга, за что каждый из них попал туда. - Я сказал 5 мая, что Гесс сошел с ума. А ты? - А я сказал 15 мая, что Гесс не сошел с ума»[282] (Рудольф Гесс совершил свой побег в Англию 10 мая 1941 г. и был объявлен сумасшедшим).

Даже, если человек ничего «лишнего» не говорил и был лоялен к режиму, опасность для него все равно существовала и заключалась она в знании! Чем больше он знал о нацизме, о каких-то сторонах жизни, власти, тем большую потенциальную опасность он представлял для режима и самого себя, поскольку потенциально он мог заговорить. Итак, держать рот на замке и вообще быть от всего подальше, - такова в реальности должна была быть наиболее безопасная линия поведения обывателя в Третьем Рейхе. Но тем самым он молчаливо санкционировал действия активных сторонников нацизма и затягивал путы режима на самом себе, поскольку чем более НСДАП укрепляла свое положение в государстве и обществе, тем труднее, невозможнее становилось «соскочить» с движущегося состава.

Берлин как столица из-за многочисленности государственных и партийных учреждений, армии чиновничества, местонахождения карательных органов в этом отношении оказывал большее давление на обывателей, привязанных к своему дому и окружению, чем другие города Германии. В Берлине проходили апробацию государственные церемонии, на митингах и шествиях выступали партийные бонзы. Игнорировать эти моменты было практически невозможно. Консервативно настроенный сотрудник криминальной полиции, правоверный католик, бывший офицер, отец восьми детей, узнал, что его отдел переподчиняется гестапо. И что он, никогда не голосовавший за Гитлера, должен был делать? Где искать новую работу, средства существования для семьи? Он остался после месяца раздумий на своем месте и служил, как мог, режиму и партии, чьи догмы он не разделял[283].

И еще одна схожая судьба и мотивация: «У нас был любимый дядя, он служил в полиции еще до прихода фашистов и остался там. А как было кормить семью? Но он становился все молчаливее и мрачнее. Он погиб в боях за Берлин. Семья была убеждена, что он застрелился. Да, тем, кто все видел, приходилось плохо»[284]. Но и в этой ситуации имелся универсальный рецепт для сохранения «обычной жизни»: «Если человек ни о чем не заботился и выполнял свою работу и только, то можно было прожить очень неплохо. Но приходилось все время думать, чтобы не сказать лишнего»[285]. Даже невинная на первый взгляд шутка (а берлинцы известны своей любовью к острому юмору) могла повлечь за собой нежелательные последствия[286].

Воспоминания об этих опасениях оставили практически все современники Третьего Рейха, даже тогдашние дети[287]. Учитывая их юный возраст, этот факт тем более значим. Даже отношения между сверстниками, одноклассниками были омрачены контролем над своими высказываниями и чувствами – еще одно свидетельство, насколько глубоко террористическая сущность диктатуры проникла в частную жизнь и сознание немцев. Иерархия даже в детской группе, ценностные ориентации постепенно начинали определяться отношением к национал-социализму[288]. Если же бдительность подводила одного из друзей, можно было ждать беды. «Мой друг сказал в кругу друзей, что рейх – это слово мы тогда произносили без затруднений – может быть спасен только путем устранения Гитлера и что-то еще в этом роде, знаете, как гимназисты любят порисоваться смесью из радикальности и беззаботности. В последовавших многочасовых допросах у директора все семнадцать присутствовавших отрицали, что слышали это. Директору это дало возможность представить дело как плод фантазии переусердствовавшего доносчика»[289], что делает честь и самому директору и стойким мальчишкам, не выдавшим своего товарища.

При этом многие отрицают, что постоянно испытывали чувство страха при общении с другими людьми, ведь жизнь продолжала оставаться «обычной», но тут же поясняют, что надо было «просто» знать, с кем и о чем можно говорить. То, что тот или иной человек является осведомителем гестапо, часто не было тайной, во всяком случае, для родственников и даже знакомых: «29 февраля 1936 г., суббота. Эберхард с женой и дочерью у нас, в первый раз с Нового года. […] Эберхард принадлежит к СДстапо[290], пишет донесения о том, что он слышит среди населения. Это, в основном, наверное, обывательская болтовня. Он даже удивлен, что на него так ополчились мещане из своего гнездышка»[291]. Ведь в его задачи, как и для других «информантов», входило всего лишь «везде, в своей семье, в дружеском кругу и обществе знакомых, прежде всего на своем рабочем месте использовать любую возможность, чтобы в разговорах в непринужденной форме узнавать подлинное, настоящее отношение людей ко всем важнейшим внешне- и внутриполитическим акциям и мероприятиям»[292].

Не стоит абсолютизировать проникновение боязни во внутрисемейные отношения, но ощущение того, что человек находится под неусыпным наблюдением, было широко распространено. Даже дети к середине 30-х гг. обычно знали, что «можно» или «нельзя» говорить[293], и большей частью вели себя осмотрительно. Тем не менее взрослые действительно высылали детей и подростков из комнаты, если разговор заходил о политике, «родители с друзьями все больше шептались, детские уши были опасны»[294], хотя утверждать на этом основании о разрыве семейных отношений и тотальном контроле над членами семьи через детей неправомерно. Скорее можно опять-таки указать на сохранение авторитарной модели семейных отношений и родительских представлений о том, что «нужно» или «не нужно» знать младшим членам семьи.

В то же время следует согласиться с тем, что полной картины нацистского террора общество, по-видимому, не имело  достаточно долго[295]. Инструментарием для него поначалу служили институты, имманентные любому государству: законодательство, исполнительная власть, полиция. То же государство, казалось, ограничивало и даже жестко пресекало самоуправство в этой сфере, например, тех же штурмовых отрядов. Постепенно «органы порядка» множились, юстиция и право целенаправленно ставились на службу идеологическим постулатам новой власти, применялись для преследования инакомыслящих и инаковыглядивших.

 Обычному человеку было трудно разобраться в различиях между Службой безопасности, СС, криминальной полицией, политической полицией и т.п., но обилие этих учреждений само по себе внушало страх и опасения. Большая часть опрошенных сходится во мнении, что что-то определенное о концлагерях (спорадически возникли уже в марте 1933 г., организованы в общегосударственном масштабе с весны 1934 г.) стало известно лишь в самом конце 30-х гг. или даже позже и то тем, кто слушал разрешенные до войны зарубежные радиостанции[296]. В лагеря отправляли не только политических противников режима, но и «асоциальные элементы»: гомосексуалистов, проституток, бродяг, а также религиозных сектантов, поэтому большая часть общества поначалу действительно полагала, что подобные «исправительные учреждения» необходимы, что бы там ни происходило.

Страх перед гестапо, тюрьмами и лагерями, проникавший постепенно и в частную жизнь, питался в основном смутными слухами, что еще больше подпитывало его, в средствах массовой информации, изобиловавших сообщениями об угрозах порядку и «народной общности», никакой информации не было. Отправленные в лагеря люди или не возвращались[297], или ничего не рассказывали. «Из нашей деревни [пригород Берлина – Т.Т.] никто не был арестован. Один мужчина из соседнего поселка провел две недели в Бухенвальде, но не говорил ни слова об этом»[298].

Отдельная большая тема – отношение в семье к евреям и антисемитским акциям национал-социалистического режима, вплоть до «окончательного решения еврейского вопроса» во время войны. Огромное количество источников и литературы по этому вопросу четко делится по своему происхождению от немцев или от немецких евреев[299]. Немецкие ученые и мемуаристы в большинстве отмечают, во-первых, неосведомленность людей в 30-е гг. и позже о предназначенной евреям судьбе, во-вторых, индиффирентную или даже сочувствующую позицию обывателя по отношению к евреям[300]. Воспоминания самих евреев опровергают эти тезисы[301], упоминают максимальную закрытость германской семьи и общества в целом по отношению к этой теме. Берлинские респонденты с потрясающей наивностью сообщали о том, что в их районе или окружении евреев не было и они сами никак, конечно, не участвовали в антисемитских акциях, только лишь стороной слыша о них[302], в семье же об этом просто не говорили. Так же как и о расовой политике в целом и связанных с нею законотворческих актах (Нюрнбергские расовые законы 1935 г. и т.п.) во многих семьях будто бы «не говорили, так как из нас никто не был евреем»[303].

Дочь одного из известных ученых-евгеников Ойгена Фишера уже в 60-е гг. на вопрос, был ли антисемитом один из коллег ее отца, ответила: «Нет, конечно же, нет. Он был совсем как мой отец. Он никогда не говорил: евреи плохие. Он только говорил, что они другие, - и она улыбнулась мне. – Он был сторонником сегрегации (Trennung) евреев. Знали бы вы, что было, когда мы приехали в Берлин в 1927-м! Кино, театр, литература – все было у них в руках»[304]. Чего в этом высказывании больше – наивности, бескультурья, спящей совести или эгоизма, сказать трудно. Не без горечи отмечает противоположная сторона, например, еврейка, жена врача-немца, Лилли Ян, что после 30 января 1933 г. круг друзей их семьи стал быстро сужаться: «Не то, чтобы они отвернулись от нас, нет, ни один! Но они были теперь не так легки на подъем. Наша жизнь протекала теперь по-другому, чем их: у них дела шли вперед, у нас вспять. Все они стали очень заняты. Поэтому прогулки и вечера отпали сами собой»[305].

Справедливости ради надо отметить, что до середины 30-х г.г. положение евреев в Рейхе, несмотря на отдельные эксцессы, не изменилось кардинальным образом, в политике по отношению к ним не было последовательности и настойчивости, наступление носило постепенный характер. Несмотря на наличие в обществе, в том числе среди интеллигенции, антисемитских настроений и до прихода национал-социалистов к власти, преследования евреев, особенно на бытовом уровне, не принимали крайних и массовых форм, бойкоты еврейских магазинов проходили как единовременная акция[306], а потом покупатели все равно выбирали товары, наиболее привлекавшие их по цене и качеству[307].

 «Окончательное решение еврейского вопроса» было сформулировано лишь в 1942 г. как свидетельство возраставшего бессилия режима и его стремления ужесточить внутреннюю политику и заострить имманентный тоталитаризму образ врага. И в мемуарах, и в устных опросах отмечается, что немцы испытывали чувство стыда за погромы еврейских магазинов и поджоги синагог, многие – дома, в семье – не скрывали своего отвращения и неприятия этого аспекта расовой политики нацистов[308]. Однако в немалом количестве были и другие – те, кто полагали, что евреи заслужили свою судьбу[309]. Параллельно можно упомянуть, что и и у тех, и у других не вызывало возражений пропагандируемое превосходство германской расы.

Личные трагедии разыгрывались в смешанных немецко-еврейских семьях. «У моих родителей среди ближайших друзей была одна семья, жена была полуеврейка. Эти два безупречных человека годами жили в страхе, что жену депортируют в лагерь. Каждый ночной шум повергал их в панику»[310]. Как примеров мужества, так и разводов в таких семьях было достаточно…

Немцы не прекращали общение с соседями-евреями, но лишь до тех пор, пока местные руководители или просто более рьяные «арийцы» из их окружения не предупреждали их о вреде и опасностях такого поведения, и тогда реакция обычно следовала незамедлительно – к евреям «забывали дорогу», чувство самосохранения и здесь одерживало победу. «Моя мать годами ходила к нашим соседям-евреям, они держали парикмахерскую, даже после «Кристальной ночи» 1938 г., когда все остальные «забыли» это заведение. Но, когда ей пригрозили арестом, если она не прекратит посещать их, она перестала туда ходить. Это снова был он, страх!»[311] Ни женщина, ни ее сын даже не ставят вопроса, насколько реальной была угроза ареста, страх глубоко проник в их души.

 Евреям-соседям не открывали дверь, если в доме был кто-либо из местных нацистских функционеров, например, блок- или целленляйтер, пришедший собрать деньги за «воскресную похлебку», а вечером родители «озабоченно шептались об этом»[312]. В «ариизированные» квартиры без долгих уговоров заселялись немецкие семьи, которым, впрочем, новое жилье не особенно нравилось из-за своих больших размеров и дороговизны[313]. Во время войны евреям запрещалось спасаться от воздушных налетов в одних бомбоубежищах с немцами. Одна из берлинских семей, где была бабушка-еврейка, переживала каждый раз неприятные минуты, когда старший по убежищу, их сосед, каждый раз формально спрашивал всех, не имеет ли кто возражений, чтобы старая женщина спустилась в подвал вместе с ними. «Никто никогда не возражал, все знали нас много лет»[314], но тем не менее выполняли требования властей, доставлявшие семье соседа неприятные минуты. В этом воспоминании можно проследить одну распространенную психологическую особенность: существовали евреи и евреи: где-то мог быть действительно еврейский заговор и евреи во многом сами виноваты, но есть евреи-соседи, знакомые, хорошие люди, вот им можно только посочувствовать…

В период уже сформировавшейся национал-социалистической диктатуры, после принятия Нюрнбергских расовых законов, когда и началось масштабное вытеснение евреев из общества, пространства для выражения недовольства в среде основной, негероической, части населения практически уже не существовало. С одной стороны, даже при выражении неодобрения внезапного исчезновения соседей доминировал все тот же страх перед действием, никто ничего не предпринимал, а с другой стороны, и не интересовался подлинным смыслом этих «переездов»[315].

Нацисты осуществили подлинную мобилизацию «широких масс населения, считавших себя нравственными и одновременно готовых преследовать ни в чем не повинных сограждан…»[316]. На этом фоне случаи нонконформизма - от уступки места еврею в транспорте до отпуска им «неположенных» продуктов – фиксировались сознанием особенно отчетливо. Законопослушному, интегрированному в режим обывателю оставалось обсуждать ситуацию втайне, за закрытыми дверями и задвинутыми «заслонками в кафельной печи»[317]. Нередкой была и позиция полного равнодушия, особенно в период войны, выраженная, например, утрированно в следующих словах: «Меня не интересуют евреи, я думаю только о своем брате под Ржевом, все остальное мне совершенно безразлично»[318].

 

Так выглядела повседневная жизнь обычных берлинских семей из cредних слоев в 30-е гг., пытавшихся сохранить свою традиционную систему ценностей, но тем не менее сравнительно успешно с помощью пропаганды, чувства страха и материальной зависимости интегрированных в национал-социализм. По откровенному признанию одного из опрошенных Херцбергом, целью его жизни как молодого мужа было «стать нормальным человеком и спокойно пройти по жизни. Избегать сложностей»[319]. Приспособление к национал-социализму, таким образом, было психологически стимулировано еще и вопросами самооценки и самоидентификации. Коль скоро государство задавало условия существования, то адекватным ответом для большинства становился поиск «своего места» в этой жизни, построения своего собственного благополучия – в этом случае можно было считать себя «нормальным», а жизнь состоявшейся.

Эти люди не становились героями Сопротивления, они пытались сохранить свой узкий мирок призрачного домашнего мира и «обычной жизни», помогавший противостоять трудностям. То, что их изолированного мирка домашнего спокойствия и аполитичности для государства более не существовало, они предпочитали не замечать как можно дольше. Нацизм воспользовался и их пассивностью, и ожиданиями перемен к лучшему для них самих и для Германии. Незаметно для них, считавших себя свободными, он подчинил их жизнь, трансформировал семейные отношения, заставил по крайней мере молчаливо соучаствовать в государственной политике и акциях, цели которых они разделяли не всегда. Однако целью унифицированного воспитания населения была полная готовность к мобилизации режимом. Достигли ли ее нацисты? Саркастически об этом пишет Жан Марабини: «В Пруссии любят казармы, и берлинцы будут довольны жизнью до тех пор, пока не исчезнет масло. Они начнут проявлять беспокойство, только когда разразится война с сопровождающими ее ужасами»[320]. В том демагогическом мире иллюзию «народной общности» люди принимали за единство народа, иллюзию благополучия – за процветание, иллюзию сохранения своего частного семейного быта – за «обычную» жизнь. Но нацизм мог в любой момент вторгнуться и в эту оберегаемую крепость, мобилизовать ее защитников для выполнения своих задач и тогда наступало время расплаты.


Глава III. Время расплаты. Повседневная жизнь во время войны: 1940-45 г.г.

«Далекая война»: осень 1939 – 1942 г.г.

К факторам положительного восприятия национал-социалистического режима и его фюрера не в последнюю очередь принадлежало то обстоятельство, что на фоне демагогической риторики «борьбы за мир» он действительно умудрялся решать грандиозные внешнеполитические задачи – ревизию Версальского мира 1919 г., аншлюс Австрии, присоединение Судет мирным путем. Как бы большинство немцев не относилось к идее «национального возрождения Германии», «великогерманскому рейху», в памяти слишком свежи еще были события Первой мировой войны, голод и лишения. Поэтому то, что Германия возвращает себе позиции на европейском пространстве, общество, особенно образованные слои, воспринимали воодушевленно, но с червячком глубоко задвинутого в душу сомнения: чем все это еще кончится, лучше бы не воевать.

 Внутри страны, кроме упражнений по противовоздушной обороне, не приносивших особого беспокойства и скорее рассматривавшихся детьми как желанный перерыв в школьных занятиях[321], казалось, ничто не свидетельствовало о том, что приближается война. Летом 1939 г. тысячи берлинцев наслаждались небывало жаркой погодой и старались выехать из города, совместив отпуск и каникулы детей. Детей отправляли и в школьные летние пансионаты на побережье, и в лагеря Гитлерюгенд. «Мальчик, которому тогда было от десяти до двенадцати лет, понятия не имел, что война на пороге. Его страхи относились скорее к школьным оценкам, чем к приближавшемуся концу его мира»[322].

После подписания не очень понятного большинству договора с Советским Союзом в августе 1939 г. и вторжения германских войск в Польшу в столице на фоне ура-патриотических речей и бравурной музыки возникло ощутимое беспокойство. О воодушевлении по образцу 1914 г. не могло быть и речи. «Дома царило подавленное настроение. Но мама успокаивала себя: «Счастье, что мальчику всего тринадцать. Он, хотя бы, избежит всего этого». Отец, всегда настроенный более пессимистически, выдавил из себя: «И его призовут. Это будет вторая Семилетняя, если не Тридцатилетняя война»[323]. Просвещенные отцы, фрондировавшие по отношению к нацизму, и тем более те, кто сам успел повоевать, были настроены скорее скептически и не скрывали этого от детей. Так, отец Fr. Sch-w (бывший кайзеровский офицер) при общем положительном отношении к режиму вовсе не был воодушевлен началом войны и высказывал опасения, «что эта затея плохо кончится»[324]. Однако и абсолютного неприятия война не вызывала.

«По радио передавали сообщения о польской кампании, около полудня каждый день была новая сводка о положении вермахта, с повтором, очень медленно, чтобы люди успели записать. Всегда, когда одерживалась победа, было особое сообщение, сопровождаемое бравурной и воодушевлявшей музыкой Листа. Из окон соседей ее тоже можно было услышать»[325]. Национал-социалисты, предвидя возможность колебаний в обществе и желая оградить его от информации извне, сразу же запретили прослушивание зарубежных радиостанций, за это теперь можно было попасть в тюрьму на три года. Но если содержание передач рассказывалось другим, то наказание ужесточалось вплоть до смертной казни[326].

Никто из бюргеров особо и не помышлял о выражении сомнений вне семьи и дома и тем более о необходимости каких-то действий. Напротив, в «час величайшей опасности для Отечества» нельзя было оставаться в стороне, несмотря ни на какой исход, нельзя было оставлять страну в беде, когда от каждого требовалось выполнение своего долга – если не по отношению к Гитлеру, то к Германии. Многими это по-прежнему воспринималось как не одно и то же, они не хотели признавать очевидный факт, что правительство и народ намертво связаны путами диктатуры. Люди не понимали, не хотели видеть, что все, что во время испытаний делалось ими во имя Германии, режим использовал в своих целях.

Но быстрая победа, «воссоединение» Данцига с рейхом и странная «сидячая война» с Англией и Францией 1939-1940 гг. успокоили общество. Казалось, что фюрер прав: с Германией надо заставить считаться весь мир, другого выхода нет. Жизнь продолжалась как обычно, хотя три миллиона немцев уже служили в войсках, но берлинцев из средних слоев это фактически не коснулось, ни в одних воспоминаниях не говорится, что отца или брата сразу призвали в вермахт и тем более отправили на фронт.

Улучшение рациона питания в конце 30-х гг. и завоз продуктов с оккупированных территорий Европы позволяли надеяться, что лишения Первой мировой войны не повторятся. Тем не менее, уже 27 августа 1939 г. некоторые основные продукты (мясо, хлеб, жиры) и табак были рационированы, т.е. продавались по карточкам в ограниченном количестве[327]. Но даже питание в идеологии национал-социалистов было частью облика арийского народа. Не надо надеяться на чью-то помощь, только тот народ, который в состоянии сам обеспечить себя продовольствием, является по-настоящему сильным. Тем не менее с самого начала войны жалобы столичных жителей на нерегулярный завоз овощей и фруктов, особенно южных, довольно часты и заставляют власти принимать меры[328]. Впоследствии будет уже не до фруктов, жаловаться станут на отсутствие свежего картофеля. Вслед за карточками на продукты питания появляются и марки на предметы одежды и обуви, многие мастерские портных, обувщиков, пекарни и мясные лавки стали испытывать недостаток в сырье и продуктах, некоторые даже были вынуждены закрыться уже в первые военные месяцы[329].

Практически без жертв, чуть ли не авантюристические кампании против Норвегии, Дании, Нидерландов, Люксембурга, Бельгии заставляли сильнее биться сердца и перевешивали чашу весов в сознании в пользу национал-социализма. Когда же после шестинедельного похода летом 1940 г. – желанный блицкриг! – униженно подписала продиктованное перемирие Франция, то даже сомневающиеся вынуждены были признать, что Гитлеру действительно все удается. «Генерал Бескровный» – становится отныне его прозвище. Чувство национальной гордости, умело подогреваемое пропагандистской машиной, охватило всю страну. Франция, главная противница Германии на протяжении полутора веков, со времен Наполеона, Франция, унижавшая фатерланд и смеявшаяся над немцами, Франция, чьи колонии давно не давали спокойно спать германской политической элите, вынуждена была со слезами смотреть на парад победоносных германских войск на Елисейских полях в Париже!

Немецкое общество впало в состояние эйфории, тесно связанной с внедренным наконец-то в широкие слои мифом о фюрере, который бдит ради интересов народа и послан Германии Богом, поэтому, какие бы тучи ни сгущались на горизонте, он найдет выход. Кроме того, в обществе распространились иллюзии о конце войны вместе с победой над Францией, которые нацисты постарались быстро развеять: Германию ждет еще большая, триумфальная победа над всем миром[330]. Моральные соображения о насилии, с помощью которого Германия шествовала по Европе, казались безнадежно устаревшими, как и угрызения совести вообще. Готовность отдать все силы для победы, пойти на любые жертвы охватила общество. Нацисты в этот миг могли пожинать плоды довоенной унификации «народной общности», в которой считалось невозможным и непатриотичным не верить своему лидеру, «где все, включая женщин и детей, были организованы в соответствиями с принципами повелевания и послушания»[331], как и в традиционной патриархальной семье.

Единственным противником Германии на тот момент осталась Великобритания. 24 августа 1940 г. германские военно-воздушные силы, ранее сбрасывавшие бомбы на английские гавани, радарные станции и зенитные установки, впервые атаковали Лондон. Ответ был скорым и неожиданным: на следующий день британские летчики появились в небе над Берлином. Отдельные налеты на столицу осуществлялись еще с апреля 1940 г., но тогда наряду с немногими бомбами с неба падали в основном листовки, призывавшие немцев оказать сопротивление нацистскому режиму[332]. Сейчас же самолеты сбрасывали бомбы, попадавшие в том числе и в дома мирных жителей. Первые 8 убитых и 28 раненых[333]… Берлинцы, да и все немцы были «шокированы до смерти»[334]: убаюканные победами и заверениями Геринга в недосягаемости германских городов, они и представить не могли, что на их головы также скоро посыпятся бомбы, что далекая война придет к ним на порог. Тем не менее нацистам удалось представить для общественного мнения первые налеты, не наносившие большого ущерба, как скорее досадное недоразумение, скрип зубов почти поверженного противника. «Обычная жизнь» продолжалась.

Война в воспоминаниях и интервью берлинцев делится на два этапа: начало войны (1939-1941), которое ощущалось большинством довольно слабо и собственно военное время (в нем можно выделить 1941-43 и 1943-45), когда положение неуклонно, сначало медленно, а после 1943 г. все быстрее ухудшалось - вплоть до апокалипсиса 1945 г. Границей между этими этапами для жителей столицы являются в меньшей степени события на фронтах, а гораздо в большей мере первые массированные воздушные атаки, которые для большинства, прежде всего для детей, и явились зримым началом настоящей войны. Когда бомбежки становятся систематическими, то именно они, а не события внутри страны или даже на фронтах, начинают определять повседневную жизнь. Бесконечные ночные бомбардировки, холодные ночи в подвалах-бомбоубежищах, близкие взрывы, страх за свою жизнь и ужас при виде руин родного дома - именно такой предстает «настоящая война» со страниц воспоминаний и в интервью берлинцев.

Естественно, разными поколениями одной семьи война воспринималась по-разному. Для маленьких детей это были сирены, недостаток сна, незнакомые люди и звуки, тревожная или плачущая мама, незнакомый папа на фотографии. Для детей постарше во многом все начиналось с игры, они сразу выучили все типы бомб и самолетов, проявляли инициативу в добывании еды и гордились тем, что они как-то полезны взрослым, гордились героем-отцом[335]. Подростки оказывали реальную помощь взрослым, в том числе обществу в целом и быстро взрослели. А для матери или бабушки война означала постоянное напряжение духовных и физических сил, тревогу за мужчин, за жилье, за детей, за их здоровье, у старшего поколения к этому добавлялись собственные недуги. Было ли место в этом стрессовом состоянии мыслям о Германии, фюрере, «народном сообществе»? На первом этапе войны безусловно было, сплетаясь с мыслями о будущности собственной семьи и возвращении мужчин в случае скорой победы[336]. Потом эти настроения сменили неопределенность и сомнения, еще позже – отчаяние и горе.

 Сначала все казалось не таким уж страшным, прежде всего для детей, которых в меньшей степени касались заботы и тревоги повседневности. «Мы собрали первые осколки снарядов. Они лежали в книжном шкафу за стеклянной дверцей для всеобщего обозрения»[337]. «Затемнение было для нас, мальчишек, скорее приключением. Хотя мы видели страх и озабоченность наших родителей, но не могли это осмыслить по-настоящему»[338]. «Мы, дети, всюду искали развлечений. Человек привыкает к любым обстоятельствам»[339]. «При первой воздушной тревоге моя заботливая мама не разбудила меня «понапрасну» - на следующее утро я был очень зол, так как думал, что пропустил что-то интересное… Сначала для нас это было чем-то вроде спорта, - собирать после атак осколки снарядов и обмениваться ими между собой. Но вскоре они перестали быть редкостью.»[340]. Осколки снарядов девочки бережно заворачивали в бумагу и даже дарили подругам на день рождения![341]

Говоря о повседневности начала войны, многие концентрируются опять-таки на комичных ситуациях, видимо, особенно ярко запечатлевшихся в сознании тогдашних детей в сравнении с последовавшими бедствиями. «Во вторую военную зиму рационы были ужесточены, все больше становилось эрзац-продуктов… В выпечке применялись заменители яиц. Хотя она получалась вовсе не такой вкусной, в этом тоже было кое-что интересное. <…>Тетя попробовала разрезать бабушкин пирог - напрасно, нож не вошел даже на кончик. Она была удивлена: «Что туда мама намешала, цемент?» - «Погодите, - сказал отец, - сейчас мы его размягчим». Он принес наше пневматическое ружье и изрешетил пирог»[342]. С течением времени вести домашнее хозяйство становилось все сложнее, вопросы экономии и поиск заменителей выступали на первый план уже не по идеологическим соображениям, а из-за элементарного выживания. Рецепты бабушек времен войны, которыми обменивались хозяйки, и которые в изобилии присутствовали в газетах, позволяли в пределах возможного разнообразить семейное меню: печенье из овсяных хлопьев, мармелад из кислых диких яблок, суп из муки… И, хотя различия между семьями из обеспеченных слоев среднего сословия, чей глава находился на государственной службе, не был призван в вермахт и получал около 800 рейхсмарок в месяц, и семьями мелкой буржуазии и служащих со среднемесячным доходом не выше 200-300 рейхсмарок по-прежнему сохранялись и даже усиливались, потребность в рациональной организации домашнего хозяйства в условиях нехватки продуктов и предметов потребления была одинаковой для всех.

Война, ставшая главной темой для разговоров дома, на рабочем месте, в кругу знакомых, поначалу была своего рода новой возможностью для общения, так, в Берлине были популярны лекции различных военно-научных обществ об особенностях современных войн, о французской кампании и т.п.[343].

Не внесла война поначалу ощутимых перемен и в обычное разнообразие культурной жизни столицы и досуга, в том числе семейного. Однако искусство тоже подлежало мобилизации, оно все более и более приобретало пропагандистскую заостренность и бойцовский пафос. Любимые многими воскресные «концерты по заявкам» на радио превратились в «связующее звено между фронтом и домом» и действительно, такое поздравление отца с днем рождения достигало его оперативнее, чем письма[344]. Тем не менее в театрах и операх ставились новые спектакли, например, «Фауст» в здании филармонии. «Мы столько интересного видели в Берлине, всегда вместе, муж и я. Но после представления, в конце, надо было вставать и петь Хорст-Вессель-песню или германский гимн. Мы с мужем это игнорировали, за что нам делали замечания. Шипели: «Это коммунисты, они не встают». Надо было спасаться, спасаться бегством. И мы сказали себе – больше не пойдем!»[345] С ночными стояниями в очередях за дешевыми билетами зимой 1940-41 гг. связаны у кого-то из берлинцев и романтические воспоминания об игре в снежки на Жандарменмаркт и первом поцелуе незнакомой девушки - «война до нас тогда еще не добралась по-настоящему»[346].

Но долго ждать этого не пришлось. Война приносила не только ограничения в питании и проведении свободного времени. Отцы одевали военную форму – даже пока еще как резервисты – и семейные фотографии приобретают иной вид. Растущие заботы и тревоги о мужчинах на фронтах, об обеспечении безопасности жилья и жизни как таковой начинают определять семейное существование, темы для разговоров и обыденную жизнь.

Постепенно война подчиняла себе повседневную жизнь человека, всей семьи, замещала собой все остальное. Нельзя было игнорировать приказ о затемнении окон: самый слабый свет мог указать цель вражескому самолету. «Нерадивых предупреждали только один раз, - вспоминает Альфонс Хек. – Во второй раз взимался высокий денежный штраф, а иногда в окно мог случайно влететь и большой камень»[347]. По вечерам город погружался во тьму, что для берлинцев, привыкших к огням фонарей и реклам, было очень непривычно. Даже в поездах метро, когда они выезжали на поверхность, машинист гасил свет. На одежду нашивали маленькие квадратики, покрытые фосфоросодержащей краской, они слабо светились в темноте и множество ползущих в разные стороны на улицах и площадях мерцающих точек производили впечатление скопища светлячков[348].

Воздушная тревога могла настигнуть повсюду: по дороге в школу, в магазине, во время катания на яхте, и это вызывало страх за свою жизнь и чувство беззащитности. А вскоре появились и первые жертвы, необязательно среди мужей, отцов и братьев на фронте. Марианна Даманн пишет в своих воспоминаниях: «И еще была Эльза. Она жила на вилле рядом со школой и даже занималась балетом! Я бывала у ней дома и была восхищена ее комнатой… Однажды Эльза не пришла утром в школу. Бомба уничтожила виллу полностью. Эльза была мертва.»[349] А дальше Марианна рассказывает, как она в Штеглице (буржуазный район на юго-западе Берлина) с подружками училась кататься на велосипеде, одном на троих, принадлежавшем красивой темноволосой и очень доброй девочке по имени Рози. «Дружить с ней было честью. Она держала велосипед, пока я делала свои первые попытки поехать на нем. Ночью снова была воздушная тревога. Страшно грохотало, весь подвал трясся. Мы были все покрыты пылью, когда наконец-то прозвучала освобождающая сирена. Без чувств, без мыслей мы уставились на угловой дом напротив. Он горел и рушился на глазах. И Рози была мертва»[350].

Воздушные тревоги вскоре сформировали новый ритуал: если дети оказывались в это время на улице, шли в школу, они должны были бежать не домой, а в ближайшее бомбоубежище, подвал ближайшего дома, где взрослые принимали всех без разбора. И даже в этом было что-то хорошее – сколько новых знакомых и друзей заводили дети! Если только именно этот дом не настигало прямое попадание слепой бомбы… «Быть школьником в Берлине тогда значило быть мужественным!»[351]

Война рождала и новые формы повседневной жизни, по необходимости рвала традиционные связи, даже между родителями и детьми.  Уже осенью 1940 г. Гитлерюгенд и нацистские женские организации выступили с инициативой посылать детей младшего школьного возраста с разрешения родителей из городов с их тр


Поделиться с друзьями:

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.022 с.